355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Анатолий Соболев » Награде не подлежит » Текст книги (страница 6)
Награде не подлежит
  • Текст добавлен: 22 сентября 2016, 02:55

Текст книги "Награде не подлежит"


Автор книги: Анатолий Соболев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 9 страниц)

– Вкусная, как конфетка. – Сапер с удовольствием затягивался ароматным дымом. – Не то что наша махра.

Костя давно хотел задать вопрос, да все сдерживался, но Сычугин понял.

– А я вот застрял тут. Меня припадки бьют, ну прям через день. Замучили. И держут вот. Все в палате поменялись, а я все лежу. – Он жалостно улыбнулся, а у Кости защемило сердце. – Я не первый раз за войну в госпитале. Раньше-то, бывало, лежишь и думаешь, хоть бы подольше полежать, а то опять в мясорубку на передовой лезть. А теперь я бы с милой душой в свою роту возвернулся. Да где она теперь, рота! Все давно по домам разъехались. И возвращаться мне некуда.

– А к той... рассказывал-то. К Насте. Бомбовозом называл.

– Да не было никакой Насти, – горько усмехнулся Сычугин. – Это я, чтобы вас повеселить, врал. И вообще нету у меня никого на свете. Сестра где-то в оккупации потерялась. Где теперь найдешь. По нашему Донбассу война два раза прокатилась – туда и обратно.

– А та, с кудряшками-то? Ангел. Была?

– Та была, – вздохнул Сычугин. – Да тоже не знаю, где она теперь.

Костя и раньше догадывался, что сапер сочиняет свои веселые байки, но только теперь понял, насколько он одинок: ни роду, ни племени, ни пристанища, где голову приклонить.

Сычугин исхудал, усох в стручок – объело   его госпитальное время. Из бязевой застиранной нижней рубашки, что виднелась из-под байкового серого халата, жалко и беззащитно торчала тощая шея.  Сычугин понял взгляд Кости.

– Вишь, какой я. Думал, дело на поправку пойдет, весной-то, когда ты уходил, а тут еще хуже стало. И ведь руки-ноги целы, вроде – человек, а вот... не человек, оказывается. И память стал терять, иной раз как звать себя забуду, а потом опомнюсь – и страх нападет. Амнезия у меня. И припадки эти...

Он прятал трясущиеся руки, покрытые какими-то шрамами. Костя никак не мог вспомнить – были эти шрамы у сапера или нет?

– Ничего, все будет в порядке, – старался обнадежить его Костя. – Видишь, вот я. Думал, совсем концы отдам, а вот видишь.

Костя вдруг понял, что саперу поправки не будет и что Сычугин знает об этом. И жалость охватила Костю, а ведь когда лежал в госпитале, он не любил этого психа и боялся.

– Контузии, они осложнения разные дают, и ослепнуть можно, и оглохнуть, и еще хуже... Да что я все о себе да о себе, – спохватился Сычугин и улыбчиво уставился на Костю. – Ты-то как, Костя?

– Да служу вот.

 – Вижу. – Сычугин с любовью оглядел Костю с головы до ног. – В морской-то форме ты прям красавец. Ноги-то как?

– Хожу.

  – А... это?.. – Сычугин понизил голос. – Это-то как?

Костя понял, смутился,

– Нормально.

– О-о! – зацвел Сычугин. – Мы тут с Лукичом-то говорим-говорим про тебя, испереживались. Молили прям, чтоб у тебя все в норме было, чтоб как у людей. Сударушка, значица, была?

Костя кивнул.

– О-о, молодец! – Сычугин похлопал Костю по плечу и посерьезнел. – Без этого какая жизнь! Это у кого куриные мозги, тем хи-хи да ха-ха, а дело это серьезное. Род-племя надо продолжать. Каждый человек обязан потомство пустить, предназначение исполнить. На то и на свет нарождается, человек-то.

Костя смущенно слушал его, а Сычугин все гладил его по плечу и с любовью смотрел, и Костя опять укорил себя, что так долго не мог выбраться в госпиталь, навестить товарищей по беде.

– У нас лейтенант был, командир взвода. Так, бывало, в атаку идет, а сам офицерским планшетом прикрывает. Говорит, пусть хоть куда ранит, лишь бы не сюда. До того нас всех довел, что и мы бояться стали! – Сычугин усмешливо покрутил головой. – Он, понимаешь, перед самой войной женился и жену-красавицу дома оставил. Я, говорит, к ней должон прибыть в полной парадной форме. Пусть лучше убьет, чем так-то...

– Товарищ моряк, ваше время кончилось, – предупредила сестра, появляясь на лестнице.

– Ты приходи, Костя, – просительно сказал Сычугин, и лицо его жалко, сморщилось. Он вдруг заплакал.

Костя растерялся:

– Что ты? Что с тобой?

– Чую, швах мое дело. Судьба подножку подставила.

– С чего взял? Вот придумал! – успокаивал его Костя и гладил по худым вздрагивающим плечам. – Ты не думай плохого.

– Товарищ  моряк... – опять напомнила  сестра.

– Ты иди, Костя, – вдруг с тревожной торопливостью зашептал Сычугин. – У меня сейчас... у меня начнется, подташнивает уже. Я как разволнуюсь, так начинается.

Лицо его побелело, покривилось, глаза расширились, и мутная пелена, как бельмо, наползала на зрачки.

Сестра подбежала к Сычугину, схватила за руку, а он уже вгрызался зубами в свою руку, чтобы болью пересилить приступ, и Костя только теперь догадался, почему у сапера руки в шрамах, которых раньше он у него не видел.

– Идите, идите! – приказывала Косте сестра и звала санитарок да помощь.

– Я приду, – пообещал Костя Сычугину. – Я потом приду.

Но Сычугин уже не слышал его, он скрипел зубами и дико косил глазом. На, помощь сестре прибежали две санитарки.

Спускаясь со второго этажа, Костя услышал тонкий, будто игла, свиристящий звук и не сразу понял, что это кричит сапер.

Потрясенный, вышел он из госпиталя.

Шел по разрушенному, плохо освещенному Мурманску, шел к порту, горевшему разноцветными огнями судов, и на душе было больно. Острой занозой вошла в сердце дума о Сычугине, о том, какую подножку подставила судьба саперу; думал о том, что нет, еще не кончились муки людей, война все еще собирает страшный свой оброк.

Приближался сорок шестой год.

Восстановление разбомбленного слипа подходило к концу. Уже стояли у ближних причалов суда, которые первыми будут подняты на сушу, где им залатают продырявленные за войну борта и днища. Уже капитаны знали свою очередь и все вместе поторапливали водолазов, чтобы побыстрее заканчивали они подводные работы. И водолазы торопились, работали без выходных и увольнений.

Под Новый год мичман Кинякин неожиданно объявил:

– Разрешается увольнение. Женатым – на сутки.

Среди водолазов женатых не было.

Выбрав момент, когда рядом никто не торчал, мичман сказал Косте:

– Надо проверить наш бот в Ваенге. Как он там? Не съездишь?

У Кости в радостном испуге оборвалось сердце.

Подняв воротник шинели и опустив уши шапки, Костя трясся в кузове. Ноги стыли в ботиночках, ветер пронизывал насквозь, бросал в лицо колкую снежную дробь.

Костя окоченел, пока добрался на попутной полуторке до Ваенги. От КПП у въезда в Верхнюю Ваенгу Костя побежал вниз по знакомой малонаезженной дороге.

За спиной остались редкие огни поселка, справа на сопке чернели кусты кладбища, тускло освещенные сквозь рваные облака проблесками лунного света; слева, в низине, заснеженное болото; за ним причал, где стояли корабли – их силуэты слабо проступали в морозной ночной мгле.

До барака Костя добрался, уже не попадая зуб на зуб. Приземистое длинное строение, одиноко заброшенное посреди пустыря, чернело мертвыми окнами. В Любином окне света тоже не было, но слабо белели занавески. «Спит уже, – подумал Костя с нежностью. – И не знает, что я приехал».

Проскрипев мерзлыми гулкими ступеньками крылечка, он вбежал в стылую тьму насквозь, продуваемого барачного коридора.

Костя нетерпеливо постучал в дверь, подождал ответа, снова постучал. Прислушался. Тишина. Испуганно екнуло сердце: «Может, не живет уже? Уехала!» Пошарил по двери, звякнул замок. Обрадовался: «Живет!» И занавески на окнах. Живет, конечно. «Где же она?»

Не зная, что делать, Костя топтался возле двери, растирал поджаренные морозом щеки, стучал ботиночками. Ветер гулял в коридоре, поскрипывала неприкрытая дверь в одну из комнат, где недавно еще жили водолазы. Он зашел в ту, которая служила ему жильем, и сел на голые нары.

В обледенелое окно сочился лунный свет, неясно проявляя в темноте доски двухэтажных нар, мусор на полу, обрывки бумаг, какие-то тряпки. Под ногами взблеснуло что-то металлическое. Костя поднял. Это был сломанный штуцер от шланга. Костя вспомнил, что резьбу штуцера сорвал Лубенцов, когда соединял новые шланги, и как ругал его за это мичман Кинякин.

В комнате было холодно и промозгло, как в погребе, пахло заброшенным жильем: остылой золой, мерзло-сырыми кирпичами, пылью. «Куда же она делась?» – с тоской думал он. Где живут ее подружки в Верхней Ваенге, он не знал, а то пошел бы разыскивать.

Чувствуя, что холод донимает всерьез, Костя достал из кармана бутылку, отглотнул холодного рома: друзья отдали ему свои сто граммов, положенные за спуски в воду. Глоток ожег гортань, покатился вниз, и через минуту приятная теплота разлилась по телу. Он сделал еще глоток. Стало еще теплее, и он повеселел, гадал: куда она пошла? Поди, сидит с подружками в поселке, встречает Новый год и ни сном ни духом не чает, что он приехал. Да и откуда ей знать! Не предупредил, весточки не послал. Три месяца уже не виделись. Спасибо мичман придумал хитрый предлог – осмотреть бот. Что ему, этому боту, сделается! Стоит себе возле причала и стоит. А как она тут? Одна во всем бараке! Заныло сердце от жалости и любви. Как он мог обозвать ее тогда, идиот неблагодарный! Сейчас попросит прощения. Как только она придет, так бухнется на колени перед ней и попросит прощения. Скажет, что жить без нее не может, что измучился от любви и стыда за свое тогдашнее поведение. Представил, как обрадуется Люба, как простит его, введет в теплую комнату, как будут они пировать, встречая Новый год...

Сколько он так сидел, он не знал. Часов у него не было. Он, наверное, все же придремнул. И, очнувшись, услышал под окном морозный скрип шагов. Костя сразу же узнал ее голос, и в груди счастливо дрогнуло. Ей в ответ что-то пробубнил мужской бас, раздался Любин смех, а у Кости заглохло и покатилось в холодную пустоту сердце.

Он услышал, как они вошли в коридор, как Люба отпирала замок и что-то говорила, а в ответ гудел мужчина. Заскрипела дверь и стихла.

Костя все понял, сидел оглушенный.

Стекло в окне слабо зажелтело – это она зажгла лампу, и свет упал на снег и отразился в Костином окне. Он сидел и не знал, что делать. Опять скрипнула дверь, и по коридору послышались ее летучие шаги. Она шла в его сторону, и чем ближе подходила, тем неувереннее и тише становились шаги. Возле двери они замерли. Костя вскочил с нар. Дверь осторожно отворилась, и Люба вздрагивающим шепотом спросила:

– Ты здесь?

– Здесь, – перемерзлым голосом отозвался Костя. – Как ты догадалась? – удивился он.

– Сердцем почуяла, – приглушенно ответила она. – И крылечко истоптал, наследил на снегу.

– А кто это с тобой? – Он пытался рассмотреть Любино лицо, смутно белеющее пятном в темноте.

Люба промолчала. Костя слышал ее взволнованное дыхание.

– Кто он? – повторил Костя.

– Тебе-то что! – И опять простонала в отчаянии: – Ну зачем ты приехал?

– Хахаль? – грубо спросил Костя, охваченный жгучей ревностью. Он там страдал, а она тут!..

– Ну – хахаль! – прошипела она. – Тебе-то что!

– Я ему счас!.. – пообещал Костя, хотя мгновенье назад и не помышлял об этом.

– Ты-ы, – насмешливо сквозь слезный тон протянула она. – Да он тебя... одним мизинцем.

– Поглядим. – Костя решительно шагнул к двери.

– Тихо, тихо ты! – тревожно зашептала она, загородив ему дорогу. – Ошалел, дурачок! Не вздумай! Он – мужик против тебя. Ему тридцать. Старшина, сверхсрочник, – зачем-то сообщала она подробности.

– Ну и что! Подумаешь – старшина! – громко сказал Костя. Ему стало обидно, что грозят старшиной.

– Да тише ты! – испуганно простонала она. – Не губи ты меня. – И вдруг умоляюще, торопливо зашептала: – Не порть мне жизнь. Не стой на дороге. Он, может, женится.

Это известие сразило его.

– И я женюсь, – сказал Костя. Когда ехал сюда, он твердо решил жениться.

– Глу-пенький, – с грустной нежностью протянула Люба. – Тебя мама за такую женитьбу... в угол поставит.

– Я не боюсь. – Костя был полон решимости жениться.у

– «Не боюсь», – в голосе ее послышалась горькая усмешка. – Говоришь-то как дите. – И вдруг злым, отчужденным голосом прошипела: – А ну катись отсюда, сосунок! Жених нашелся! Телок ты еще, а не жених.

От жестокой обиды он задохнулся и не знал, что ответить.

– Мне идти надо, я за дровами вышла. Стою тут с тобой, – раздраженно говорила она, и в голосе ее улавливалась тревога, боязнь.

За дровами пошли вместе.

В небольшом сарайчике держали дрова и водолазы. Наверное, они и оставили напиленные, наколотые и аккуратно сложенные в поленницы дрова. Костя хотел помочь ей.

– Нет, я сама, – отказалась она и быстро набросала себе на руку поленьев. На минуту замерла с охапкой дров, тихо спросила: – Помнишь, на бревнах-то сидели? День Победы?

– Помню, – у него дрогнуло сердце.

– И я помню, – тоскливо сказала она.

С охапкой дров шла Люба к бараку, а он собачонкой плелся за ней. Луна вышла из-за туч, ярко осветила промерзлый мир – засинел снег, побежали по пустынному полю тревожные тени облаков. Люба испугалась света, обернулась, освещенное лицо ее просительно исказилось.

– Ты иди, Костик, иди, – увещевала она. – Мне жизнь надо строить. Такой случай. Может, повезет.

– А как же я? – с тоской спросил он, жадно всматриваясь в такое родное и любимое лицо.

– Го-ос-поди-и! – слезно простонала она. – Ну что мне с тобой делать! Да у тебя вся жизнь впереди. Еще девочку найдешь какую, чистую. Любовь будет, любить друг дружку будете.

У нее перехватило горло, голос осекся, но она тут же поборола себя и решительно заявила:

 – И не околачивайся тут под окнами! Иди отсюда! Иди!

Люба быстро вошла в барак. Гулко прозвучали в коридорной пустоте шаги, знакомо скрипнула ее дверь, и стихло все.

Костя долго стоял на месте. «Садануть в окно поленом!» – с отчаянием подумал он. Вспомнил про бутылку в кармане, вытащил, вызванивая зубами о ледяное горлышко, отглотнул.

Студеный ветер с моря жег лицо, пронизывал шинель. Надо было спасаться, но куда идти и где искать убежища, он не знал. Костя бесцельно зашагал по ледяному полю в сторону поселка.

Была глухая ночь.

Посреди поля он вдруг осознал, что идти ему некуда. Никакой попутной машины среди ночи он не поймает, чтобы возвратиться в город, только нарвется в Верхней Ваенге на патруль. Костя растерянно остановился, потоптался на месте, и ноги сами повернули назад. Там, в бараке, были нары. Там хоть не свищет ветер, можно перебиться до утра.

Огонек в ее окне манил к себе. Когда Костя подошел к бараку, лампа у нее погасла. Ревность оглушила его. «А может, он ушел? – вдруг подумалось ему, и он схватился за эту спасительную соломинку. – Ну, конечно, ушёл, раз свет погас. Она спать легла».

Опаленный радостью, Костя влетел в коридор и постучал в дверь. Ни звука в ответ. Он постучал сильнее. «Неужели уснула уже?» Костя прислушался, приложив ухо к двери. Где-то в глубине комнаты возник едва уловимый шорох, потом вроде бы торопливый шепот. Поняв, что Люба не спит и что она там не одна, он зло и требовательно забарабанил в дверь. Что он делает, Костя уже не соображал – ревность захлестнула его.

– Люба, это я! Открой! – кричал он в безрассудстве и брякал чугунным ботинком в дверь. – Это я, Люба!

Она вышла в накинутом на плечи пальто. Из комнаты на миг обдало теплом и запахом табака. В темноте близко замаячило ее лицо.

– Уйди, проклятый! – простонала она. – Отстань! Не губи ты мне жизнь, дурак несчастный!

– Люба, милая, – шептал он, пытаясь обнять ее. – Это я, Люба! Я люблю тебя, Люба!

– Да уйди ты, идиот! – крикнула она и затряслась в рыданиях.

Костя обнимал ее, чувствуя родные теплые плечи, и что-то шептал, полный любви и невыносимой жалости к ней.

Скрипнула дверь. Вышел мужчина, забелел в темноте кальсонами.

– Тискаетесь? – с прохрипом спросил он. – Мало тебе одного, на молоденького потянуло...

Он обозвал ее коротким хлестким словом. Костя почувствовал, как Люба съежилась, будто от удара, втянула в плечи голову.

– Не смейте так говорить! – крикнул Костя, стараясь разглядеть лицо мужчины.

– Ну ты... ссыкун! – зло прошипел мужчина. – Сопля недозрелая! Да она, знаешь... Она со всяким, кто мигнет...

– Не смейте! – взвизгнул Костя и не узнал своего голоса. Не помня себя, он кинулся на мужчину. – Она хорошая! Она...

Жестокий удар в скулу впечатал его в стенку коридора. Раздался какой-то звон, промерзлый барак гулко загудел, в глазах пошли красные круги, по подбородку потекло что-то теплое, и во рту стало солоно. «Кровь», – мелькнула мысль, и Костя полетел в черную глубину без воздуха...

Очнулся он от испуганного шепота:

– Костик, ты живой? Костик!

Чувствуя нестерпимую боль в затылке, он застонал.

– Пойдем, миленький, подымайся, – шептала Люба, пытаясь поднять его. – Вот так, миленький, вот та-ак...

Она помогла Косте подняться и повела к двери. Его подташнивало, головой нельзя было тряхнуть, в затылке стояла тяжелая боль, будто горячим свинцом налито.

В комнате, усадив его на стул, Люба зажгла лампу.

– Господи-и, искровянил-то как! Зубы не искрошил он тебе? – жалостливо спрашивала Люба, осторожно обмывая ему разбитое лицо теплой водой.

– Не-е.

У него ныла шея и одеревенело-сухой не слушался язык, но зубы были целы.

– Я думала – захлестнул он тебя. Неживой лежишь, кровью улился. Страсть-то какая! У него кулак-то с кувалду. Счас я чаю горяченького. – Люба хлопотала то у печки, то возле него, снимая шинель и разувая каменные ботинки. – На вот шерстяные носки, погрей ноги-то. Не обморозил?

– Не-е.

Он плохо владел прикушенным языком и разбитыми губами.

– Ну слава богу! А то я прям извелась вся. Думаю, как ты там на морозе? Ты уж прости, что накричала я на тебя давеча. Это я не со зла, это от жалости. Я так растерялась, что не знала, что и делать. Ты сердца не держи на меня, ладно?

 Костя радостно закивал: конечно, конечно, он в не думал на нее обижаться.

 – Вот и ладно. Вот и помирились. Счас я тебя чайком погрею.

– У меня ром есть, – вспомнил он. – Там, в шинели.

Люба пошарила в карманах, ойкнула, порезав палец.

– Разбился твой ром. Шинель вся мокрая. Да у меня есть чего выпить. Погреешься.

Костя только теперь в тусклом свете лампы разобрал, что на столе, перед которым он сидит, остатки пиршества – консервы, макароны. И стыдливо отвел глаза. Люба, высасывая кровь из пореза, тоже засовестилась, глядя на стол, и вдруг пораженно ахнула:

– Унес бутылку-то! Не забы-ыл!

Костя сказал в утешение:

– Я и не хотел.

– Уне-ес, – протянула она с болью в голосе, думая о чем-то своем, но тут же встрепенулась: – Счас я чаю.

Люба поила его чаем, как маленького ребенка, с ложечки: ему было больно шевелить разбитыми губами.

– Потерпи, Костик, потерпи, миленький, – приговаривала она и снова подносила ложечку, предварительно подув на нее.

Наконец он одолел чашку.

– Ну как, лучше? Согрелся?

Он кивнул. Ему и впрямь стало легче, а главное – теплее. Он так намерзся, что все еще ознобно вздрагивал. Люба горестно смотрела на него, вздыхала. Спохватилась, взглянув на ходики на стене:

– Ой, сколько уже! Заговорила я тебя совсем, глупая баба. Спать, поди, хочешь?

Костя кивнул. Его разморило от чая, от печки, от Любиных забот. Она подкинула дровишек, подула на обугленные чурки, шевельнула ленивый огонь, и он весело вспыхнул. Запотрескивало в печке, пахнуло горьким березовым душком, в незакрытую дверцу выстрелили угольки.

– Ну ложись.

Костя отчужденно поглядел на кровать. Люба поняла его:

– Ты не думай. Ничего не было. Ложись.

Она торопливо перестелила.

И он с радостью забрался в прохладную, пахнущую свежими простынями постель и затих с гулко бьющимся сердцем. Люба еще походила по комнате, изводя порядок, прибрала со стола, подживила огонь в печке, подложив полешек, повесила сушить шинель и носки его на стул перед открытой дверцей. А он все ждал и все боялся, что постелит она себе на громоздком сундуке, стоящем в углу комнаты. Она будто прочитала его мысли и сказала, снимая халатик:

– Чего уж. Не чужие.

Дунула на лампу и легла рядом. Он потянулся к вей.

– Не надо, Костик, – бесконечно, усталым голосом сказала Люба. – Спи спокойно.

Он затих возле нее, чувствуя знакомое тепло, вдыхая ее родной запах, а Люба лежала пластом на спине и тоскливо говорила:

– Господи, и зачем мы только с тобой встренулись?

– Я люблю тебя. – Сладкие слезы подступили ему к горлу.

– Нет, – выдохнула Люба. – Это тебя просто к бабе тянет. Тот же хмель, да не та бражка.

– Люблю, – повторил Костя, не понимая, почему она не верит ему.

– В тебе мужик проснулся, вот он и говорит невесть чего, – с горечью пояснила она. – А мне жизнь надо строить. Побаловалась с тобой, и будя. Погрелась у чужого огонька, и хватит, пора и честь знать.

– К нему пойдешь? – догадался Костя и отодвинулся от нее.

Подсунув ему под голову руку, Люба притянула Костю к себе, как прижимает ребенка мать, и тихо, как несмышленышу, стала объяснять:

– Пойду. Куда мне теперь? Может, простит. Где гроза, там и милость.

Помолчала, думая о своем решении: со старшиной они ровня, оба потерты жизнью, оба немало повидали, у обоих есть прошлое.

– Как раздумаюсь, так сердце мрет, хоть криком кричи. – Но тут же оправдывая старшину, торопливо сказала: – Он ведь с серьезными намерениями. У него дите в деревне. Жена померла за войну. А он на сверхсрочную остался, завскладом. Хочет девочку сюда выписать. Я ей заместо матери стану.

– Так это тот сержант? – удивленно спросил Костя и вспомнил, что было что-то знакомое в фигуре мужчины, когда он вышел из комнаты, только в темноте не разобрал.

– Тот. Он теперь старшиной стал.

– У-у, гад! – Костя разом вспомнил все обиды. – И ты с ним...

Люба ладошкой прикрыла ему разбитые губы. Ладонь была теплой, мягкой, пахла чем-то душистым и горьковато-сладким, будто черемухой.

– А я девочек люблю, – сказала Люба и вдруг призналась: – У меня ведь дочка была.

– Дочка? – удивился Костя. Он никак не мог представить, что у Любы была девочка. – Как дочка?

– Так, дочка, – вздохнула Люба. – Померла от скарлатины. Такая хорошенькая толстушка... Полтора годика ей было.

Он слышал, как под теплой и мягкой грудью Любы тревожно и сильно билось сердце, и, слушая этот родной стук, еще больше жалел и любил ее.

– Пойду, – обреченно вздохнула она. – В ножки упаду.

– А как же я? – спросил он, охваченный обидой. Говорит, будто его тут и нету.

– Ты? – Люба еще крепче прижала его голову к себе. – Ты, Костик, своей дорожкой пойдешь, а я своей тропиночкой. Разошлись наши стежки-дорожки. Не суждено нам. Не пало счастья нам, – тоскливо простонала она. – Нелегко мне будет. Ох, нелегко! Видал, бутылку-то не забыл. А кулачищи у него! Вон как вдарил. Сердце-то не удержало руку.

Костя потрогал языком разбитые вспухшие губы, прислушался к боли в затылке и вдруг понял, что старшина ударил и ее.

– Он и тебя бил? – Костя отстранился, вглядываясь в ее лицо, слабо освещенное огнем из открытой печки, увидел мокрые оплывшие глаза.

Люба не ответила.

– Гад! – сказал Костя: – Женщину бьет. Гад! Ты не плачь, Люба, не плачь.

– Реви не реви, а жить надо, – вздохнула Люба и ладошкой отерла щеки. – Знаю, на что иду. Бабы завсегда знают, на что идут, а идут.

– Я его завтра найду, я ему, гаду!..

– Пойду, поклонюсь, – повторила Люба, будто и не слыша, о чем толкует Костя. – Он ведь с серьезными намерениями. А кулаки... что ж... Я баба здоровая, вон какая гладкая. Выдюжу. Улещать стану. Ничего! – с отчаянной беспечностью заключила она. – Всех бьют. Вон в деревне у нас, бывало... На то мы и бабы.

В печке, догорая, потрескивали дрова. Свет из открытой дверцы падал на пол кровавым пятном. Тихо стучали ходики на стене. И тихо падали в полумрак тусклые слова, будто рассказывала Люба не о себе, а о ком-то чужом.

– Я места себе не находила, когда уехал ты. Криком кричала. Сердце болью запеклось. Пореву-пореву да закаменею. А приду в себя, убеждаю сама себя: «На кого позарилась, глупая! Не по себе деревцо рубишь, не того поля ягодка: ты – уж перезрела, а он только соком наливается; ты уж износилась, а он только на ноги поднялся». Говорю так-то себе, слезой умываюсь, а у самой сердце кровью обливается. Не пара мы, Костик, не пара.

– Пара, – убежденно сказал Костя.

– Не-ет, – со вздохом сказала Люба. – Не на свое позарилась я. Оприютить захотела тебя да и самой возле огонька погреться. А вышло – тебя намучила, себя напозорила. Ты уж не держи на меня сердца.

У Кости от любви и жалости перехватывало горло. Он по-щенячьи потянулся к ней, чтобы обласкать, облегчить ей душу, но Люба поняла его не так.

– Не надо, Костик. На душе муторно.

Но он настоял на своем, и она, нехотя, подчинилась, а Костя вдруг с ужасом обнаружил свою беспомощность и застонал от стыда и отчаяния.

– Что ты! Что ты! – всполошилась Люба. – Не думай, не думай! Ты верь в себя, верь, миленький мой, сладенький. Худого не думай. Горе ты моею...

Люба целовала его и все шептала и шептала что-то ободряющее, нежное. Прощаясь с ним навеки, она исступленно ласкала своего мальчика, единственного родного человека на земле.

Утомленный, он уснул на ее руке, покатился в сон, как в пуховую яму. Люба, боясь пошевелиться, глядела в темный провал потолка, и слезы душили ее, текли по щекам, мочили наволочку...

Сколько мест переменила она, пока не закинула ее сюда, на край света, ломаная да путаная дорожка! Все мечталось счастья найти. Да кто его потерял! Каждый в завязанной котомке держит. В самых соковых бабьих годках была, да укатились-скрылись они без возврату, без следочка. Года не хлеб, сами рождаются, и чем дальше, тем подгорелее да горчее. Не думала не гадала, что тут, в холодном краю да в лихую годину, и встретит своего единственного...

Она не сомкнула глаз до утра, слушала ровное, по-детски легкое дыхание Кости и, жалеючи его, боялась шевельнуться, хотя рука, на которой лежала его голова, совсем онемела. Все думала и думала, все перебирала и перебирала летние счастливые денечки...

Изгасли морозные звезды в окне, рассвет засенил стекла, неясно проступили в комнате предметы. Лицо Кости расплывчатым серым пятном лежало рядом. Комната выстыла, тепло сохранилось только в постели, и это было единственное место во всем морозном и чужом мире, где Люба еще чувствовала себя в безопасности.

Ей было жаль будить его, обрывать сладкий сон, но надо было вставать, и она легонько потрясла его за плечи. А он никак не мог проснуться, все выплывал и выплывал из легкого счастливого сна и все не мог выплыть, улыбался во сне, а у нее разрывалось сердце от жалости и близкой разлуки. Наконец Костя очнулся.

– А? – не понимая, спросил он. – Что?

– Выспался? – мокрым голосом спросила она.

– Выспался. – Костя радостно потянулся к ней, хотел обнять.

– Нет, – горько вздохнула она. – Все, Костик, все.

Люба высвободила из-под его головы затекшую руку, быстро поднялась с постели. – Подымайся, поздний час уже, – бесцветным заношенным голосом сказала она.

Он встал.

Теперь, утром, все было по-иному. Он вспомнил, о чем говорила она ночью, и понял, что решение Любы бесповоротно и ему надо уходить. А Люба, омертвев, с непролитыми слезами, наблюдала, как он медленно снаряжается в дорогу, но не останавливала, только спросила:

– Чаю попьешь?

Костя отказался.

Долго застегивал шинель, все никак не мог попасть крючками в петли. Наконец, собравшись, сказал:

– До свиданья.

– Прощай, Костик, – рвущимся голосом отозвалась она и тут же торопливо и стыдясь заговорила: – Ты не думай худого, Костик. Все наладится? Ты верь в себя-то, верь. Да будь посмелей с бабами. Бабы, они силу любят. – Люба всхохотнула, но смешок получился бесстыдным, и ей стало неловко за свои слова, она смутилась, замолчала.

 Костя топтался возле дверей, все еще не решаясь переступить порог, все еще на что-то надеясь.

– Еще женишься, – лихорадочно шептала она, беззащитно припав головой к его шинели. – Детки пойдут, счастливый будешь. Счастья тебе, Костик, счастья, милый! Дай я тебя поцелую.

Она осторожно поцеловала его разбитые, опухшие губы,

– Ох, Костя! – со смертной тоской  простонала Люба и лицом слепо тыкалась ему в грудь, что-то! шептала прощальное, горькое, прижимала   к  себе, будто хотела запастись впрок его теплом.

Наконец, пересилив себя, оттолкнула его, твердо сказала:

– Иди!

Костя обернулся, прежде чем переступить порог, он было качнулся назад, но Люба, как бы защищаясь, выставила руки и выгоревшим голосом, будто вытлела у нее вся сердцевина, торопливо прошептала:

– Нет, нет!

А сама криком кричала в себе, держала слезу.

...Он шел по студеному, синим огнем искрящемуся полю, и дома Верхней Ваенги зябко проступали в сизой мгле раннего утра.

Ветер резал лицо. Костя на миг остановился, отвернулся от ветра, чтобы перевести дыхание, и взгляд его упал на приземистый, насквозь промерзший барак, и на крыльце ему почудилось что-то белое, и он было рванулся туда сердцем, но пересилил себя, пошел прочь.

Он еще не осознавал огромности потери, постигшей его, – это придет к нему позднее, но он знал – они простились навсегда...

За опоздание из увольнения его посадили на гауптвахту. Он был равнодушен – «губа» так «губа». Там он встретился с Хохловым. Игоря посадили в тот же новогодний вечер. Он шел поздно от матери (он вернулась из эвакуации и вновь поселилась в Мурманске) и придрался к прохожему, которого почем-то посчитал за шпиона.

Схватка кончилась не в пользу водолаза. Прохожий скрутил Игорю руки и привел в комендатуру. «Шпион», оказался пехотным старшим лейтенантом. В комендатуре Игорь вгорячах выдал большой флотский набор. Комендант с интересом выслушал виртуозные матюги и за проявленную «бдительность» и за то, что Игорь был весьма навеселе, вкатил ему «на полную катушку» – двадцать суток гауптвахты.

Игорь, похохатывая   и   удивляясь самому   себе, рассказал Косте о своей схватке на пустынной улице, довольный все же тем, что сидеть ему не одному, все родная душа рядом...

После отсидки, когда Костя и Игорь вернулись на слип, младший лейтенант Пинчук объявил:

– Весело живете – кто шпионов ловит, кто гуляет вволю. Развлечения кончились. Реутов и Лубенцов откомандировываются на спасательное судно «Святогор», а Хохлов и Дергушин на крейсер. Там вам вправят мозги.

Косте было все равно – на «Святогор» так на «Святогор», в море так в море. Чем дальше от берега, тем лучше.

 Мичмана Кинякина тоже отправляли куда-то в Карелию, чистить фарватер какого-то озера, а Сашку-кока в Архангельск. Работа на слипе закончилась, и оставалась лишь дежурная водолазная станция.

Друзья распрощались и отбыли по месту назначения, не ведая, что больше им никогда не встретиться.

На «Святогоре» Костя чувствовал себя чужим, ни с кем из матросов не подружился, держался в сторонке, жалел, что не попал вместе с Хохловым и Дергушиным на крейсер. С Лубенцовым Костя держался настороже, между ними так и остался холодок. Жили они в разных кубриках и встречались только на водолазном посту, на работе.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю