Текст книги "Эрон"
Автор книги: Анатолий Королев
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 22 страниц) [доступный отрывок для чтения: 9 страниц]
Падения
Бац!
Бухнув форточкой и глотнув свежего воздуха с морозца, Надя отошла от окна в глубь проклятого цеха. Ее уже криком звала Зинаида Хахина, которая одна не могла справиться с барабаном. На-вра-ти-ло-ва! орала она косым ртом, бессильно горбясь над тележкой. Надя кинулась бегом, вспомнив, что еще вчера Зинка предупредила: девки, у меня больные дни. Таскаем все вдвоем.
– Не вопи, слышу! – Подхватив тяжеленный барабан, обмотанный тканью, они вдвоем опустили его в пропиточную ванну. Обе работали в толстых резиновых перчатках, и все равно все пальцы проедены краской. А вокруг был ад. Ад под названием аппретурного цеха ткацкой фабрики имени Ванцетти. Барабан, булькнув зловонной жидкостью, ушел на дно. Подобрав на цементном полу крюк, Надя принялась сцеплять барабан с готовой тканью. Зацепила. Потянула вверх. Вывалив барабан на лоток сушки, она выматерилась – снова кружило голову, свежего воздуха хватило едва на десять минут.
Лимитчицы работали внутри сырой мрачной коробки, в стене которой было проделано несколько маленьких окон. Сюда на примитивных подвесных рельсах на потолке подтаскивали со склада барабаны с тканью. Тут их вручную сгружали на железные тележки, тащили к аппретурным ваннам с красителями, где ткань окрашивалась. Затем барабан доставали крюками и опять на тележках, на своих горбах отвозили дальше на просушку. За рабочий день их бригаде было положено аппретурить 92 барабана. Больше можно – меньше нельзя. План! Работали одни женщины. Одеты были так: на головах плотно намотанные платки, чтобы ни один волосок не торчал. Лица же были замотаны до самых глаз, дышали бабы через платки. Телогрейки. Ватные брюки. На ногах – резиновые или кирзовые сапоги: пол в цехе был залит лужами красителя. Сапоги съедались краской и лаками за месяц, телогрейка держалась немного дольше, но и она превращалась в конце концов в разноцветные лохмотья. Перчатки лопались и рвались от обилия железа чуть ли не каждый день. И по поводу их замены стоял вечный ор в кладовке. В общем, ад. Бабы в клубах испарений, в разноцветном рванье, с железными крюками в руках сами были похожи на чертей в преисподней. Не люди, а какие-то грудастые обрубки тел. Вдобавок к этой толчее над ядовитыми ванными пекло было ошарашено грохотом барабанов о чугунные днища, шипеньем сжатого воздуха, свистом-ревом подвесной дороги, клацаньем крюков, лязганьем тележек, матом, частым надрывным кашлем. Если звуки различались и отделялись друг от друга, то запахи красок, лаков, тел и металла сливались в отвратительную водянистую плоть вони. И – измученно отмечала про себя Надя – весь этот ужас был ужален какой-то адской гибельной красотой… шелково переливались алые, изумрудные, апельсиновые потоки красителей, расцветали на раскрошенном полу радужные змеиные лужи.
Внезапно грохот оборвался, встала подвесная дорога, замерли, качаясь на крюках, барабаны с тканью. Ура, обед. Шел пятый месяц ее московской планиды.
Обедали в столовской пристройке, куда бежали через холодный двор, сквозь февральский снежок. Когда-то здесь и размещалась та доисторическая красильня, которая положила начало аппретурному ^гаду. Салат из зеленого лука с яйцом. Щи с мясом. Биточки с рисовой кашей. На третье – пустой компот из сухофруктов. Навратилова опять возмутилась, что нет сметаны и молока. Остальные устало молчали. Был понедельник – самый тяжелый день жизни. Сидели за столом всей 13-й комнатой: Навратилова, Зинаида Хахина, Искра Гольчикова и Валька Беспалец. Вдруг Валька подцепила ложкой в щах таракана. Надя поперхнулась и больше есть не могла. Девки зло хохотали. Валька пошла с ложкой в одной руке и тарелкой в другой требовать замены порции. Уплачено, сволочи! Выйдя во двор, Надя закурила и подняла лицо к серому небу, откуда сыпала жесткая февральская крупа, по асфальту вертела поземка, несла мусор и снег. Боже, как все обрыдло. Не докурив, Навратилова зло побежала в ленинскую комнату. Начальник была на месте. И Надя, оборвав ее болтовню по телефону, в который раз с вежливой яростью выложила этой крашеной гадине с наклеенными ресницами все – и насчет разбитых окон, и насчет вентиляции, и насчет бесплатного молока и сметаны. Валерия Васильевна Мясина побагровела, затряслась от гнева: ты опять, опять качаешь права. Катись из цеху к япени матери! Никто тебя в Москву не звал, бля! Неизвестно, чем бы все сие кончилось, но тут в дверь влетело чье-то косое лицо с криком: Лериясильевна, Лериясильевна, в подсобке пожар! Мясина, хряпнув трубкой, сорвалась с места: пожарных вызвали? Вызвали. Не едут!
Пожар в подсобке был таким яростным, – краска! – что пожарным еле-еле удалось сбить огонь. И горела она страшным шафранно-фиолетовым языком света. Смотреть на пожар сбежалось почти все производство, все равно электричество выключили и аппретурный гад замер. Стояли большой веселой толпой во дворе, шутили, дышали всласть свежим воздухом. Горевшего никто из рабочих баб не жалел, только вяло металось начальство да вкалывала пожарная команда. Надя тоже радовалась передышке, смотрела, как летит снег на столб магического огня. Ее новые подружки стояли рядом: смешливая Зинка Хахина, сумасшедшая Искра Гольчикова, рослая и мрачная Валька Беспалец – все из одной роковой 13-й комнаты. Искре – восемнадцать, Вальке – двадцать два, Хахиной аж двадцать пять!
Всю прошедшую осень и предновогодье Надя со всей вместе комнатой переживала за дурную любовь Зинаиды Хахиной и стрелка военизированной охраны Иосифа Саркиса. Надо сказать, что насчет мужчин в женском общежитии царила простота нравов необыкновенная. Мужская общага была напротив. И звали общежития Париж и Лондон; в Париже жили женщины. У всех трех соседок были романы, четко вписанные в некий молчаливый график – сегодня очередь на свидание у Гольчиковой, следующее воскресенье за Валькой Беспалец, у Хахиной день любви – среда. В день мужского визита подругам было положено уходить в кино или сматываться в город. Городом звали Москву. Были и ограничения: на ночь мужиков не оставлять, все хотели спать в своей постели. Поначалу любовное меню шокировало Навратилову, но адова работа обдала таким крутым кипятком, что она быстро поняла – кровать в общаге – это единственная отдушина в жизни лимиты. Сама же она стала как бы мертва, красота погасла, она специально обстригла волосы под мальчика, забросила напрочь косметику, не ездила «в город», забыла вкус помады, одевалась подчеркнуто по-мужски. Кроме того, сама ее внешность: исключительная лепка лица, египетский разрез глаз, высокие скулы, впалые щеки – была совершенно не во вкусе местных ловеласов. Надо отдать должное – подруги отлично понимали смысл ее затворничества – протест, и уважали за то, что она ни за что не будет женщиной там, где нельзя быть человеком… При всей внешней грубости они были настоящими женщинами. Так, влюбившись в подлеца ловеласа Иосифа, та же Хахина вела себя с суровым неистовством античной Медеи: пошла на жестокую драку с его прежней любовью Людкой Молотовой, хватала в руки нож, до крови порезала пальцы, вытащила напуганного Иосифа из комнаты соперницы, взяла посреди ноября отпуск за свой счет ему и себе, сняла деньги с книжки и увезла в свадебное путешествие куда-то в Закарпатье, но вернулась одна – подлец Иосиф жениться не пожелал, хотя заявление в загс они давно подали. Он мне сердце разбил, паразит, ревела Хахина. Но куда бежать лимитчику из Лондона? И в конце концов Иосиф вернулся с повинной головой. По просьбе девчонок Надя сама поговорила с усатеньким слащавым сердцеедом. Разговор был муторный, тяжкий. Навратилова даже стала пить с ним водку и мужественно раздавила бутылку пополам. Она была так напряжена, что абсолютна не пьянела. Словом, Иосиф с Зинаидой снова пошел в загс писать второе заявление, притих, купил одно обручальное кольцо, на второе не было денег, а вскоре Хахина гордо заявила, что будет рожать, хотя сие было строжайше запрещено лимите – молодых мамаш немедленно увольняли и выселяли – гудбай, Москва! – в двадцать четыре часа на улицу. А ведь у Зинки шел последний год отработки из пяти, до постоянной прописки оставалось меньше года. М-м да. Надя не могла понять, как можно без памяти влюбиться в такого ничтожного человечка с головой в форме огурца, с бачками котлеткой на щеках и заячьим сердцем? Но мужество Зины – маленькой кудрявой женщины – не могло не восхищать. Зина решила во что бы то ни стало быть счастливой, любить, иметь мужа, стать матерью, наконец. Но судьба распорядилась иначе: однажды ночью, ее, истекающую кровью, увезла машина скорой помощи. Надя хотела ехать с ней, но врачи в машину не пустили; адрес больницы тоже не сказали. Через две дня Зина позвонила на вахту, позвала кого-нибудь из тринадцатой и, рыдая, сообщила про выкидыш, назвала адрес, куда запихали, просила привезти чего-нибудь поесть: колбасы, яблок, пива! То, чем здесь кормят, есть нельзя. Накануне была черная суббота, когда цех вкалывал, наверстывая план, все трое были вымотаны, и только Надя нашла в себе силы поехать в больницу – она взяла такси и битый час моталась по одинаковым дрянным спальным окраинам Москвы в поисках 8-го Силикатного проезда. Больница нашлась, когда на счетчике навертело двенадцать рублей шестьдесят копеек. Надя думала, что хотя бы в больнице будет какой-то порядок, принялась искать приемное отделение – вручить передачу. Ей быстро объяснили, что надо прямиком шагать в гинекологию на третий этаж, что в воскресенье тут самообслуживание… грязные лестницы, немытые окна, кошки! и плевки вокруг скукоженных урн – все дышало тоскливой ненавистью к людям. Прямо в пальто она заглянула в третью палату. Пахло нечистотой, кровью, кошками. С кроватей – их было девять – на нее глянули мертвенные иссиня-бледные лица каких-то мальчиков. Боже мой, это были женщины! Зину она нашла в коридоре.
– Погляди, Надин, что со мной сделали гады, – она протянула ладони вверх, руки Хахиной тряслись, в глазах стояли слезы, рот жалко кривился.
– Что это? – Ее кисти были обмотаны бинтом.
– Резанула себя пару раз, дура. А потом в дежурку побежала. Жить захотелось.
– Это ужасный грех, Зин! Ты что? – Она поставила сумку на пол и обняла ее, никого не стесняясь.
– Да, крыша съехала, – Зинаида была ошеломлена ее порывом и разревелась от жалости к себе; халат распахнулся, мелькнул краешек обмотанного бинтом живота. Надя была выше ростом и потому уткнулась лицом в кудряшки, нежные, как у ребенка. На их объятие никто особенно не пялил глаза. Странно, но стоило только Навратиловой обнять Зинку, как она заметила множество других объятий. Солдатик шел по коридору, обнимая девушку. Обнявшись, сутуло стояли у окна мать и дочь – обе в слезах…
Потом они устроились на драной кушетке в коридоре, Хахина набросилась на еду, похвалила за пиво, совала в руки яблоки, но Навратилова сидела бледной смертью и каменела душой – она впервые в жизни была в абортарии, и сомнений не оставалось – здесь все пропиталось насилием. У нее похолодели руки. Вот значит как придется расплачиваться за любовь? Она отказывалась жить дальше, а Хахина, уже страшненько посмеиваясь щербатым ротиком, где зябко сверкали металлические зубы, рассказывала про подпольные кошмары, про внебольничные аборты, после которых молодух привозят в палаты, про исповеди о том, как за пятьдесят рублей их чистили проволокой, зубными щетками, мылом, водкой и прочей дрянью, про умирающих на интубационной трубе, про лютость акушерок к абортницам, про злобность и презрение кирных санитарок, про то, что кормят одной жареной мойвой, на восемьдесят пять копеек в день, про то, что в Москве абортов в три раза больше, чем во всей Англии, про то, что положено обезболивать, но врачи назло не обезболивают, чтобы было больнее блядешкам, что здесь кувыркается одна лимита, студентки да пэтэушницы, про одну несчастную девушку, которая умерла на той неделе после проволоки на стороне от общего заражения крови, и что парень ее, узнав о смерти, сиганул с балкона десятого этажа, что… но Надя больше не могла слушать. Перестань! Перестань, кричала она, заткнув уши пальцами. Зина испуганно умолкла, она не подозревала, что Навратилова так чувствительна к гадостям жизни, а говорилось все это просто так, чтобы только не сказать главного – весь вчерашний вечер она дозванивалась до Иоськи и, когда дозвонилась, услышала его пьяные слова про то, что жить он с ней все равно не станет, что за ребенка пусть подает в суд на алименты… какой ребенок? очнись, пьянь! плакала она. А по всем дальнейшим вопросам, продолжал Саркис, пусть обращается к своей наилучшей подруге жизни Вальке Беспалец. Она боялась опросить, что между теми началось? И, пересилив себя, все-таки спросила. Надин ничего не знала и успокоила Зинаиду, что словам Иосифа веры нет, и вдруг замолчала… обе поняли, что обманывают себя, что Иосиф врать не станет.
Тут в коридоре гинекологического отделения появился дежурный врач и стал гнать в шею всех посторонних.
– Послушайте, – очнувшись, обратилась к нему Надя, – вам ведь нужны санитарки? У вас такая грязь.
Врач, молодой ядовитый человек с щеголевато надетой белой шапочкой, каким-то собачьим нюхом уловил саму суть ее порыва и ответил так, как мог бы ответить, наверное, дьявол:
– Что, в люди захотелось? Пострадать вместе с народом? Старо это – жертвовать собой и было уже, было. И зря было. Санитарки нам нужны, но не такие, как вы, истерички, а тупые безмозглые бабы.
– Надин, ты что? Не слушай его, он студент-практикант, не врач вовсе.
– Почему вы хамите? – растерялась Навратилова.
– Подымите плевок рукой – и я вас оформлю. Ну? Клянусь – оформлю. Ну, что же вы? – он насмешливо показал подбородком на беловатый с зубной кровью плевок рядом с урной на грязном кафельном иолу. Надю чуть не вырвало, она резко закрыла ладонью рот.
– Она у нас с приветом, – подло вмешалась Зинаида, боялась ссориться с белым халатом.
– Ха-ха-ха, – довольно рассмеялся тот и пошел, подлец, дальше, бросив через плечо: – Освободите помещение.
Но больше всего Надин поразило рефлекторное предательство Зинкино – она сдалась.
Окоченело трясясь в трамвае, Навратилова безжалостно подводила черту под своей жизнью: я брезглива, это ужасно, ужасно, ужасно. Сняв перчатку, она, как бы наказывая руку, скоблила ногтями ледяной иней с вагонного окна. Сквозь содранные полоски виднелась бесконечная тусклая череда блочных домов паскудного Бескудникова под низким брюхастым Саврасовым небом.
Что ж, ее жизнь тоже летит в огонь, как снег в светофор. Летит, но даже не тает. А впереди ждут мерзкие гулкие звуки общаги: хлопанье дверей в туалетах, вечные шаги в коридоре, громыхание сковородок на кухне и еще едкий чад старого утюга из общей гладильной комнаты. Жизнь с рыбьей головой в кошачьем рту. Она на миг закрыла глаза и застонала от бессилья, а когда открыла, то зажмурилась от солнца. Наступила жаркая грозовая весна, и одна за другой прокатились над Москвой свежие грозы. Почуяв воскресение чувств, она вдруг купила складной дамский велосипед. Ее протест приобрел новую форму. Это было прекрасное легкое сверкающее создание на мягких шинах, с уютным пахучим кожаным седлом, с изящным певучим звонком, с жирно-масляной цепью, упругими гуттаперчевыми ручками. На велосипед было больно смотреть, так он сверкал на солнце. И главное – от него веяло свободой. Ранним, ранним утром она успевала до проклятой работы сделать несколько кругов вокруг соседней школы, покружить, выделывая вензеля, вокруг баскетбольных щитов по асфальту пустой танцплощадки. Вечером сил на велосипед уже не было.
Роман с велосипедом совпал с тем, что гадина Мясина подписала Наде заявление на отпуск, несмотря на то что отпуск Навратиловой был положен только лишь через одиннадцать месяцев после трудоустройства, то есть шестого сентября, а она – бац – отпустила сейчас, в июле. Это был чистый жест самодурки и только. Сначала Надя хотела поехать домой – соскучилась по матери и Любке, но дом был поставлен на капремонт, мать с сестрой жили в общежитии; засобиралась было на юг, но почувствовала, что для такого рывка душевной энергии явно недостаточно. Кроме того, ей не хотелось расставаться с велосипедом, и Надин взяла бросовую путевку в третьеразрядный подмосковный пансионат. Туда можно было прикатить на своих колесах.
Белые гольфы до колен, шорты, выгоревшая футболка с белой цифрой «6».
Пансионат размещался в бывшей дворянской усадьбе. Это была богадельня, где Надя разом оказалась самой молодой обитательницей. Быт был так же мерзок, как и в общаге, но она была свободна, а вокруг раскинулись очаровательные окрестности. В пансионате она только завтракала, а затем уезжала на весь день крутить педали. И возвращалась только к ужину.
Велосипед, как и зонтик, – самые идеальные ручные машины человека.
Маршрут ее одиночества был один и тот же: сначала она катила велосипед по узкой тропе среди кустов цветущего шиповника и дикой вьющейся розы в сторону водоохранного канала, затем – уже на колесах – по асфальтовой дорожке вдоль открытой в бетонном ложе воды; здесь она обязательно вспугивала зимородков, которые караулили у воды юркие серебристые рыбьи струйки, затем она одним махом проезжала через территорию легочного санатория по тенистой липовой аллее, оттуда через милый мостик выезжала на грунтовую дорогу, бегущую по дикому прекрасному лугу, который огибал огромный заброшенный гравийный карьер; луг был каменист, но полон пестрой и мелкой красоты луговых цветов:, здесь пейзаж распахивался на все четыре стороны света, виднелись вдали парные башни градирен, сверкали на пологих холмах исполинские сферы радаров – тут проходило одно из концентрических колец противоракетной обороны Москвы; дорога выводила ее на прекрасное новенькое шоссе, где ее часто – в десять часов – обгоняла одна и та же ярко-желтая иностранная машина с легко запоминающимся номером К 6565, с плаксивой собачьей мордой на заднем сиденье, с ракетками для большого тенниса и тоже! складным велосипедом. О, из машины за ней следили серые цепкие глаза красивой женщины за рулем. Здесь на шоссе можно было приналечь на педали, согнуться к низкому рулю, выжимать скорость. Промчавшись полчаса по шоссе до поворота, Надя сворачивала под прямым углом влево и начинала спускаться, – вылезая из седла, – по крутому склону вниз, к тенистой долинке, по дну которой вилась цепочка живописных прудов, сшитых живой ниткой глубокой канавки. Кеды начинают прилипать к влажной торфяной земле. Индустриальный пейзаж скрывается из глаз, над головой встает мерцающее облачко стрекоз и красоток, прямой взгляд облачко не выдерживает, его можно заметить лишь краешком глаз – вот оно дрожит и переливается стеклянистым муаром трепета. Над душистыми камнеломками, заячьей капустой и тимьяном круглится рабочий гул диких пчел и шмелей, струнное жужжание мух, пугливый взблеск изумрудных брюшек. От Живописной воды по изумительной красоты каменистому склону холма Надя выезжает прямо в пшеничное поле, которое тянется до самого сизого леса; здесь над ней нависает неясное чувство опаски, и все же она успевает, нажимая на педали, любоваться брызгами и фигурной резьбой васильков, робко синеющих в частоколе хлебных стеблей. Тропка так узка, что спицы секут головки косых колосьев. Поле обрывается внезапным обрывом над крохотной речушкой с высокими берегами из красного песчаника, в которых чернеют норки береговых ласточек; здесь тропинка ведет к навесному короткому мостику на тросах, который пьяно и мило качается, когда Надя проходит его пешком, осторожно поддерживая велосипед. А вот и лес! Он опоясан колючей проволокой, а через каждые сто метров краснеют грозные щиты с надписью: стой! закрытая зона. Стреляем без предупреждения. Но Надя уверена – ехать можно: слишком уж расхристанный вид у щитов, буквы давно смыты дождями, часть щитов упала, колючая проволока на бетонных столбах отвисла, в глубь леса идет неширокая бетонная дорожка. Надя катит по ней среди порхающего пения невидимых птиц и легких колонн сосны; вот бетонная лента начинает плавно спускаться вниз, запахи разогретой солнцем смолы откосами света парят в партерах лесной колоннады, фиоритуры пеночек – ветреная рябь на голубой воде белоснежных небес, – велосипед летит со скоростью лесной птицы, а вот и цель! заветное озеро, углы которого задернуты парчовой тканью тяжелой тины, отражения которого окружены тихими опахалами папоротника и лезвиями камыша. На берегу видны остатки солдатской купальни – разбитый деревянный причал, с которого в воду ныряет ржавая железная лесенка. Там Надя уложит велосипед на согретые доски, расстелит махровое полотенце, снимет кеды и гольфы, сбросит шорты, через голову стянет потную майку… вот ее разгоряченное тело открыто бессонному взору читателя: лепной торс натурщицы с маленькой грушевидной грудью наяды, узкий звериный пах, охваченный светлым дымком волос, всосанный в живот лунный пупок; от возбуждения собственной наготой тело раскрывает лонную раковину и обнажает тайну гермафродита – маленький острый пенис мальчика– сатира, восставший из трещины на белокуром плоду соблазна, зреющем между ног. Надин ныряет в темную теплую воду и плывет на середину озера, которое одно освещено отвесно стоящим солнцем. Возбуждение гаснет, раковина прячет в створках мускул моллюска. Голое плечо расталкивает листья кувшинок, ноги касаются стеблей стрелолиста в толще воды. На ее лице сверкают зеркальные очки – она снимет их только в сумерки, перед ужином.