355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Анатолий Гладилин » Сны Шлиссельбургской крепости. Повесть об Ипполите Мышкине » Текст книги (страница 16)
Сны Шлиссельбургской крепости. Повесть об Ипполите Мышкине
  • Текст добавлен: 24 сентября 2016, 02:16

Текст книги "Сны Шлиссельбургской крепости. Повесть об Ипполите Мышкине"


Автор книги: Анатолий Гладилин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 16 (всего у книги 19 страниц)

5

План побега у всех заключенных прочно связывался с идеей подкопа. Хотя еще никому не удавалось бежать таким способом, разговоры о различных видах подземных лазов были чрезвычайно популярны. Поэтому в апреле восемьдесят второго года, впервые завидев издалека забор Карийской тюрьмы, Мышкин подумал: «Наверное, и тут копают», – и не ошибся.

Вроде бы само расположение тюремных помещений благоприятствовало подкопу. Здание тюрьмы напоминало большой ящик. Внутри – пять просторных камер (у каждой свое название, доставшееся по наследству от былых времен: «Волость», «Харчевка», «Якутка», «Дворянка», «Синедрион»), Заключенные спали и обедали в своих камерах, а свободное время проводили в тюремном дворе. Двери камер никогда не запирались, а после вечерней поверки казаки и администрация исчезали со двора. Ночью охрана патрулировала только с внешней стороны забора, невольно ввергая в соблазн каторжан, мечтавших о воле: можно было копать до утра без всяких помех.

Копали из «Харчевки». Чтобы вывести подземный ход за забор, нужно было прорыть саженей пятнадцать. Однако работа застопорилась, когда лаз уперся в слой вечной мерзлоты. Грунт тут был крепче камня, зимой его не возьмешь и ножами, а летом мерзлота начинала подтаивать и яма наполнялась водой.

Предприятие грозило затянуться на несколько лет. Забор – всего пять шагов от «Харчевки» – по-прежнему казался недоступным.

Вновь прибывшие централисты дружно бросились «под землю», и Мышкин безусловно последовал бы за ними, но для него было еще слишком живо воспоминание о неудачном подкопе в новобелгородской тюрьме. Не было бы счастья, да несчастье помогло! Решительно отбросив всяческие подземные проекты, Мышкин тщательно изучил тюремный распорядок и предложил план, который сразу же был принят.

За забором помещались мастерские, куда заключенных отводили на дневные работы. В мастерские отправлялись в любое время и по желанию. Часовой пересчитывал каторжан, но так как те сновали взад-вперед, то его легко можно было сбить со счета.

Если днем кому-то удастся спрятаться в мастерских, часовые не заметят его отсутствия. Конечно, на ночь мастерские запирались, но предварительно прорубить в крыше отверстие, чтобы ночью им воспользоваться, не представляло затруднений: в мастерских и без того стоял вечный стук и грохот, а часовые по лености своей не заглядывали внутрь.

Итак, заключенный, незаметно схоронившийся в мастерской, дожидался ночи, осторожно выбирался на крышу и, когда часовой отворачивался, тихо соскальзывал по стене. Само здание мастерских скрывало беглеца от глаз часового.

Выбраться на волю – это еще полдела. На вечерней и утренней поверке могли недосчитаться беглеца. Товарищи предусмотрели такую возможность и заранее стали приготовлять чучела. На «репетициях» манекен клали на койку, закутывали одеялом, при этом из-под арестантского халата торчали обутые в сапоги «ноги» спящего. Порядок в тюрьме был весьма либеральный, каждый спал, когда хотел. Казак обычно выходил на середину камеры, загибая пальцы, пересчитывал «головы» – вот и вся поверка. Чтоб не вызывать подозрений, манекены предполагалось каждый вечер перекладывать на разные кровати.

Вообще, когда появился план, сулящий реальный успех, из камер посыпались предложения, одно остроумнее другого. В подготовке принимали участие и те, кто намеревался бежать, и те, кто решил остаться до окончания своего срока.

Итак, прежний план, связанный с идеей подкопа, был отброшен, как неудачный. Но выяснилось, что прежний план был сопряжен с убийством своего же товарища…

Странными показались первые дни, проведенные на Каре. Карийцы кисло улыбались централистам, а друг на друга поглядывали с явной враждебностью.

Ночью камеры запирались изнутри: к двери придвигали стол или кровать, а в уборную ходили группами, вооружившись самодельными топориками или кинжалами. Как-то Мышкин встал посреди ночи и, стараясь никого не будить, отодвинул стол от двери. С подушек поднялись взлохмаченные головы.

– Вас проводить? – раздался голос.

– Зачем? – удивился Мышкин и вышел в полутемный коридор.

Его шаги гулко зазвучали в тишине, и, чтоб смягчить звук, Мышкин ступал осторожно, словно крадучись. Дверь уборной резко распахнулась, оттуда выскочил человек в одном нижнем белье и прижался спиной к стене.

– Не тронь, застрелю, – исступленно зашипел незнакомец.

От неожиданности Мышкин замер.

– Да что тут у вас происходит? – спросил Мышкин, стараясь унять охватившую его дрожь.

– А, Мышкин… – прошептал незнакомец и спрятал револьвер. – Завтра сходка, все узнаешь. – Настороженно вглядываясь в глубь коридора, незнакомец продолжал: – Не верь «Синедриону», они заодно с Юрковским.

Где-то скрипнула дверь, и незнакомец прыжками понесся к «Дворянке».

На следующий день Мышкину удалось переговорить с Коваликом.

– У меня впечатление, что тут ждут нападения. Кого? Уголовников? Казаков? Чем все напуганы? Ведь в тюрьме только политические. У многих оружие, можно организовать отпор.

Ковалик, не говоря ни слова, взял Мышкина за руку и повел в баню. Войдя в предбанник, он указал на железную балку, которая крепила огромный бак с водой, называемый «байкалом».

– В ночь под рождество, – сказал Ковалик, – на этой балке повесился Успенский. Загадочное самоубийство. Успенскому оставалось совсем немного до освобождения. – Ковалик бросил острый взгляд из-под пенсне. – Мне сообщили: есть серьезные подозрения, что Успенского повесили. Его обвиняли в предательстве.

Мышкин отпрянул. С минуту он разглядывал железную балку, словно искал следы происшедшей здесь трагедии.

…Значит, самосуд. Те, кто рыли злополучный подкоп, опасались доноса. Успенский не был заинтересован в побеге. На него пало подозрение… Мышкин знал, что Успенский был приговорен к каторге за участие в убийстве студента Иванова, которого Нечаев ошибочно считал провокатором. Теперь Успенского казнили по обвинению в предательстве. Круг замкнулся… Мнительность или отчаяние заставляет видеть в своих товарищах врагов? Сейчас в тюрьме все боятся друг друга. Что же делать?

– Что же делать? – спросил вслух Ковалик, угадав его мысли. – По-моему, «Синедрион» придерживается правильной тактики. Вероятно, нет возможности доказать вину или невиновность Успенского. Гораздо важнее успокоить товарищей и сосредоточить все силы на подкопе.

– Успокоить тюрьму можно одним способом: надо выяснить, был ли Успенский предателем или нет.

Ковалик поморщился.

– Это они выясняют с января. И топчутся на месте. Сегодня мы будем при сем присутствовать… Нас ждали как беспристрастных арбитров. Думаю, нам лучше воздержаться от поспешных суждений.

Сходку назначили после вечерней поверки возле трехсаженного столба (раньше, в «мирные дни», на него нацепляли веревки и устраивали своеобразный аттракцион – гигантские шаги). Пришла вся тюрьма – человек семьдесят. Яцевич выступал от «Синедриона». Не признавая и не отрицая факта убийства, он подробно перечислил репрессии, к которым прибегнет администрация, если узнает о подкопе. Наша задача, говорил Яцевич, не ворошить прошлое, а организовать массовый побег; не время вспоминать мертвых, надо думать о живых.

– Где гарантия, – закричал Костюрин, – что Игнатий Иванов, Юрковский и Баламез не заподозрят еще кого-нибудь в измене? Они готовы вырваться на свободу по трупам товарищей. Петр Успенский был честнейшим, интеллигентным человеком, искренне преданным революции…

Страсти накалялись. Казалось, никто уже не надеялся в споре установить истину. Диковский вцепился в волосы Родионову. Их еле растащили. Михаил Попов (тогда-то Мышкин впервые обратил на него внимание) сказал, что Федор Юрковский ради революции не раз рисковал своей жизнью. «Я, – продолжал Попов, – с Ивановым и Юрковским сидел на скамье подсудимых, правительство приговорило нас к смертной казни…» «Рисковать своей жизнью, – кричали ему в ответ, – личное дело каждого, но никто никому не давал права лишать жизни других людей!»

К столбу вышел Юрковский. Атлетического сложения, чернобородый, он возвышался над толпой и говорил яростно, убежденно:

– От побега отказываются те, кто хочет уйти от революции! В столице «Народная воля» истекает кровью, а мы здесь распустили нюни по поводу смерти жалкого предателя. Когда Успенский почувствовал, что его разоблачили, он предпочел самоубийство позору!

…О чем еще говорил Юрковский? О том, что Успенский играл в карты с начальником караула? Передавал загадочные записки в женскую тюрьму? Не помню, не помню… Кстати, наверно, Юрковского тоже перевели из Петропавловки в Шлиссельбург. Он где-то рядом…

…Как воет ветер! Зима, настоящая зима. Сегодня пришлось отказаться от прогулки. Снегу нанесло по колено. Чем же тогда закончилась сходка? Не могу вспомнить. В лампе совсем маленький огонь, а режет глаза. Я болен? С чего бы? Зазвенело стекло. Ударил снежный заряд. Ого, какой ветер! И стены не помогают. Что же творится на озере?.. Голова плохо работает. И глаза болят…

В камеру вошел Юрковский, стряхивая снег с овчинного полушубка.

–  Мы с Диковским добрались почти до китайской границы, – сказал гость, присаживаясь на край кровати, – по у нас кончились продукты. Вдруг видим: поляна, костер, пасутся лошади. Мы двинулись на огонь. Хотели попросить хлеба. Когда приблизились к костру, обнаружили свою ошибку: это были не крестьяне, а казаки. Бежать поздно, нас заметили. Рискнули: авось не за нами погоня, обычный пограничный разъезд. Как только мы вышли к огню, казаки вскочили с ружьями и радостно загалдели: «Вот вас, голубчиков, мы и поджидаем!» Угодили прямо в лапы… Объясни, Мышкин, почему все так глупо устроено? Мы за народ страдали, а окрестные крестьяне на нас, как на зайцев, охотились. Им по триста рублей за каждого пойманного беглеца обещали.

–  На девятой станции, под Вилюйском, якуты, шли на меня облавой. Ловить людей – занятие болев выгодное, чем пушной промысел… – Федор, ты успел зайти в соседние камеры? Как там товарищи?

–  Колодкевич умер в Петропавловке, – сказал Юрковский. – Впрочем, это ты сам знаешь. Игнатий Иванов сошел с ума…

–  Игнатий Иванов был уже ненормальным, когда задумал убийство Успенского.

Юрковский нахмурился, расстегнул полушубок, провел рукой по шее.

–  Опять Успенский… Да пойми, дело не только в нем. Многие не хотели побега, опасаясь, что им прибавят срок за соучастие. Казнь Успенского напомнила отступникам, что тюрьмой управляет единая воля.

–  И к чему это привело? Заключенные раскололись на два враждебных лагеря. Тринадцать человек подали прошение о переводе в Усть-Кару.

–  Но ведь потом никто не препятствовал твоему плану? Значит, акция против Успенского была оправданна.

–  Вот как? А что думает об этой «акции» сам Успенский? Приглядись, он стоит за мной, у окна.

Юрковский вздрогнул, глаза его сверкнули. Он гордо выпрямился и процедил сквозь зубы: «Предатель!»

–  Почему же, Федор? – раздался за спиной насмешливый голос Успенского. – Кого и когда я предал?

–  Ты держался обособленно, ни с кем не дружил. Ты, как филер, прилипал к каждому новичку и выпытывал у него всю подноготную. Когда мы спускались в лаз, чтобы копать землю, то напоследок видели твою скептическую ухмылку. Ты общался в конвойными…

–  Скажи проще, Федор: вы убили меня потому, что я не признавал диктатуры «Синедриона». В моей памяти слишком свежи диктаторские замашки Нечаева. Предприятие с подкопом – безнадежная затея, но вас не переубедить. Да, я не участвовал в ваших глупостях, не пел по вечерам песни, не обличал спящих водой. Да, я понимал, что мы надолго изолированы от России. Я не важничал перед новичками, не изображал из себя корифея. Меня интересовали вести с воли, и в разговорах с казаками я не находил ничего предосудительного. Словом, я решил выйти из игры. И только за это вы пригласили меня в баню, на «тайное совещание».

–  Невинной жертвой прикидываешься? – Юрковский рубанул ладонью воздух. – Ты думал только о своей шкуре!

–  Да, думал. После восьми лет каторги имел на ото право. А о чем думал ты, Федор, когда схватил меня в темноте за горло? И хорошего подручного себе подобрал – Андрея Баламеза! Авантюриста и прилипалу.

–  Баламез – верный товарищ…

–  Он покорен и послушен силе, – съязвил Успенский, – вот в чем его единственное достоинство. Извини, Мышкин, мне противно общаться с этим человеком.

Мышкин почувствовал, что за спиной больше никого нет. Он вгляделся в бледное лицо Юрковского. Юрковский вытер лоб и отвел глаза.

–  Может, мы и ошиблись, – прошептал Юрковский, – но нам столько пришлось потом мучиться… Вспомни голодовку, Мышкин, вспомни, как вся камера бредила в беспамятстве, вспомни Алексеевский равелин. Мы хотели спасти людей от такой участи… Побег провалился случайно, из-за Минакова. Я предупреждал: отпускать на волю надо только сильных, подготовленных товарищей…

–  Вы хотели спасти только сильных? И вас не тревожила судьба остальных?

–  Мы подчинялись тюрьме, – еще тише прошептал Юрковский. – Тюрьма решала, кого выпускать. Вот Минаков и завалил.

–  Замолчи! – крикнул Мышкин. – «Слабый» Минаков пожертвовал собой ради нас, а мы, «сильные», не ответили даже на его прощальные слова.

…За стеной выла метель, бросая в окно горсти снега. И хотя в камере дуновение ветра не ощущалось, огонек лампы метался и коптил.

Мышкин встал, подвернул фитиль и простучал Попову:

– Надеялся ли «Синедрион» на нашу помощь в деле Успенского?

Наверно, для Михаила Родионыча вопрос прозвучал неожиданно, но Попов ответил тотчас, словно в данную минуту размышлял именно об этом:

– Мы понимали, что централисты – народ умный и не кинутся очертя голову в омут страстей. Ваше появление было весьма кстати: не становясь резко ни на ту, ни на другую сторону, вы тем самым как бы указали на необходимость взаимных уступок.

– По-моему, «Синедрион» поручил Ковалику окончательное решение вопроса.

– Ковалик вел себя сдержанно. Это предопределило исход. Но общее успокоение и единение пришло, когда ты предложил свой поистине гениальный план побега.

Тюрьма единогласно предоставила право Мышкину бежать первым. В напарники ему выбрали Колю Хрущева, тамбовского медника, мастера на все руки. Лучшего помощника для дальних таежных странствий трудно было найти.

Накануне вечером «Синедрион» устроил торжественные проводы. Заключенные по очереди прощались со своими «делегатами на волю». Мышкин не заметил ни одного завистливого взгляда, не услышал недоброжелательных слов, наоборот, он чувствовал, что товарищи рады за него и не сомневаются в успехе. Тюрьма снабдила беглецов новенькими черными полушубками, добротными сапогами, картой, приготовила два мешка пшеничных сухарей и сушеного мяса. Войнаральский выдал из тюремной кассы девяносто рублей. Юрковский вручил Мышкину свой револьвер. Рогачев, комически изображая попа, «перекрестил» Мышкина в Казанова, а Хрущева – в Миронова и тут же преподнес им исправные паспорта на соответствующие фамилии. Вечер закончился чтением вслух двух рукописных журналов – «Кара» и «Кукиш». Особое впечатление произвела статья Мышкина в «Каре» о тактике социал-революционеров в легальных условиях (в ней Мышкин повторял свои мысли по поводу государственной службы). Ковалик, смеясь, выразил надежду, что теперь Мышкин непременно добьется места в Сенате и вернется на Кару в качестве царского ревизора…

Днем Мышкина и Хрущева благополучно доставили в мастерскую. Они спрятались в ящиках деревянных кроватей, принесенных якобы для ремонта.

Часов в десять пробили зорю. Значит, поверка прошла и отсутствие беглецов не было замечено.

Хрущев, стоя у окна, следил за перемещениями часового.

Мышкин осторожно поднял люк. Беглецы замерли, но часовой ничего не услышал и проследовал к дальнему крылу ограды.

Землю замели веником, взобрались на крышу, стащили вещи, мешки и прикрыли люк. От глаз часового их скрывало четырехвершковое бревно, выступавшее поверх крыши. Хрущев первым спустился по стене, обращенной в сторону тайги. Мышкин на веревке подал мешок. Внезапно раздались голоса. Хрущев припал к стене, а Мышкин, распластавшись за бревном, вытащил револьвер.

Группа солдат прошла между мастерской и тюремной оградой, остановилась около часового. Солдаты хвастались, что достали водки. Потом голоса смолкли. Солдаты направились к своим домикам. Мышкин спустил второй мешок и соскользнул вниз.

Сначала они ползли, крадучись, перебегали, потом бросились во весь дух к темной сопке. У первых кустов перевели дыхание.

Далеко, посреди ровной, пустой площадки, залитой лунным светом, чернел квадратный ящик тюрьмы. Там, в камерах, товарищи сейчас говорили о беглецах… И странное дело: только-только очутившись на свободе, Мышкин захотел обратно, к друзьям. Сказывалась привычка к обществу, к крыше над головой…

Но его ждала тайга, таинственная и чужая.

Казалось, на этот раз Мышкин все рассчитал точно.

Добравшись до Шилки, они купили в станице лодку и спустились по Амуру до Благовещенска. В Благовещенске сели на пароход, «прошлепали» к Хабаровску, потом вверх по Уссури к Владивостоку. Не доезжая до города, сошли в Раздольной (опасаясь проверки документов на пристани, Мышкин решил подстраховаться) и во Владивосток прибыли ночью на крестьянской подводе.

Кажется, он все учел, однако предвидеть события, разыгравшиеся на Каре, не мог.

Вопреки плану, следующих беглецов выпустили через неделю после ухода Мышкина и Хрущева. И этот побег прошел незамеченным. Ободренная успехом, тюрьма заторопилась. Минаков и Крыжановский были застигнуты часовым, когда вылезали из мастерской. Их поймали. Начальство забило тревогу, в тюрьме произвели тщательную проверку и обнаружили нехватку шести человек. Фотографии беглецов тотчас же разослали по окрестным деревням. Станичный атаман, проверявший паспорта Мышкина и Хрущева, когда те покупали лодку, вспомнил фамилии, указанные в документах.

И владивостокская полиция уже начала искать Казанова и Миронова. Хозяин гостиницы потребовал предъявить паспорта. Вечером в номер беглецов явились агенты охранки.

Да, его вины в том не было, но сейчас, вспомнив побег, он опять отдался во власть горьких мыслей.

Фатальное невезение? А может, вновь была допущена ошибка? Зачем он стремился во Владивосток? Остались бы в Раздольной, нанявшись на лето к какому-нибудь богатому купцу, к осени скопили бы деньжонок и перешли китайскую границу…

Он ворочался с боку на бок (шорох за дверью, его рассматривают. Дежурный унтер отошел. Наступила долгожданная пауза, во время которой он обычно проваливался в забытье, – сон не приходил) и пытался думать о посторонних вещах. Не получалось. Тогда он начал припоминать, как плыл по Амуру, как ночевал в тайге.

…Постепенно вырисовывалась чистая поляна, посредине которой возвышалась одинокая, совершенно отвесная скала строгой кубической формы. На вершине скалы росли могучие лиственницы (он понял, что засыпает, и приготовился наблюдать картины своего путешествия – такое с ним случалось неоднократно). Коля Хрущев тащил сушняк, отламывал тонкие веточки, подстилал бересту – он умел разжигать костер одной спичкой. Медведь на отмели застыл с поднятой лапой, не обращая внимания на проплывающую лодку. Станичный атаман, почему-то одетый в жандармскую форму ротмистра Соколова, подозрительно щурился и прятал их паспорта в карман. Черная туча, глухо грохоча, закрывала полнеба, крупные волны раскачивали лодку, хлестал косой ливень, солнце откуда-то сбоку зажигало водяные брызги, расцвечивая горизонт радугой. Хрущев разводил костер и исчезал; тогда появлялись какие-то люди, косоглазые, с коричневыми лицами; они усаживались у огня, цокали языками, качали головами, явственно слышалось пение якутских шаманов (это было что-то новое, в прежних снах подобные картины не возникали). Тайга поредела, деревья разномастной толпой бежали на запад, перепрыгивая через узловатые корни и старые пни; молодая сосна, споткнувшись, падая, уцепилась за высокую ель, и та, словно солдат на поле боя, волочила товарища на своей спине; сбившись в кучу, деревья, словно задохнувшись, испуганно взметнули в небо зеленые руки – узкая просека, окаймленная небольшим рвом, как стена, преграждала им путь. Эту просеку не перейти. Нужно копать. Он снял плинтус, приподнял широкую дубовую доску и спустился в подпол. Слабый отсвет керосиновой лампы пробивался сквозь щель подземелья. Стражники могли ворваться каждую минуту, заколотить доску наглухо гвоздями и тем самым похоронить его заживо. Надо было успеть выбраться во двор. Лежа на левом боку, он линейкой, зажатой в правой руке, ковырял грунт. Линейка ударилась о что-то твердое, выбила искры. Отбросив линейку, он нащупал булыжники, которыми мостили двор. Свобода близко. Последнее усилие, булыжники выворочены. Он вылез наружу… и оказался в тридцатой камере Шлиссельбургской крепости. Смотритель Соколов, широко расставив ноги, стоял над ним и злорадно ухмылялся. Значит, произошла ошибка, он делал подкоп не в ту сторону! Мышкин опять юркнул в лаз, начал яростно орудовать линейкой. Потом вскочил на почтовую тройку и помчался, нахлестывая лошадей. Конные казаки гнались следом, стреляя в воздух. Казаки приближались. В стороне мелькнула охотничья заимка. Скорей туда! Он спрыгивает с повозки и буквально перед носом преследователей захлопывает дверь. Уф, теперь можно передохнуть. Но это не охотничья избушка. Он снова попал в тридцатую камеру. Смотритель Соколов с самодовольной улыбкой расчесывал пятерней свою рыжую бороду…

Всю ночь он куда-то бежал, отстреливался, прятался, но в конце концов оказывался в шлиссельбургской тюрьме. Он проснулся, чувствуя себя больным, физически разбитым, и это пробуждение было как продолжение ночных кошмаров.

Вошли унтера, заставили его подняться, заперли койку. В коридоре мелькнула рыжая борода и серебряный эполет ротмистра.

После утреннего чая неожиданно застучал Попов. По галереям сновали унтера, переговариваться было рискованно, но, вероятно, предыдущий разговор задел Михаила Родионыча за живое.

– В убийстве Успенского, – сообщал Попов, – «Синедрион» не принимал участия. Нас поставили перед свершившимся фактом. Но если бы мы поддержали требование тюрьмы и занялись расследованием, то скомпрометировали бы наиболее активных устроителей побега. Вражда могла вспыхнуть с новой силой, началось бы сведение счетов…

Внезапно стук смолк. Мышкин услышал, как впизу хлопнула дверь и на всю тюрьму пророкотал голос Ирода:

– Коли будешь стучать – свяжу. Я выдеру тебя плетями. Читал шестой параграф инструкции? Так помни!

Скотина, он грозит плетьми! Мало того, что нас запрятали живьем в могильные склепы, мало того, что нас душат поодиночке, – так еще и издеваются! Решил, что мы запуганы и сломлены? Какая сволочь, какая грязная скотина!

Он заметался, забегал по камере, хотел было барабанить кулаками в дверь, по вдруг в голову пришла простая, ясная мысль: «Зачем медлить? На что надеяться? Колодой гнить, упавшей в ил? Нет, мы еще себя покажем! Конечно, не хотелось бы пачкаться с этим ничтожеством-смотрителем, да делать нечего: едва ли зайдет к нам кто-либо из высокопоставленных палачей!» И, подумав так, Мышкин сразу ощутил прилив сил, спокойствие и уверенность.

После обеда неугомонный Попов застучал снова, но Мышкин не ответил. Разговоры сейчас ни к чему. Главное – не торопиться, рассчитать каждое свое движение.

Наступило время ужина. На откинутую форточку поставили дымящуюся тарелку и кружку. Не подымаясь со стула, Мышкин крикнул:

– Двигаться не могу. Опухли ноги.

В коридоре послышался короткий смешок. «Затих, голубчик, намаялся», – послышался чей-то голос.

Дверь осторожно отворилась. Унтер нес на вытянутых руках тарелку и кружку. Лицо его выражало усердие, а правое веко дергалось, будто в глаз что-то попало.

Дверной проем закрыла квадратная фигура Соколова. Смотритель кашлянул, почесал бороду и заговорил рассудительно:

– Ежели ты тихо, то и я злобы не держу, врача завтра вызову. Ежели притворяешься…

Унтер приблизился к столу, поставил тарелку, и тут в лице его что-то изменилось. Почуяв неладное, он заморгал, в глазах мелькнула мольба, рот скривился, точно унтер собирался заплакать. Мышкин схватил тарелку и швырнул тяжелую медь в рыжее пятно, взвизгнувшее в дверях.

В это мгновение он чувствовал себя счастливым.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю