Текст книги "Эрон"
Автор книги: Анатолий Королев
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 22 страниц) [доступный отрывок для чтения: 9 страниц]
2. РОЗА АЗОРА
Поиски симметрии
Минувший год московской адамовой планиды прошел под знаком выселения из квартиры с легендарным по величине конструктивистским балконом. Нервозная Цецилия Феоктистовна дважды объявляла о том, что придется съехать, давала неделю на сборы и дважды брала свои слова обратно. Квартиранты, Адам и его сокурсник по МАРХИ Павел Щегольков, несколько раз предлагали хозяйке платить на двадцать пять рублей больше – ведь именно деньги были пружиной ее истерик. Но она была слишком чопорна и горда, чтобы обозначить столь презренный предмет… с другой стороны, она уже привыкла к двум аккуратным квартирантам, а новые люди – новый риск. Наконец она решилась вульгарно поднять цену, и Адам вновь погрузился в блаженно-безмятежное состояние грез и покоя, похожее на чувство утопленника, который остался жив и счастливо лежит с открытыми глазами на дне реки, наблюдая, как через него перетекает вечность. Вся его внешняя жизнь свелась к минимуму, он безбожно пропускал занятия, потерял стипендию, забросил свои прожекты колумбария, жил на щедрые подачки матери, что-то читал, полнел, словом, прекраснодушничал. Иногда Щегольков обличал сон его сердца: ты уже старик, Адамчик. Очнись, балда, тебе двадцать три года, а ты все еще ешь по ночам варенье, говорил он летом. Но Щегольков сам был жутким лентяем, и его филиппики не имели цены. Кроме того, Адам не мог ему объяснить, что дело не в варенье, а в том, что он не гений, что ом по высшему счету бездарен и никогда не станет новым Корбюзье… А раз так, зачем жить подробно?
– Соня! – орал Щегольков осенью. – Лемур. Архитектура аранжирует общественные идеи. Но что ты знаешь о них? Что ты будешь аранжировать? Вся твоя идея – трахаться с Ленкой.
Адам отмалчивался, он опять не верил Щеголькову, порой тот сам тишком приставал к Ленке и получал по рукам. Кроме того, Чарторыйский не собирался делать карьеру политического архитектора, а Щегольков бредил политикой. И в эту восклицательную пору как раз переживал перипетии открытого процесса над диссидентами 1973 года Якиром и Красиным. Пытался ловить «Голос Америки», что-нибудь услышать сквозь треск глушилок с Таганской площади и вдруг опешил, увидев покаяние Якира на экране телевизора. Он даже заплакал от злости и плюнул в сторону падшего кумира. Адам хохотал: Щегол, make love not war. Приятель казался ему телеболванчиком, который живет лишь тем, чем ему вдруг записали жить власти. Под Новый год он уже следил за судьбой Солженицына, по которому открыла шквальный огонь массовая пресса, а тринадцатого февраля семьдесят четвертого вбежал с белым лицом: Солженицын выслан! Он был пьян.
Адаму было несколько стыдно за собственную бесчувственность, за то, что ничего солженицынского не читал, да и не хотел новых Чернышевских, но он упрямо не хотел жить телеименами и звуками радио, полуинстинктивно чувствуя, что это не бытие, а только реагаж инфузории-туфельки на уровни щелочной среды. В тот вечер они чуть было не подрались. До утра Щегольков ловил по приемнику обрывки пресс-конференции, которую дал Солженицын в аэропорту Франкфурта. И снова тишина – перистые тени воды на лице бессонного утопленника; его глаза блестят сквозь быстрый поток вечности.
Но внезапно жизнь властно предъявила Адаму свои права на его судьбу – ночью Ленка сообщила меланхолично, что беременна и, наверное, станет рожать, потому как замуж ее пока никто не берет, что ей уже двадцать шесть, потом рожать будет поздно, а Адам непьющий, значит, дитя от него будет здоровым. Помолчала и сонно добавила, что, пока он учится, она на алименты подавать не станет, ладно, учись, зато потом подаст, а на его жизнь она не претендует. Адам возмутился страшно, в словах подружки он увидел покушение на свою свободу, а то, что она уже все рассчитала, показалось просто отвратительным. Адам заорал на Ленку, а той так хотелось спать, что она буркнула: ладно, не хипишись – выскребусь. Так, набухшей почкой, нерожденная душа вскоре просто машинально мелькнула темной лужицей красного на дне эмалированной эс-образной ванночки при мертвом сиянии операционного кафеля. А вскоре умер Андрон Петрович. Срочную телеграмму принесли ночью. Адам читал текст и не мог понять ее страшный смысл. Он понимал и не понимал телеграмму и, как-то потрясенно отсутствуя, подчинился машинальности телодвижений. Рукам, которые открыли шкаф, одели его в костюм, взяли из стола деньги и документы. Ногам, которые спустили его вниз – лифт ночью не работал, ладони, которая остановила такси. Выходит тот визит отца и был их последней встречей: грудастая блядь, ссора из-за Корбюзье, душок валерьянки ночью, робкий силуэт отца на пороге комнаты… и рок знал все и смеялся! Только в аэропорту он расплакался. Вылет задерживался на три часа. Вдруг запоздало сообразил о Майе и позвонил по телефону, который раньше всегда молчал. Но случилось чудо – Майя взяла трубку. Май, это я. Извините, не узнаю. Отец умер. Боже мой!
В Б-бск они прилетели вместе, впервые душевно прижавшись друг к другу. Адам не был дома с июньских дней окончания школы – четыре года – стоял холодный уральский, еще не тронутый теплом март. Непривычно было после столицы, которая сводит климат на нет, вновь узреть погоду, отворачивать лицо от порыва ветра, щуриться на блеск талого снега, мерзнуть– Мать странно похорошела от горя. Андрон Петрович скончался в церкви! Как? В момент отпевания какой-то молодой женщины, от инсульта. Адам был ошеломлен – он не подозревал, что его отец верующий, но и мать ничего не знала. И кто была отцу та женщина? Но ни мать, ни сын не решались хоронить главного архитектора Б-бска по-церковному. Мать боялась мнений, кроме того, тогда бы городские власти не взяли на себя похороны и обустройство могилы. А ведь теперь приходилось считать каждую копейку. Отец в гробу был похож на птицу, сложившую крылья. На большого носатого грача, убитого морозом. У него было такое выражение лица, словно он хотел что-то крикнуть. Кроме того, он зачем-то отрастил – незадолго до смерти – усы, и эти проклятые усики на верхней губе как-то глупо мешали горю. Адам никак не мог остаться наедине со своим чувством: он то досадовал на могильщиков, которые пьяно курили в стороне и торопливо звякали лопатами, то на Майю, вид которой – сапоги-чулки на платформе, мужская шляпа с черной вуалью на полях, белое велюровое пальто – вызвали в стайке провинциальных коллег отца пошлейшее шкодливое любопытство, кроме того, Майя буквально захлебывалась от слез, билась в истерике рядом с безмолвной матерью. Ее поведение казалось Адаму слишком вызывающим, он не верил, что она искренна, ведь с отцом почти не встречалась. Наконец, ему было непривычно слышать, что кто-то еще, кроме него, сына, может сказать в слезах: папа, папа, папа. Адам не понимал; что, рыдая и держась голой рукой за край гроба, стараясь прикоснуться к телу, она пыталась в отчаянии успеть полюбить отца, пока он не ушел в землю. Но поздно. Адам же прежде всего искал не чувства, но смысла случившегося, потому глаза его были сухи. Он шел по отвратительной глине к стайке кладбищенской пьяни – пора! пора заколачивать крышку, опускать гроб, засыпать могилу землей, ставить памятник из железных прутьев, – и жестоко думал о том, что смерть отца бессмысленна, потому что его жизнь была тоже бессмысленной, что он не построил своего Бразилиа как Нимейер, что, поклоняясь геометрической красоте в духе Корбюзье и Райта, он породил на свет уродливый силикатно-бетонный спальник, город-ублюдок Б-бск, где хорош был только химический комбинат, излучающий демоническую красоту гнутого алюминия. О чем он так хочет крикнуть с того света? Все напрасно… Вот только тут на глазах вскипали слезы, когда он оплакивал себя, но уже во втором лице: и тебя слопает, счавкает, схрумкает глина. Но и тут чувству не хватало могильной глубины, стояния перед непостижимым, оно было все-таки романтическим, и взгляд удивленно охватывал линию горизонта, по которой, оказывается, неясно скучало в Москве его сердце, быстрые сизые облака над голыми перелесками окрест и черные поля в пятнах сирого снега.
Оплакать отца Адаму так и не удалось – только себя.
И еще ночной догадкой поразила Адама наивная мысль о симметрии жизни: смертью отца Бог? – тут он колебался, кто, – провидение? высшая совесть? план истины? отомстило? ответило? на ленкин аборт. Он сам, сам! поставил маленькую смерть в заглавии марта – мартовских ид! – и март же поставил точку. Эта мысль была бы почти правильной, если бы не была испорчена отсылкой к идам кесаря.
Через неделю они вернулись в Москву. Смерть отца, общие слезы наконец сблизили – Майя Аничкова и Адам Чарторыйский вернулись сестрой и братом.
Но Москва выкинула новый фокус: пытаясь открыть дверь в квартиру ключом, Адам обнаружил, что замок заперт изнутри на предохранитель. Что за чертовщина? Тогда он позвонил – стояла поздняя ночь, он приехал прямо с аэровокзала вместе с Майей, – но дверь открыл не Щегольков, а… сонный карлик в желтой пижаме. Самый настоящий карлик! Он сказал, что Цецилия Феоктистовна обменяла свою квартиру с их ансамблем, и захлопнул дверь. Майя истерично рассмеялась – вид карлика в пижаме и шлепанцах испугал ее. Делать нечего, но хорош Щегольков! Хоть бы записку оставил, где его искать, где вещи, где проекты. Правда, старая «Победа» стояла как ни в чем не бывало во дворе у подъезда, и бензин плескался на донышке. Майя позвала переехать к себе – вот когда он оценил, что теперь их двое. Никогда еще так остро он не переживал чувство родственной близости, как в ту светлую весеннюю ночь, когда катил по пустому Садовому кольцу, под музыкальное бормотанье приемника, налегке, на очередном повороте судьбы, а сестра дремала на его плече; и слева и справа стеклянными миражами мегаполиса мелькали безмолвные громады.
Майя жила в забавном жилище, в пристройке к тропической оранжерее ботанического сада, где она работала на ставке садовника, а по сути – уборщицей. Из домработниц Дома правительства ушла. Винтовая лестница из ее комнаты вела прямо в застекленный зал, где в тропической духоте росла целая чаща пальм: исполинские пергаментные листья, стволы, затянутые густым конским волосом. Это была какая-то новая Москва. Жить в комнате с Майей было невозможно. Проходной двор. Каждый день бесцеремонно появлялись хиппи, которых, кстати, Адам не выносил, мальчики с серьгами в ушах, девочки в шинелях без погон, они слушали музыку, пили вино, трахались в пальмовом лесу.
Все эти дни Адам безуспешно искал в институте Щеголькова, но тот как в воду канул. Был, конечно, один выход, был – жить у Ленки-натурщицы. Но после той роковой ночи они не встречались. И все же… когда Ленкину дверь открыл Щегольков, Адам уже ничему не удивлялся. Щегольков был мрачен, сказал, что если он появится здесь еще раз, то ему набьют морду, а барахло его сдано в камеру хранения на Павелецком вокзале, вот квиташка. Ленка на его голос даже не выглянула: было слышно, как она ритуально моется в ванной, ясно для чего… так после четырех лет относительного благополучия начались его скитания в поисках надежного угла. Нигде Адаму не удавалось прожить больше месяца – комната без окон в огромной квартире на тридцать шесть семей! с одним туалетом и кухней – раньше здесь была квартира-этаж табачного фабриканта; застекленная лоджия, где он коченел от холода пару дней и больше не выдержал; квартирка знакомого марховца, где Адам жил неделю один среди трех развратных девушек, которые интересовались только собой, а мужчин презирали, и где ему пришлось спать в ванной, дно которой было застелено матрасом; сдана последняя сессия, наступило лето. Адам похудел, озверел, потерял пухлый животик. От скитаний, от проблемы немытой головы и стирки рубашек он давно не чувствовал себя человеком. Спасала старая отцовская «Победа» и Майка, которая стирала его белье в тазу, пока он, голый, откинувшись грязной головой на стенку, спал сидя на тюфяке, брошенном на пол.
Особенно остро свое изгойство Адам почувствовал на помолвке Майкиной подружки из Дома правительства, где он увидел красивых, счастливых молодых людей, прекрасно одетых, уверенных в себе, элегантных, вокруг очаровательной невесты и шикарного жениха, отец которого, по словам сестры, работал в Большом доме и входил в двадцатку самых власть имущих людей страны. Оказавшись за столом под хрустящей белоснежной скатертью наедине с руинами заливной осетрины и холмами гусиного паштета, он вдруг заметил грязь под ногтями и стал стесняться своих рук. Майя была явно не в духе. Адам оказался предоставленным самому себе, а тут еще он стал объектом внимания со стороны дерзкой умненькой девочки.
– Вас что, в самом деле зовут Адамом?
– Да.
– Но разве могут быть такие имена? – Девочке было лет пятнадцать-шестнадцать, и она чувствовала себя королевой.
– Уверен, что тебе не нравится собственное имя.
– Как вы угадали? Меня назвали Маргариткой. Ужасное имечко. Рита тоже ни к черту. Зовите меня Рика.
– Хорошо. – От красивой девочки веет изысканными духами, кожа ее отполирована негой, на ней все фирменное: длинный жакет на атласной подстежке, украшенный лишь тремя большими костяными пуговицами, молочно-фиолетовая блузка из шифона, белые шорты и гороховые босоножки; в густые волосы вставлено радужное перо какой-то птицы. Но на лице ни капли грима.
– А вы знаете, что невесту Филиппа зовут Ева?
– Нет, – Адам смущен, – я поесть пришел осетринки.
– Кушайте на здоровье, – она заразительно смеется. – Из вас могла бы получиться забавная парочка: Адам и Ева!
– Была такая. Но брак плохо кончился.
– Знаю, знаю: искушение, фиговый листок, змий, яблоко. Я читала про это еще в третьем классе. Угощайтесь! – И Рика протянула ему яблоко из вазы. Адам машинально взял. – Теперь я – ваша Ева. Откусите. Так. А сейчас я.
Повертев яблоко капризной ручкой, она укусила в то же самое, надкушенное Адамом место. Не без вызова укусила.
– А теперь соблазняйте меня.
– Как? – Адам смешался.
– Не знаю, – внезапно на глаза соблазнительницы завернулись крупные слезы, – почему мы должны все время есть? Жевать? Откусывать кусок от куска? Переваривать? Четверть жизни человек проводит в известном месте… А это хуже одиночной камеры. Если бы не голод, Ева не вкусила бы запретного плода. Разве не так?
– Нет. Они не были голодны. Яблоко – первый плод, который был съеден. Отсюда и грехопадение.
– Вы серьезно?
– Вполне. Рот был дан только для слов.
– Чем же они там питались?
– Ушами.
– Убедили. Они пили песенки ангелов.
– И вкушали глас свыше.
– Будь осторожен, – шепчет Майя на ухо, – она советская принцесса, сестра жениха. По-моему, у нее не все дома.
– Проводите меня, – подошла к нему Рика в конце маленького торжества.
Высмеяв его «драндулет», Рика попросилась за руль «Победы» – немножко проехать – и, к его удивлению, прекрасно повела машину. В соломенной летней шляпе она выглядела старше своих лет, и Адам не очень боялся, что ее возраст заметит гаишник.
– А еще я умею прилично стрелять, ездить верхом и у меня первый разряд по теннису. Но я действительно странная, – продолжила она задумчиво, – и Майя-злюка права: у меня с головой не в порядке. Нет, я не сумасшедшая – наверное нет, – она помолчала, – просто ужасно чувствительная. Временами. Я могу потерять сознание, если проведут по стеклу мокрым пальцем.
– Я никогда не буду этого делать, – сорвалось у Адама; в руках он бережно держал перо райской птицы, которое ему было торжественно вручено перед надеванием шляпы: не сломайте!
– Я рано умру. С такими нервами жить, наверное, нельзя. У меня вместо глаз – зажигательные стекла. Я обречена. Да?
Он не знал, как ответить.
– Вы очень правильно промолчали. Не боитесь, что я сейчас вот возьму – и сверну с моста? И мы полетим вверх тормашками! – «Победа» как раз катила в лавине машин по Калининскому мосту к каменной химере гостиницы «Украина». Адам вздрогнул; ноздри Маргариты сладко затрепетали, словно предвкушая падение в темные воды Москва-реки. Он чуть было не схватился левой рукой за руль. – Не бойтесь, – рассмеялась она, – я не имею прав на вашу жизнь, Адамчик. Если придется, укокошу себя в одиночестве.
Машина съехала с моста в тень мордвиновского монстра, и Адам перевел дыхание: все-таки он струсил.
Там, позади, на горбу широкого властного моста, мелькнули призраки погоды: каменные дали ночного Метрограда под светлым небом июня, стояли белые ночи, дали были охвачены закатным накалом, звезды и редкие облачка одинаково отливали снежком. Ночь как бы смеркалась. Жизнь читалась одинаково – слева направо и справа налево: а роза упала на лапу Азора. И в этом таился пусть неясный, но явно убийственный смысл.
– Мне нельзя подходить к окну, так и тянет вниз. К машинам тоже притягивает… А вот и мой дом, – «Победа» свернула с Кутузовского проспекта во двор многоэтажного угрюмого колосса и остановилась. Здесь жил советский истеблишмент.
Вылезая из машины, она внезапно близко-близко качнулась к Адаму бледным лицом, на котором капризно глядели в душу сомнамбулические глаза: Адам, вы душка и прелесть. Вы такой пушистый толстый молочный пряник. Мне с вами хорошо. Не бросайте меня, ладно? Давайте будем дружить.
Тут она замолчала и, закусив локон волос, упавший на лицо, задумалась: впрочем, я хочу показать вам свое логово и пригласить на чашку кофе.
Адам смешался: время за полночь, не слишком ли поздно?
– Фуй, нахал. Даме нельзя отказывать. Вылезайте из норы, пескарь. У вас есть шанс совратить школьницу.
Подъезд дома охранял милицейский пост. Впрочем, молоденький лейтенант явно дремал и смотрел вполглаза.
– Сначала я запру Джуро.
Адам с волнением стоял на пороге огромной темной квартиры. Стихло рычание пса, хлопнула дверь, вспыхнул ночной свет в холле. Гость не был человеком социальным, поэтому роскошь не оскорбляла в нем ни чувства равенства, ни идеалов справедливости. Мир, конечно, несправедлив. Изначально. Наоборот, как человек эстетический, Адам любовался громоздкой мебелью в стиле людовиков, ласкал рукой фарфоровую чашку с бисквитными розами на стенках, с горячим кофе в золотом нутре, а губами – край синего толстого стекла бокала на молочной ножке с рыжим густым коньяком. Но он почти не пьянел, напротив, был настороже в ожидании выходок советской принцессы и не ошибся. С пьяными глазами шалости она провела его сначала в свою спальню, похожую скорее на детскую комнату – так много в ней было кукол, обезьян из мягкой резины, пупсов.
– Так живут богатые свинки! – Она была явно возбуждена присутствием мужчины – крылья тонких ноздрей заметно трепетали, а в детскости проступила томительная грация змейки, вьющейся браслетом вокруг запястья. Внезапно она решила показать Адаму новую родинку.
– Смотрите, у меня растет родинка! Это так больно, – и она с невинной прелестью соблазна стянула через голову блузку тонкого шифона и осталась в тугом лифчике, украшенном крохотными бантиками. Ее скользкое тело смуглой ящерицы пахло легким потом и плотными духами. Тут Адам потерял бдительность.
– Помогите! – Рика повернулась к нему спиной. Требовала расстегнуть три маленьких пуговки, что и было исполнено. Сдернув лифчик, она повернулась к нему голой грудью и с исключительным простодушием невинности и опыта указала пальцем на крупную родинку, которая украсила розовый ободок вокруг плоского матового соска. – Потрогайте, ее можно оттянуть, как пуговку на ниточке. Что тоже было исполнено глупыми пальцами: мясистая бархатная родинка легко оттянулась на телесном жгутике, – У меня два соска, – рассмеялась она и приказала: – А теперь несите меня в ванную. Примите поздравления. Я отдаюсь вам, Адамчик. – Адам подхватил невесомое шелковое тело и на руках понес из комнаты. – Осторожнее, не влепитесь в вазу. Постойте, поднесите меня к зеркалу. Шикарно! У меня вид проститутки, а у вас глаза похотливого кролика… – И Рика сильно укусила его в ухо. Чуть не до крови. Но Адам не почувствовал боли. – Вот сюда. Я жду вас через десять минут.
В ванную, залитую солнцем ламп, вели широкие мраморные ступени, сама ванна была утоплена в пол и представляла собой идеальное полушарие, выложенное изнутри цветным кафелем. Там, в горячей голубой воде с пятнами пены, Адаму открылось смуглое нагое тело дерзкой девчонки – нечто совершенно египетское по чистоте линий и профильности черт. – Фуй, нахал. Ты должен быть наг и показать свои обнаженные чресла! – Наяда перевернулась на живот, демонстрируя острые лопатки и бамбуковый изгиб позвоночника. Но стоило Адаму под насмешки раздеться донага, как в ванной комнате что-то мелодично прозвенело… насупившись, Рика взяла в руку нечто похожее на красную мыльницу и прижала к уху. Мыльница оказалась телефоном, и он услышал:
– Это ты, Филипп? – удивилась Рика, – что случилось?
– Мне позвонил Карабан и донес, что дом стоит на записи. Наши слухачи помирают от смеху – ты решила поиграть с девственностью? – и передразнил: – У меня два соска! Шикарно! Я похожа на блядь… Пока, дурилка.
– А! Гадство! – Рика с ненавистью швырнула телефон в кафельный угол и, молнией выскочив из ванны, вдруг с презрительной злостью стала кричать Адаму: – Вон! Пошел прочь, говнюк!
Тот был так растерян и ошеломлен, что оказался нагишом перед дверью в ванную, а когда попытался вернуться за одеждой, разъяренная бестия – уже в махровом халате, надетом на мокрое тело, – метнулась в соседнюю комнату, откуда вылетела, держа на поводке кипящего черного пса с дьявольской лаковой мордой:
– Фас! Джуро, фас! Откуси ему член!
Пес яростно рванул, и жуткие зубы клацнули почти что в паху – если бы Адам не отпрянул, не заслонился руками… спас короткий поводок.
Словом, это было самое унизительное и постыдное из всех воспоминаний тогдашней жизни: с помощью пса злобная дрянь выгнала Адама в чем мать родила на лестничную клетку и захлопнула массивную дверь. Он пытался звонить, но не обнаружил на двери никаких кнопок или вертушек. Подняв с полу резиновый коврик и прикрывая срам, Адам в паническом ужасе стыда спустился в пустом лифте на первый этаж и постучал в стекло милиционеру. Увидев голого молодого человека, тот сначала выхватил табельное оружие и уложил его животом на грязный пол и только потом стал выяснять обстоятельства. Они были скандальны и унизительны. Наконец, гротескны. Очухавшись и зло посмеиваясь, постовой перевел голого к себе в будку, где усадил на клеенчатый диванчик, набросив на плечи Адама грубый дождевик.
– Ты куда полез со свиным рылом, петушок? – ослабил нажим постовой. – Мы для них мусор. Да если б она на пост звякнула, я б тебя в расход пустил и в дамки. Двойной отпуск, плюс премия. Мы же здесь нелюди, какашки псовые. Пристрелил бы, как пить дать… Затем позвонил по внутреннему телефону в квартиру и попросил вернуть одежду задержанному.
С тех пор его стал преследовать один и тот же ночной кошмар: он наг, беззащитен и одинок и заперт в лифте, который застрял меж этажами. Внезапно половинки двери разъезжаются – вспыхивает жестокий зимний свет, в лифт вместе с ветром врывается смоляной пес злобы с адовой пастью и впивается в пах. Боли нет, только лишь отчаянный ужас оскопления, безумный взгляд на страшную рану внизу живота, откуда на пол льет черный нескончаемый ручей крови.