Текст книги "Железный доктор (Собрание сочинений. Т. I)"
Автор книги: Анатолий Эльснер
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 16 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]
Анатолий Оттович Эльснер
ЖЕЛЕЗНЫЙ ДОКТОР
Роман
Собрание сочинений
Т. I
Если моя книга никому не понравится, то она все-таки может быть хороша. Если она некоторым понравится, то наверное хороша. Если же она всем понравится – то, наверное, никуда не годится.
Дидро
I
В одном из номеров Н-ой гостиницы было много студентов. Играли в винт, потом ужинали, потом опять пили. В конце концов высокий белокурый студент – Бриллиант – стал приготовлять жженку. Лампы были потушены и лица в синем свете горящего сахара казались призрачными. Бриллиант высоко поднял бокал и с шутливым видом провозгласил:
– Господа, вы, конечно, очень мало подготовлены к тому, что я вам должен сообщить сию минуту. Куницын, этот самостоятельный юный жрец Эскулапа с гордой душой, Куницын, который всегда проповедовал принцип полной самостоятельности, этот Куницын одним своим убийственным поступком опрокидывает все величавое здание, эффектно воздвигнутое на шатком фундаменте из цветистых слов и фраз. Но прежде, чем я поведаю вам о его преступлении, предлагаю, господа, окиньте его величавую фигуру вашими презрительными взорами.
Стройный брюнет, на которого обратились при этих словах глаза всех присутствующих, стоял с видом наружного спокойствия в бледно-матовом лице и, чтобы скрыть выражение своего счастья, хмурил свои брови над черными, весело вспыхивающими глазами.
Бриллиант с комическим пафосом продолжал:
– Теперь переведите ваши взоры на сию молодую особу – Лидию Ивановну Травину, и смотрите на нее с самым уничтожающим презрением. Вспомните, господа, что она в течение нескольких лет, находясь в нашем холостом кружке, не только с презрением отвергала брачные узы, но даже прямо заявляла, что это достойно разве папуасов и что она сама, подобно госпоже Сталь, не имеет пола. Она говорила нам только о звездах, планетах, об обширных морях, омывающих материк Марса, о бесчисленных светилах, зажженных безличной природой, и речи ее были полны величия и самой назидательной строгости. Смотрите же на нее сначала, смотрите хорошенько.
Девушка лет двадцати с короткими, доходящими до плеч светло-каштановыми волосами, с чрезвычайно нежным лицом, на котором теперь пылал яркий румянец, закинула назад голову и залилась веселым счастливым хохотом, звенящим, как колокольчики; горло ее билось, как у поющей птички.
Бриллиант продолжал:
– Преступление их обоих ужасно, господа. Вообразите, они задались целью оплести себя тяжелыми брачными кандалами в предположении, что вдвоем им веселее будет совершать свой жизненный путь.
– Кандалами! – воскликнула девушка с пламенным оживлением. – Вы, кажется, воображаете, что мы два каторжника. Совсем вы ошибаетесь, – если я и наложу на него цепи, то носить их будет совсем не обременительно: я их совью из одних роз чистейшей любви.
Она не выдержала и снова рассмеялась, но как только ее голова опять стала отклоняться назад, Куницын охватил ее талию руками и, видя пред собой ее смеющиеся розовые уста, прильнул к ним своими губами.
В этот момент дверь с шумом раскрылась и вбежавший с перепуганным лицом юноша воскликнул:
– Господа, произошел ужасный случай, слушайте.
Он высоко поднял руку, как бы заявляя этим жестом о важности сообщаемого им события и, когда студенты, в ожидании чего-то необыкновенного, уставили на него свои взоры, он с выражением испуга, громко сказал:
– Наш таинственный доктор, который вчера нас так заинтересовал своими оригинальными взглядами на жизнь, в настоящее время сидит в своем кресле мертвым.
После короткого молчания послышались с разных сторон всевозможные восклицания ужаса, и недоверия, а Бриллиант сказал:
– Ты говоришь – доктор Кандинский умер. Согласись, тебе просто это приснилось, любезный друг. Я его видел не более как часа два назад.
– Я не знаю, найдется ли идиот, который в подобного рода вещах найдет уместным шутить. Повторяю, Кандинский сидит теперь в своем кресле мертвым. Пойдемте, господа.
Он направился к двери и вся толпа студентов последовала за ним. Они прошли бесконечный коридор, поднялись на несколько ступеней кверху и остановились у широко раскрытых дверей большой комнаты. Вошедшие как бы замерли в чувстве бессознательного ужаса и какого-то пугливого любопытства.
Прямо против них, в ярком освещении двух стоящих на письменном столе ламп, рельефно выделялась сидящая в кресле фигура человека с изжелта-пепельным окаменелым лицом, с правой рукой, приподнятой с крошечным флаконом к раскрытому и судорожно сведенному в последней конвульсии рту, – с левой рукой, протянутой вдоль колен, в окоченевших пальцах которой находилась кипа бумаг. Из-под черных полуопущенных бровей с необыкновенной грустью смотрели безжизненные светлые глаза. Мертвое, с красивыми чертами лицо окаймляли черные, начавшие серебриться сединой волосы и борода. Труп был одет изысканно прилично, в черный сюртук и белье безукоризненной белизны.
Долго все хранили молчание, находясь под впечатлением того невольного уважения, какое обыкновенно вызывается зрелищем неожиданной смерти.
– Ужасная картина, господа, – с нервной быстротой проговорила Лидия Ивановна, в страхе переводя плечами, точно в ощущении холода. – Самое ужасное – это то, что он сидит, как живой, и я никак не могу представить себе, что он мертв.
Бриллиант шепотом проговорил:
– Он умер мгновенно. Смотрите этот флакончик… Можно сказать наверное, что там остатки синильной кислоты. Это – яд, убивающий скорее, нежели выстрел в сердце. Вот почему, оставшись в своей прежней позе, он имеет такой вид, точно сейчас заговорит.
– А это, господа, что такое? Посмотрите, у него в руке очень толстая тетрадь.
С последней фразой девушка, поборов свой ужас, сделала несколько легких шагов и быстрым движением, наклонившись к трупу, взглянула в тетрадь.
– Господа, вот удивительно – он завещает вам эти записки.
Толпа, побуждаемая чувством охватившего ее любопытства, двинулась к самоубийце и один из молодых людей прочитал: «Исповедь доктора Кандинского и история его преступлений и покаяния, завещаемая студентам-медикам».
Некоторое время все стояли молча с выражением изумления в лицах.
– Чего же мы, собственно боимся, господа? – сказала девушка, решительно делая шаг вперед. – Смотрите, он даже руку нам протянул, как бы говоря: «Не стесняйтесь».
Она дотронулась до тетради.
Труп слегка качнулся и она выпала.
Лидия Ивановна испуганно отскочила, лицо ее стало неподвижным и глаза с ужасом смотрели на страшного мертвеца.
Немного спустя вся компания студентов сидела вокруг круглого стола, с любопытством рассматривая бумаги. Один из студентов хотел было приступить к чтению, но Лидия Ивановна с резкой шутливостью его оборвала:
– Вы читаете, как дьячок. Читайте, Терибасов.
– Читайте вы сами, Лидия Ивановна, – возразил тот.
– Да-да!.. – подхватили несколько голосов. – Пожалуйста, читайте вы…
Она не стала себя упрашивать и ровным и мелодическим голосом начала читать, время от времени с улыбкой посматривая на студентов, тонкими пальцами потягивая кончики косынки и передергивая худенькими плечиками.
II
«Мое существование кончается, я это чувствую, я вполне ясно понимаю полнейшую невозможность моего дальнейшего пребывания на земле. Я не знаю, как я покончу с собой, да это совершенно безразлично. Важно и даже, может быть, поучительно одно: брожение мыслей в уме моем и болезнь моей души, вызвавшие невозможность дальнейшей жизни. Я – доктор медицины, и в моей ранней молодости наука не укрепила мой шатающийся юношеский ум, а наполнила его ядом отрицания: плоды науки часто бывают ядовиты и сок их гибелен. Что со мной произошло, то, хотя и в миниатюре, происходит иногда и с другими, и потому повторяю: моя история поучительна. Вместе с духом всеотрицания я стал совершать, так сказать, мысленные преступления и делал это с тихой злобой и гордостью самой опасной, потому что она происходила от сознания превосходства моего ума. Проникая в глубины наук, я испытывал сладостное упоение и мой ум получал, так сказать, орлиные крылья, но чем больше было знаний, тем больше я отдалялся от нравственных законов добра и любви, тем больше проникался идеей безграничного зла на земле. Положит ли кто-нибудь на мою могилу хотя камень – не знаю, да мне и не надо ни камня, ни креста: моя жизнь не останется без следа, я сам воздвигну себе монумент – такой же зловещий и холодный, как моя жизнь – мои записки. В них вы найдете своего рода анатомическое вскрытие, только не тела, а духа. Мы, медики, любим резать мертвецов и чувствуем себя польщенными, когда найдем в теле присутствие яда; мне представляется гораздо более почтенным делом вскрыть свою душу и обнаружить яд помыслов, отравляющих всю жизнь так же верно, как тело скрытый в желудке ядовитый паразит. Делая это страшное вскрытие, я хочу принести пользу людям, единственную, какую я могу сделать; при взгляде на меня всякий скажет: как был жалок и страшен этот несчастный доктор, и не захочет быть похожим на меня. В этом смысле, мои записки для некоторых будут зеркалом, в котором каждый сможет видеть отражение своего собственного преступного „я“. Быть может, подумают, что мои мысли, бывшие для меня чашей, полной отравы, исключительно мои и несвойственны другим людям. Господа, прежде всего мы все скептики, стоящие на шатком мостике между злом и добром. В пользу добродетели мы часто говорим только для приличия или, вернее, по трусости; на самом деле мы, обыкновенно, мысленно переходим мостик, отделяющий добро от зла и преступления, и на той стороне его часто чувствуем себя совершенно в своей стихии. Мы все, если хотите, преступники в помыслах, а перейти от идей к действиям – только маленький шаг, по крайней мере, для человека с характером решительным. Я полагаю, что в моей юности храм моей души был нисколько не менее возвышен, нежели у каждого из вас, и вся разница между нами только одна: при пылком воображении, я был немного решительнее вас, да, пожалуй, глубже и мучительнее чувствовал противоречие зла и добра на земле. Струны моей души звучали несколько посильнее, нежели у других – вот и все. При изящной внешности я, как уже сказал, имел пламенное воображение и душу холодную, закрытую для любви и приязни к людям. К себе подобным я всегда чувствовал некоторое презрение, и я не знаю, чем это объяснить: душа моя, если хотите, походила на роскошные, но холодные апартаменты с божеством, изображающимся коротеньким „я“, где посторонним давалась маленькая аудиенция в несколько слов. Заметьте еще следующее: я был необыкновенно чувствителен ко всякого рода красоте: лица, форм, пластичности движений; внешнее уродство, старое лицо, толстота, раздутые животы, безобразные рты, носы – все это вызывало во мне отвращение, брезгливость к людям, переходящую в злость, и часто кончалось мысленным издевательством над человеком вообще. Я полагаю, что во мне странно совмещались поэт и медик, и против моей профессии резко протестовали во мне мои оскорбленные природные чувства. Для них не было пищи: я видел вокруг себя одну обнаженную, отталкивающую действительность и стал крайним прозаиком, гордящимся положительностью, реальностью своих мыслей и выводов. Я помню, что, предаваясь разным научным упражнениям, я любил, на основании физиологических и анатомических данных, делать заключения о вещественности всего созданного, об отсутствии души, бессмертия и пр.
Во всем этом нет ничего ужасного, тем менее указывающего на будущего утонченного злодея. Совсем наоборот: душа поэтическая и сильная, тонкий, анализирующий ум, характер гибкий и твердый; прибавьте к этому знание людей и умение обращать их в полезных для себя слуг – да, это все условия для образования удачника-карьериста. Не удивляйтесь, господа, если я прямо скажу, что все, что случилось со мной, случилось исключительно потому только, что я избрал самую роковую для меня профессию – медика. В ней, то есть в медицине, был яд для моего ума и, благодаря свойствам моей души, в моей профессии я черпал материал для оправдания моих преступных замыслов. Читая эти строки, вы подумаете, что я впадаю в абсурд, и не согласитесь со мной. Да, это непонятно для вас, но прочитайте исповедь моей души и вы увидите, как я безусловно прав, и поймете, что такому человеку, как я, дать власть лечить больных – значит вложить в его руки косу смерти.
Врачу, как и священнику, надо быть простым, как ребенок, иметь душу, отзывчивую к страданиям всякого человека; если же вы увидите на лице медика отражение внутреннего холода, скрытую иронию, услышите от него высокомерную велеречивость, брезгливость к грязной нищете и обнаженным язвам больного, и наоборот – льстивую ласковость к человеку богатому – знайте: это не врач, а палач; бегите от него и не верьте его знанию; в лучшем случае – оно сомнительно, а когда врач рассыпает его безучастно, со скрытым зложелательством или тайной иронией, то как раз незаметно для себя станет убивать вас.
В течение пяти лет пребывания моего в университете все указанные свойства моего характера все более развивались. Я делался честолюбив, холоден, все более замыкался в себе, втайне все более гордился своими знаниями. Моим любимейшим занятием было анатомирование трупов, и делал я это с чувством неизъяснимой любознательности и одновременно с этим отвращением к мертвым телам. Человек, вообще, мне представлялся удивительно противным физически и ничтожным – духовно, что не мешало мне делать очень высокую оценку силе своего собственного ума. Под влиянием моих занятий, все люди моему воображению начали представляться просто голыми телами с накинутой одеждой на них: разгуливая по улицам Москвы, я мысленно видел их на анатомических столах, и в душе злобно иронизировал, представляя себе их распухшие животы, нервы и мускулы. Человек мне представлялся просто машиной и ничего больше, а мир – лабораторией, где все живущее кончает свое существование под анатомическим ножом смерти.
Вот все, что я хотел сказать о себе. Это не предисловие, а скорее эпилог. Все, что следует далее, написано мной не теперь, а в годы моей молодости, слогом, в котором, кажется отразилась моя душа – холодная и гордая, и мой ум – иронизирующий, скептический и злой».
Лидия Ивановна, прочитав последнее слово, свесила тетрадь на колени и неподвижно уставила в пространство серьезные голубые глаза. Над бровями ее образовалась морщинка и обыкновенно бледное лицо светилось теперь каким-то внутренним светом.
После нескольких минут общего молчания студенты начали друг на друга вопросительно посматривать. Бриллиант сказал:
– Господа, эта история – весьма мрачная исповедь, заблудшейся в лабиринте скептицизма и полузнаний докторской души. Все-таки, я полагаю, что он прав: многие из нас чуточку походят на него, и жребий Кандинского не так исключителен, как кажется.
На эти слова последовали шумные возражения. Волновались больше всего именно те, которые чувствовали свое сходство с автором записок.
– Покорно благодарю – я вовсе не намерен себя причислять к каким-то уродам. Если есть такие медики, то очень жаль; но, во всяком случае, это не более как нравственная извращенность, обобщать которую смешно и дико.
Проговорив все это громко и резко, с волнением в голосе, Куницын пристально посмотрел на Лидию Ивановну и добавил:
– Он врет – от слова до слова.
– Кто – мертвец?!.. Ну нет, не думаю. Извини, любезный друг – ты что-то странен сегодня, – сказал Бриллиант.
К бледным щекам Куницына прихлынула яркая кровь. Его волнение было настолько сильно, что все это заметили и начали смотреть на него удивленно. Между тем, Куницын, волнуясь, но все-таки с некоторым фатовством и искусственным смехом, наклонился к девушке и спросил:
– Лидия, я вам скажу причину своего волнения – я хочу сделаться медицинской… звездой… знаменитостью…
Девушка медленно поднялась и, глядя с необыкновенной серьезностью в лицо своего жениха, сказала:
– Володя!., да что же это значит!.. Звезда, знаменитость! Фу ты, Господи, как странно!.. Да почему же именно вы должны воссиять?.. Признаюсь, я не вижу для такой надежды никаких данных.
Она рассмеялась и продолжала:
– Но вот что, голубчик Володя, удивительно: я сама почему-то думала о вас, когда читала эти записки, и знаете ли, что именно…
– Договаривайте, не стесняйтесь, Лидия, что вы думаете – ну-с…
– Вы слишком самолюбивы, эгоистичны и холодны к людям. Куницын, вы будете плохим врачом… Вам противен вид больных… Помните, как вы раз плевали, выйдя от чахоточного в клинике… Я до очевидности ясно понимаю – вы, как и этот несчастный самоубийца, будете с отвращением смотреть на больного бедняка и убежите от него в богатые палаты…
Она неожиданно остановилась: взволнованное лицо юноши стало бледным и на минуту приняло злое выражение. Девушка долго смотрела на него и вдруг рассмеялась своим тихим протяжным смехом.
– Куницын, бедненький мой… Не верьте мне… ведь я такая болтунья и притом так часто ошибаюсь.
– На этот раз наверное ошибаетесь и очень грубо, – возразил он резко, – но я прошу вас ответить: на основании каких это аргументов вы составили такое мнение обо мне?
Она вдруг сделалась серьезной.
– Я вам отвечу, но не теперь… после прочтения этих записок. Володя, ведь вы против этого ничего не можете иметь? Я надеюсь, мы сегодня не будем спать, господа. Слушайте.
Все затихли и Лидия начала читать.
III
По выходе из университета я начал практиковать в Москве, где, впрочем, особенными успехами никогда не пользовался. Так прошло несколько лет, пока неудачи окончательно не надоели мне и я уехал на Кавказ. Здесь, в Тифлисе, в короткое время я завоевал репутацию прекрасного медика. Говорили, что я обладаю особенным даром возвращать румянец юности даже бледным щекам безнадежно больных. Слушая это, я внутренне улыбался, так как к жизни и к смерти своих пациентов я совершенно равнодушен и чувствовал себя очень довольным сознанием своего олимпийского бесстрастия. Я полагаю, что полная холодность души и пылкость мыслей – свойство недюжинных личностей. Разверните историю и вы убедитесь, что я прав. Каким ледяным равнодушием к смерти или жизни людей надо обладать какому-нибудь Юлию Цезарю, чтобы по трупам совершить шествие от Рима по всей Западной Европе – в Британию? Чтобы возвеличить свое маленькое «я», иногда необходимо бывает перейти через целые горы трупов и к такой решительности бывают способны только привилегированные смертные: удел обыкновенных смертных – вечные волнения, укоры совести и вообще смятение духа: все это принадлежности маленьких, будничных, мизерных людишек.
Такие мысли очень льстят моему самолюбию и я не волнуюсь: выздоровеет ли мой пациент или же отправится в лучший мир – для меня, собственно, безразлично; я рассуждаю так: положим, какой-нибудь Карпов умер, – что ж, очень возможно, что это тем скорее даст возможность устроить свои дела какому-нибудь Чертополохову, а если Карпов был богат и скуп, то, быть может, его смерть облегчит бремя жизни десятерым Потапам с их женами и детьми. Вообще, чувствительность качество весьма сомнительное и свойственно исключительно близоруким смертным. В природе ничего подобного не замечается; я стараюсь брать пример с нее, и это мне представляется тем более уместным, что ведь она наша общая мать, а она безжалостна: окрасив землю кровью и трупами, зажигает солнце – веселое и радостно смеющееся, точно на земле вечное ликование. Я подражаю природе, мудрость которой торжественно признается даже философией, и потому я холоден и жесток, и стараюсь развить в себе эти чувства; я с ледяным спокойствием делаю мучительнейшие операции, и иногда чувствую легкое удовольствие, видя, как моя жертва изгибается под ножом. Равнодушный к больным, я в тоже время очень дорожу репутацией хорошего медика, и вообще внутренне горжусь своими знаниями. Несмотря на это, бывают моменты, когда я совершенно ясно ощущаю в себе нечто мефистофельское, да это и понятно: мне часто по необходимости приходится являться в роли надувателя публики: ведь медицина ненадежная путеводительница по земле, и тех, кто ей доверяется, иногда заводит совсем не в желательные места – гробам.
Желая правдиво очертить свой внутренний облик, не считаю себя вправе умолчать и об одной своей маленькой слабости: хотя я и медик, но очень люблю находиться в кругу милых тифлисских дам. Они в восторге от моей внешности, любезности и от моих медицинских познаний. Надо откровенно сознаться в истине: под черным фраком ученого медика во мне скрывается маленький Дон-Жуан. Что ж, господа, во мне, под моей холодной наружностью, таится большая жажда жизни, я молод, по общему мнению – красив и, кажется, не лишен умения действовать на женские сердца. Моя практика в кругу дам все более увеличивается, и я положительно вхожу в моду. Говорят, что моя внешность вызывает впечатление чего-то таинственного и действует чарующе. Я знаю, что во всем этом скрывается преувеличение, но я всегда выслушиваю эти милые вещи с самым серьезным видом. Впрочем, что ж, в общем я, во всяком случае, очень недурен, и вот вам мой портрет.
Я человек выше среднего роста, очень стройный, движения мои грациозны, но в них выражается сдержанность, умение подчинять свои чувства требованию данной минуты. Мое лицо – совершенно правильного очертания – окружено черными вьющимися волосами и маленькой черной бородкой, и отличается интересным бледно-матовым цветом. Оно всегда невозмутимо-спокойно и как бы отражает царящий в моей душе холод, а тонкие, энергически сжатые губы, в чуть заметных своих движениях, обнаруживают присущий мне яд. Глаза мои, холодно смотрящие из-под черных бровей, скромного серого цвета, но с отблеском искрящейся стали. Я знаю, что многие не выдерживают их пристально устремленного взора.
В Тифлисе у меня уютная квартира, откуда открывается чудесный вид на расположенный внизу город и на хребты синеющих гор. Внизу, в скалистых берегах, вьется река, яростно несущая с гор свои мутные воды. Дома идут уступами, один над другим, и только в самой глубине видна длинная широкая улица, над домами которой зеленеют и шумят вершины пирамидальных тополей. В общем, все это довольно красиво. Я часто, с высоты своего балкона, с удовольствием озираюсь вокруг себя и мне иногда кажется, что человеку можно бы быть добрым, если б не сознание, что ведь этот голубой купол, сверкающий переливами лучей, раскинут над огромной ареной убийств, крови и слез. Страдание и смерть – закон жизни, и потому умиляться прелестью бытия и раем, веющим с небес, совершенно напрасная сентиментальность. Такие мысли заставляют меня при созерцании красот природы только иронически улыбаться, и я снова чувствую себя холодным, жестоким, беспощадным.
В моей квартире четыре комнаты: приемная, гостиная, спальня и кабинет, из которых последний – мой любимый уголок. Вдоль красных его стен, под стеклянными колпаками, расставлены интересные предметы моей специальности: восковые модели сердца, легких, печени, головного мозга – частицы того механизма, который, находясь в движении, называется жизнью, с ее слезами и радостями, порывами к небесам – до полной приостановки маятника – состояния, называемого смертью. Я люблю противоположности, и потому между всеми этими вещами расставлены мирты, магнолии, олеандры, которые пахнут и рдеют цветами. На противоположной стороне – два скелета и над их белыми черепами густо спускаются распустившиеся яркие розы. Как видите, жизнь и поэзия у меня перемешаны с прозой и смертью. Посредине комнаты – письменный стол с разбросанными на нем орудиями пыток, то есть операций. Я посматриваю на все это не без улыбки.
В приемной я принимаю неинтересных больных, ничего не приносящих мне, кроме развлечения их резать. В гостиной у меня бывают больные, из которых каждый представляет для меня род маленькой ходячей Калифорнии: ведь мы, спасители страждущего человечества, иногда маленьким ланцетиком извлекаем из порченых внутренностей больного больше золота, нежели рудокоп большой лопатой из недр земли. В своем кабинете я принимаю лиц, воображение которых почему-либо мне надо поразить. Разумеется, это бывают по преимуществу дамы, дамы хорошенькие, неглупые и непременно с живой фантазией: я давно убедился, что невпечатлительные женщины, а тем более глупые, ничего интересного во мне не видят, и я совершенно бессилен с ними.
Я внимательно анализирую характер моих пациенток и обращаюсь с ними сообразно моему мнению о них. По отношению к некоторым я принимаю вид таинственный и холодный – настоящего жреца Эскулапа, и свои фразы как бы нечаянно перемешиваю с латинскими изречениями, которые, говоря откровенно, я иногда не понимаю и сам. Такой прием обыкновенно имеет успех: пораженные моей таинственной непроницаемостью, они силятся разгадать живую загадку и незаметно для себя увлекаются настолько, что я начинаю властвовать над ними. Меня увлекает эта игра.
Как видите, я взял на себя двойную роль – медика и Дон-Жуана. Такое сочетание, кажется, довольно редкое явление в жизни, и напрасно: оно вызывает чувство загадочной таинственности и обещает успех. В этой истине я убедился вполне, и в лучшие минуты жизни умею говорить, подобно Фаусту: «Время, стой». Оно все-таки безвозвратно уходит, унося с собой и прелестных волшебниц моего кратковременного счастья. Я знаю, что они бывали счастливы, когда думали, что в своих пылких объятиях отогревали оледеневшего на далеком Севере таинственного и печального медика.