Текст книги "Сны Шлиссельбургской крепости. Повесть об Ипполите Мышкине"
Автор книги: Анатолий Гладилин
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 19 страниц)
Повторялось его путешествие в Сибирь. Тот же маршрут: знакомые камские берега, чугунка до Екатеринбурга, почтовые тройки до Тюмени. Правда, на этот раз Мышкин путешествовал в сплоченном сообществе кандальников, к которым по дороге подключались новые партии ссыльных и политкаторжан. После Тюмени заключенных расковали. Они шли колонной под конвоем конных жандармов. Можно было ехать на подводах, на которых везли вещи, но большинство предпочитало двигаться пешком. «Хватит, насиделись», – шутили ветераны централок, ну, а молодому пополнению, естественно, было веселее в общем строю.
Этап напоминал кочующий съезд, участники которого представляли все разновидности российских революционных кружков.
Теоретическая дискуссия уступила место простому обмену информацией о деятельности групп.
В этих сообщениях Мышкин находил много любопытного для себя. Оказывается, скромная девушка Соня Перовская, которая тоже была в числе «193-х», стала одним из руководителей Исполнительного комитета. Она же пыталась устроить побег Мышкину по дороге в новобелгородскую тюрьму, но жандармы, приняв меры предосторожности, обманули боевиков: его посадили на поезд не с «арестантской платформы», а на товарной станции.
И Андрей Желябов проходил по «большому процессу». Конечно, Мышкин должен был его видеть (наверное, видел, но не запомнил). Эти молодые люди через два года после «процесса 193-х» заставили трепетать в страхе Российскую империю!
…Попов знал всех: Перовскую, Желябова, Кибальчича, Александра Михайлова, Фигнер…
«Где сейчас Вера Фигнер?» – спрашивает Мышкин.
«Она была в Петропавловке, – отвечает Попов. – Не думаю, чтоб ее привезли сюда. Женщину в Шлиссельбург – это слишком жестоко».
«Мне рассказывали, что члены Исполнительного комитета имели одинаковые права. Но кто из них главенствовал?»
«Все были равны. Однако если б не случайный арест Александра Михайлова, то, мне кажется, „Народная воля“ существовала бы до сих пор».
Внизу хлопает форточка. По коридору гулким эхом разносится голос смотрителя:
– Опять стучишь, пятый! Предупреждаю: еще раз услышу – упеку на десять суток в карцер.
…Если бы раньше Мышкину предложили на выбор его нынешнюю судьбу или возможность выйти вместе с Гриневицким и Рысаковым на набережную Екатерининского канала, то есть если бы было только дна пути, он, не задумываясь, выбрал бы второй: лучше умереть с бомбой в руках, чем ежедневно слушать крики этой бешеной собаки.
Кандальная команда передвигалась этапами на восток. Предстояла зимовка в хорошо охраняемом остроге, и мечты о побеге (пусть призрачные и мало реальные) теперь откладывались до весны. Остановка в Иркутске совпала еще с одним печальным обстоятельством: умирал Лев Дмоховский. И раньше приходили тяжелые вести о гибели друзей, но тут на глазах заключенных смерть душила всеобщего любимца. Слушая сухой, надрывный кашель Дмоховского, каждый думал о своей судьбе: вот так и он свалится где-нибудь на этапе. Перспектива выжить, уцелеть весьма проблематична; кто знает, что ждет впереди? Гораздо больше шансов сгореть от чахотки, простудиться напрочь в карцере или подхватить какую-нибудь смертельную заразу в тайге.
В Сибирь Льва Дмоховского сопровождала сестра. Здоровая, энергичная девушка, она весь путь от Тюмени до Иркутска прошла за телегой, на которой везли ее брата. Самоотверженно ухаживая за больным, она, сама того не ведая, помогала и остальным заключенным. И вот трагический конец: прошагать пол-Сибири, чтобы похоронить брата.
…Льва Дмоховского отпевали в тюремной часовне. Священник бормотал молитвы и махал кадилом. Полукругом возле гроба стояли товарищи, держа в руках зажженные свечи. На их лица было страшно смотреть. Даже смотритель тюрьмы выглядел несколько смущенным и часто крестился.
Смолк голос священника. Тишину разорвали горькие рыдания Дмоховской. Надзиратели застыли в дверях, не решаясь поднести крышку гроба. Смотритель задергался, озираясь по сторонам.
Дмоховская припала к мертвому телу, затихла. Тогда Мышкин сделал шаг вперед и заговорил.
Он вспоминал, каким Дмоховский был отзывчивым и добрым, он искал слова, способные смягчить горе сестры.
…При первых звуках его голоса надзиратели встрепенулись, но смотритель дал знак, чтоб Мышкина не прерывали, – очевидно, он надеялся, что надгробная речь успокоит заключенных.
– В России не счесть бедных матерей, рано потерявших своих сыновей или насильственно с ними разлученных. Безмерно их горе, но пусть они гордятся своими детьми, которые добровольно вступили на путь народных защитников! Мы пришли в революцию не за поместьями или чинами и не искали легкой жизни. В награду мы получили каторгу и тюрьмы, но мы знали, на что идем. Мы обречены, смерть косит наши ряды, но у нас не было иного выхода. Мы не могли молчать, не могли равнодушно наблюдать те безобразия, которые творятся в нашей стране. Наших отцов забивали до смерти шпицрутенами, их обменивали на борзых щенков, да и мы сами, несмотря на «дарованные вольности», имеем прав не больше, чем дворовые собаки. От крепостной эпохи осталось презрение к человеческой личности. Вся жизнь построена по принципу беспрекословного подчинения начальству. Хозяин-барин до сих пор самодурствует и в семье, и в обществе. На нас смотрят как на безгласных, покорных рабов, которые должны слепо исполнять то, что приказывают сверху, и с благоговейным патриотическим восторгом принимать крохи милости, кои соблаговолит нам кинуть «заботливый» царь. Своей загубленной жизнью, непрекращающейся борьбой, смертью, в конце концов, нам надо доказывать, что мы не скоты, не быдло, а люди, способные сами определять свою судьбу. Мы не боимся правительственного кнута и презираем либеральную подачку, тюремный пряник. Нас не купить и не сломать. Да, русская интеллигенция приносит себя в жертву, но в этом состоит наша святая обязанность перед памятью замученных отцов и несчастных матерей. Жертвы не напрасны: мы верим, что из праха борцов, забитых палачами, вырастет дерево русской свободы!
…Первым опомнился поп, который истошно завопил:
– Нет, врешь! Не вырастет, не вырастет!
По знаку смотрителя на Мышкина набросились надзиратели и отвели его в карцер.
Однако настоящим «ценителем» ораторского искусства оказался Иркутский губернский суд: «импровизацию» в тюремной часовне он оценил по высшей шкале, на «пятерку» – на пятнадцать лет каторги.
В народе говорят: «от сумы и тюрьмы не уйдешь». Два варианта, выбирай любой. Нищета ему не грозила – он хорошо зарабатывал, – так угодил на каторгу. Впрочем, удивляться нечему, это сословная «привилегия»: мастеровых, непокорных хозяину, сажали в тюрьму; взбунтовавшихся крестьян пороли и отправляли в рудники… Он сын крестьянки. Его отец – солдат. А скольких «служивых» он встречал на каторге! Еще Петр Первый рубил головы стрельцам. Расправа над армией – в традициях царского правления. Для низших классов были всегда широко распахнуты тюремные ворота. Добро пожаловать! Вот к духовенству относились «с почтением», просто ссылали в отдаленные монастыри… Так ли? Надо уточнить у Попова, он из духовных и большой знаток истории.
Попов ответил длинной тирадой:
– Духовенство преследовали жестоко и беспощадно. Раскольников в первую очередь держали в острогах. Со времен патриарха Никона борьба за место на алтаре не прекращается. Любое вероотступничество строжайше наказывалось. Пойми, церковь – это идеология, а потому правительство особенно усердствует.
– Кого же оно милует? Дворян? Но только на моем процессе две трети обвиняемых были из «столбовых». Значит, снисхождение проявляется лишь к представителям высшей знати.
– А декабристы? – напомнил Попов. – Князь Трубецкой, князь Волконский, князь Оболенский… Старожилы отечественной каторги! Нам можно гордиться такой преемственностью.
– Прелестную ты нарисовал картинку. Получается, что из ста миллионов православных от тюрьмы избавлены несколько человек: члены царской семьи и министры?
– Как бы не так! Здесь, в цитадели, сидела первая жена Петра Великого царица Евдокия Лопухина и его сестра Мария Алексеевна. Всесильный временщик Бирон тоже погиб в этих стенах.
Получив такой ответ, Мышкин даже развеселился и отстучал свое резюме:
– Нам повезло. Мы родились в стране, где никому не дано «уйти от тюрьмы», разве что только самому царю.
Но Попов развеял и эту иллюзию:
– В Шлиссельбург Екатериной Второй был заточен законный император российский Иоанн Антонович. Убит при попытке поручика Мировича освободить его.
…Знакомство с историей всегда обогащает. Может, теперь двадцать пять лет каторги солдатскому сыну Мышкину кажутся фактом, не достойным внимания?
Над мрачными крепостными воротами, распластав крылья, повис двуглавый орел.
На воротах медью выведено: «Государева».
Левая половина ворот приоткрылась. Мышкин вступил в огромный полутемный коридор, освещенный мерцающим пламенем керосиновых ламп. Заскрежетав, захлопнулась створка, и невесть откуда взявшийся унтер просипел голосом уголовника с Бадазанковской станции:
– Тут, брат, свои законы, привыкай поворачиваться. – И, игриво ткнув Мышкина в бок связкой ключей, добавил заговорщицким шепотом: – Отсюда, брат, не выходят. Отсюда – на вынос только.
Железные решетчатые галереи опоясывали этажи; чем дальше, тем коридор становился шире, сотни огоньков ровными рядами уходили вглубь (каждая лампа стояла на откинутой форточке) и там сливались в параллельные линии, – за видимой границей коридора угадывались еще более обширные помещения.
– Это, барин, дом казенный, – пропел, фальшивя, унтер и, подавив короткий смешок, четко отрапортовал: – Для вас, ваше благородие, все дороги открыты, куда изволите?
Мышкин указал на первую дверь слева, и унтер, опередив его, щелкнул запором.
Старик крестьянин испуганно вскочил с койки, прикрывая руками торчащий из-за пазухи хвост осетра. Вглядевшись в лицо Мышкина, он перекрестился и запричитал:
– Благодетель! Православных обижают, грабют среди бела дня! Лошадь отобрали за недоимки. – Он посторонился, и Мышкин увидел в углу огородные грядки с торчащей на меже сохой. – На козе пахать приходится.
Мышкин поискал глазами козу, а старик, угадав его мысли, пояснил:
– Ее вывели на прогулку. Животине тоже надо продовольствоваться.
– Кто тебя здесь держит? – спросил Мышкин.
– Исправник, батюшка, исправник. Мы народ пугливый, а исправник нас судит и сокращает.
– Давай руку, – сказал Мышкин, – я выведу тебя на волю.
Старик покосился на унтера и хитро прищурился:
– А ежели потребуют письменный вид? А письменный вид – за царевой печатью. Откель печать возьмешь?
– Зачем тебе царь? Я же предлагаю тебе волю.
Старик покачал головой:
– Нельзя без царя и начальства. И потом, куда я денусь, горемычный? Мы здесь всем миром привыкши. Солдат с ружжом нас охраняет. Казенный харч подают. Грядка маленькая, но своя. – И, преданно уставившись на унтера, затараторил: – Не, барин, мы зла на начальство не имеем. Уйди, не смущай душу!
Унтер захлопнул дверь, щелкнул замком и повел Мышкина по коридору. Остановившись около одной из камер, заглянул в глазок и поманил Мышкина рукой.
Мышкин вошел в просторную горницу, стукнувшись головой о притолоку. Исправник Жирков в подштанниках и нательной рубашке сидел за столом и чистил ножичком грибы. При виде Мышкина Жирков засуетился, полотенцем смахнул крошки, накинул на плечи форменный китель, отодвинул табурет, предлагая присесть:
– Слава богу, явились не запылились, – заговорил Жирков снисходительным, развязным тоном. – В управлении сидят не чешутся, ворон считают. А тут крыша прохудилась. Службу забыли, в команде недокомплект. Вот, ваше благородие, гляньте на это чучело, – Жирков показал на унтера, и унтер, потупив глаза, отвернулся, – как он, каналья, с карабином обращается? Дуло не чистит, затвор не маслит, придет «сицилист» с бомбой, он и пальнуть в него не сможет, с трех шагов не попадет.
– А зачем социалисту сюда являться? – осторожно осведомился Мышкин. – Или много политических заключенных?
– Да что вы, батенька, меня, старика, разыгрываете? – обиделся Жирков. —Я ж читал секретную инструкцию. Нынче вся Россия на политике помешалась. У меня есть способ, как супостатов распознавать. Как видишь человека – первым делом хватай за шиворот. Ежели он не ерепенится и ведет себя смирно, значит, благонадежный. Ежели начинает дергаться, истинный крест, революционер. Так что «сицилист» обязательно на выручку «товарищам» явится. Бомбу метнет – потом дров не соберешь. Эх, батенька, служба наша тяжелей каторги! А штабные совсем ополоумели, с губернскими барышнями запарились.
– Раз служба каторжная, почему не выйти в отставку? – спросил Мышкин. – Купите домик в деревне и собирайте грибы.
– Рад бы, батюшка, да не положено. Кто арестантов будет караулить? Арестанта упустишь – так назавтра он тебя самого в острог посадит. И потом – пенсия. С пенсией в кармане к жулику Фокину в сторожа можно наняться. А грибки собирать нам и сейчас никто не мешает. Располагайтесь, ваше благородие, грибочки и водочка еще никому не вредили.
…Унтер, пританцовывая, щелкая пальцами, гримасничая и кривляясь, вел его на верхние этажи по скрипучим железным галереям. Керосиновые лампы светили, как лампадки под образами, в раскрытые форточки выглядывали люди, которых Мышкин когда-то где-то видел. Пожилой екатеринбургский телеграфист (его худое, аскетичное лицо желтело над лампой, как икона в рамке) проводил Мышкина строгим взглядом и бросил вслед:
– Которые особняком держатся и водку не употребляют, известно, птица важная, на ревизию следуют.
Мерцали прерывистыми, ровными линиями нижние галереи, а сверху нависали новые этажи. Где же конец этим коридорам?
Унтер вдруг замер, прислушался, потом рывком распахнул дверь ближайшей камеры, а сам отскочил в сторону и залег, укрывши голову полами шинели.
– Осторожней, ваше благородие, – услышал Мышкин свистящий шепот, – он бомбами кидается.
В дальнем углу, камеры стоял человек с круглым свертком в руках. Слабый отблеск лампы освещал лишь ближний угол, и лицо человека со свертком скрывал полумрак.
– Здравствуй, я Мышкин!
– Здравствуй, Мышкин! Я Гриневицкий! – сказал человек из темного угла.
– Здесь темно, – сказал Мышкин, – пойдем со мной. Может, мы вместе найдем выход из этого чертова лабиринта?
– Нет у меня выхода, – глухо ответил Гриневицкий. – Да и не было. Начались аресты, нас кто-то предал, мы торопились. После того, как ОН не поехал по Малой Садовой, оставался последний шанс… Бомба Рысакова покалечила лошадей. ОН вылез из кареты, я слышал, ему предлагали другой экипаж. ОН отказался и направился прямо ко мне. ОН увидел меня, я понял, что ОН сразу обо всем догадался. ОН не крикнул, продолжал идти. Его глаза застыли, потеряли всякое выражение. Я мог швырнуть бомбу ему в ноги… Бомба разорвалась посередине, на одинаковом расстоянии от нас обоих.
И снова Мышкин плутал по галерее. Откуда-то снизу доносилось тихое церковное пение. Унтер исчез.
Двери, двери, двери… Мерцают лампады-лампочки. В камерах какое-то движение, голоса, но в форточку никто не выглядывает. Не хотят или боятся?
Унтер вынырнул из-за поворота и сказал голосом смотрителя Побылевского:
– Господа, господа, опомнитесь! Подумайте, что вы натворили! От новой метлы добра не жди.
Теперь унтер вышагивал неторопливо, солидно. Постучал в одну из камер, выждал несколько секунд, распахнул дверь:
– Пожалуйте-с!
Якутский губернатор оторвался от чтения бумаг, повернулся к двери, поднял подсвечник (Мышкин ощутил на своем лице жар трех свечей) и, узнав вошедшего, иронически улыбнулся:
– Рад, что вы без этих… железок. Однако к делу. В нашем медвежьем углу редко встретишь умного человека. Можете быть со мной откровенны.
– Как вы сюда попали, ваше превосходительство? – спросил с удивлением Мышкин. – Ведь у вас есть поместье, деньги, свобода?
Криво усмехнулся губернатор и поставил подсвечник на стол.
– Опять вы видите во мне только бездушного бюрократа. По-вашему, получается, что судьбы народные нас совсем не волнуют? В стране неурожай, в южных губерниях холера, мужик отказывается работать. Назначишь нового чиновника – глядь, он уже успел провороваться. Где взять честных людей? Морока, а не служба.
– Бросьте службу, отдохните в Карлсбаде, на водах!
– И вы займете мое место? Критиковать и витийствовать много охотников, а вот помогать правительству страну из грязи и нищеты тащить – тут добропорядочный интеллигент умывает свои белы ручки. Знаю, мужику вы наобещаете с три короба, а что конкретно сможете дать?
– Он сам возьмет то, что ему принадлежит по праву.
– Мужики захватят усадьбы, порубят леса и сады, поделят землю на тысячи клочков, и каждый вцепится в этот клочок; удачливые будут богатеть, бедняки – разоряться… Где же выход? Может, общины организуете? Сами говорили: крестьянин привык спустя рукава, работать на барина, не станет он работать и на чиновника. Что же вы предлагаете России? Республику? Анархию? Польша отделится, Финляндия провозгласит свою независимость, Германия приберет к рукам пограничные области. Любая волость захочет стать государством. Начнется либеральная вакханалия. Страна ослабеет – вот тогда вы вспомните о власти. Пошлете войска на усмирение бунтов, назначите своих губернаторов. Заставите мужика молиться «революционному царю»? И опять в России империя, опять проблемы. Может, в этом и заключаются ваши истинные намерения: сесть самим в правительственные кресла? Кресла мягкие, удобные. Пощупайте, какая обивка.
– Каждый меряет на свой аршин, ваше превосходительство. Возможно, нам многое неясно, но мы мучаемся над одной проблемой: как облегчить жизнь народу. Вы же обеспокоены только тем, чтобы сохранить власть. Пугаете хаосом, беспорядками – дешевая демагогия, рассчитанная на обывателей.
– А землю пашут революционеры? Башмаки и портки шьют студенты? Салом и хлебом торгуют профессора? В России всегда почитался хозяин, купец, работник, то есть люди, которых вы иронически называете «обыватели». Книжники и вольнодумцы приносили лишь смуту.
– Прошу заметить, ваше превосходительство, одну характерную деталь в ваших рассуждениях: вы усиленно ищете виновных. Действительно, кто виноват, что Россия отстала от Европы лет на пятьдесят, что экономика страны на допотопном уровне? Все благие реформы с треском проваливаются или приводят совсем к противоположному результату. Что тормозит прогресс – ограниченность царя, бездарность министров, прогнивший режим правления? Нет, утверждаете вы, виноваты инакомыслящие! Весьма удобная позиция.
– С такими взглядами, господин Мышкин, вы не жилец на этом свете. Сожалею, но ничего не могу для вас сделать.
Все выше подымался Мышкин по железным галереям, и внизу, в бездонном полумраке этажей, мерцали тысячи огоньков. Церковная музыка смолкла. Из форточек некоторых камер несло запахом ресторанной кухни и слышались отголоски разухабистого пения цыган. И, уже ничему не удивляясь, Мышкин прошел в дверь, предусмотрительно распахнутую унтером, и оказался в большой светлой зале, пол которой был застлан пушистым белым ковром. Молодцеватый высокий генерал в гвардейской форме, с голубой широкой лентой через плечо, резко повернул голову и сделал несколько шагов навстречу.
– Поручик Мирович? – властно и холодно спросил генерал. Он пристально всматривался в Мышкина, словно что-то вспоминая. – Унтер-офицер, стенограф… – на знакомом по портретам бакенбардном лице проступила улыбка. – Ну, нашел свою правду? И не лень тебе по галереям шататься?
– Успели доложить? – изумился Мышкин.
– Да мне, унтер, все про тебя известно, – усталым, чуть ли не извиняющимся тоном протянул генерал. – Водку не пьешь, с полячкой незаконно сожительствовал, Жиркова обмануть пытался, побеги устраивал… В крепости инструкцию нарушаешь – с пятым номером перестукиваешься, – генерал зевнул. – Мне все докладывают.
– И как народ бедствует, вам тоже известно?
– Пустых речей не терплю, – прервал генерал. – Да пойми, унтер, я самый честный человек во всей России! Другие хлопочут о собственной выгоде, а мне, помазаннику божьему, которому с самого начала предназначен царский престол, какую корысть искать? О народе моем с юных лет печалюсь. Наше государство требует коренной реформы, снизу доверху. Я Манифест подписал, а мне мои министры советовали: «Лучше ничего не делать. Многого – нельзя, малое – не удовлетворяет». Со всех сторон нападали: одни ругали меня за сделанное, другие требовали немедленно следующих реформ. Общество раскололось на враждующие партии. Я пытался всех ублаготворить – не получилось. Партий много, я один, хоть разорвись… И разорвали. Ни в чью благодарность я не верю, на всех не угодишь. Или бомбу кинут, или табакеркой голову проломят. Устал я. Поручика Мировича не встречал?
– А кто он?
– Да есть такой верноподданный. На выручку мне спешит. – Генерал почесал левую бакенбарду. – Как придет, так охрана тут же меня прикончит. Сижу жду.
– Александр Николаевич, – посоветовал Мышкин, – отрекитесь, пока не поздно.
– Странный ты человек, – возмутился император. – Всем предлагаешь отставку или отречение. Революционер называется… Сам говорил, что от власти никто добровольно не отказывается. И потом, я за Россию перед богом в ответе. Малодушие императору не к лицу… – и, вздохнув, добавил: – Ладно, лично тебе могу выдать двадцать пять рублей.
…А в темной галерее Мышкина поджидал Ирод. Он вцепился в плечо и поволок в тридцатую камеру.
– Знай, сверчок, свой шесток, – приговаривал смотритель. – Я человек подневольный. Прикажут – рябчиками буду кормить, прикажут повесить – повешу. Вот ты спишь – инструкцию нарушаешь…
…Кто-то толкал его в плечо. Он открыл глаза. Рыжая борода смотрителя Соколова колыхалась над ним.
– Спишь? – злорадно шипел Ирод. – Инструкцию нарушаешь? Моя воля – моя власть; могу в карцер, могу отодрать плетьми.
Мышкин выпрямился на стуле, сделал попытку встать. Ноги от долгой неподвижности свело судорогой. Он чувствовал себя застигнутым врасплох.
Смотритель удовлетворенно хмыкнул:
– Молчишь? То-то. Ладно, пожалею. Люблю тихих. Кто начальство уважает, тому и на каторге легче. Вот муха, которая в уголок схоронится, до лета проживет, а ту, что жужжит и в стекло бьется, прихлопнут в первую очередь.
И, бросив торжествующий взгляд на дежурных унтеров (немых свидетелей его «победы»), смотритель вышел из камеры.