Текст книги "Подкарпатская Русь (сборник)"
Автор книги: Анатолий Санжаровский
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 21 страниц) [доступный отрывок для чтения: 8 страниц]
Собрал в машину остатки своей кислой роскоши.
Тронулись.
Тут уже бывшее его стадо возвращается домой. Забило тесно дорогу. Ревёт. Чёрный бык с белым пятном на лбу, с фонариком, осмелел, вплотную подступился к машине.
Шофер дудит. А бык ни с места.
Упёрся рогами в радиатор. Не пущу!
Это стадо старик из своих рук пятьдесят лет кормил. Сам обихаживал. Сам доил этих коров. И вот они больше не его…
Мутный страх сжал старика. Заплакал старик.
А вечер уже. Темнеет.
Шофёр шатнул за плечо. Что ж хлюпать? У нас дорога дальняя. Дурная.
Смахнул старик накатившиеся слёзы, спустился к быку, погладил по лбу и деревянненько заколыхался за бровку дороги – с напрыгом всё стадо за ним. Довольное, доверчивое, мирное.
Вычистилась дорога; драпанул старик в обрат к машине.
То-олько на подножку – сшиб его чёрный бык, крепенько понянчил на рогах; и рад старик, что всего-то одним глазом откупился.
Тогда старик и окривел. И до сих пор считает, что за продажу фермы ему б и не так стоило влить.
– Хо-зя-ин, – судорожно цедил старик, наливаясь тугой злостью. – Хвалитесь… А где ж, хозяйко, твоя земля собственная?
– Земля там, где и была. На месте. Вся твоя. Только работай, как Питра, – ответил Петро.
– Земля твоя на месте, – ладил в тон Петру Иван. – Никто её на плечах не носит…
19
Голь бедна, голь хитра, голь на выдумку добра.
В разговор впихнулся Головань-старший.
– Не расстраивайся, кум, – говорит Головань. – Не твои то сани подламываются… Не твоя земля, не твоя и пашенка. Что об чужом язык бить?
Кривой старик оторопело расстегнул рот.
– Ка-ак – чужая?! Родился, возростал в Белках и – чужая? За тобой, пустячий фармалей[28]28
Фармалей – фермер.
[Закрыть], только и геройств, что родился да возрос. А потомочки куда ты запропастился? На годок отлучился? И вот до этой минуты вьётся годок?.. До-о-олгий, тюха-матюха, свился годочек. Выдали Белки тебе окончательный расчётушко, распишись в получении. – Не вставая, Головань дотянулся до холодильника и бухнул перед кумом на стол две большевесые кружалки брынзы в целлофановом пакете. – Вот и расчётец весь!
– Спасибы, Лизушка, – глухо прошептал старик, в сокровенной бережи притрагиваясь к верхней кружалке. – Спасибко, дочушка…
– Ты как Лизе докладувал? Напоследок своей брынзы пожевать – можно б и в отход идти?
– Говорил… говорил… Отлепись тольке… Репьях…
Было такое, просил старик Лизу, чтоб случаем пригнала домашней брынзы; говорил про брынзу, говорил, абы что говорить к моменту, а на самом деле выкруживало сказать другое, однако старик не настолько высмелел, чтоб и заикнуться про то, про другое; боялся, не станет делать того дочка, на смех не подняла б, а сам таки ж ехал провожать к самолету, взял с собой и побитые в носке топанки[29]29
Топанки – самодельные башмаки.
[Закрыть]; ещё в Белках сам себе сшил на молодую ногу, всё берёг; хотелось ему, чтоб походили в его топанках в родной хате, вокруг хаты, в саду, на огороде, в поле («Это всё едино, что я сам побывал бы вдома») и вернули; тогда б он в них уже спокойно мог отойти; в порту распустил молнию на сумке, нагнулся было достать топанки и передать Лизе – не насмелился. «А зря… Оха как и здря! Надо было отдать. Сейчас и мои топанки возвернулись бы из дома…»
– Э-э, куме! – перевалившись через стол, Головань тряхнул кума за слабые плечишки. – Ты что это как в воду опущенный!? Никак манит росу пустить? Не-е, куме… Поплакать мы тебе не разогрешим! Мы тебе домашней сливовицы! Сли-во-ви-цы! – тянул захмелелый Головань, ухая щедро, полно – с пупком! – в стаканы.
Блаженненько раскинув руки, кум отрешённо кивнул:
– Выпьем… – Насильно, мелко улыбнулся. – Выпьем за то, что… – и с близкой тоской во взоре глухо проговорил коломыйку:
– Заяц косив, заяц косив, лисиця згрибала, Павук метав у копицю[30]30
Копиця – копна.
[Закрыть], а муха топтала…
– Дойдёт черёд, выпьем и за твою муху, чтобушко лучше топтала. А зараз, куме, – Головань скользом толкался своим стаканом в поднятые навстречь стаканы, – выпьем за то, чтоб моим хлопцам понравилось у нас.
– А чего ж и не понаравиться? Не у тебя ли воз кленовых денег[31]31
Кленовые деньги – канадские доллары.
[Закрыть] да месяц праздников?
Майской розой легла лесть Голованю на душу.
– Месяцок не месяцок, – засветился молодецкой, томкой радостью Головань, – а не сегодня в обратный путь. Петруся! Иванко! В Вашей воле легковик, шофёрка, – коротко скосил торжественные глаза на Марию. – Поколесите по нашей стороне. Посмотрите, как оно тутоньки живётся-можется. А чтоб… – Головань остановился, давая своим молчанием понять, что скажет нечто важное, – а чтоб не чувствовали Вы себя тут бездомными сиротами, заране я объявляю перед живыми свидетелями… Люди мы простые, открытые. Всё-то у нас наружу… Я не вечный… Туда только и возьмёшь, что на тебе… Дам я Вам поровну на безбедные карманные расходы, дам почувствовать вкус буржуйской житухи. А там… Я не вечный. Объявляю перед живыми свидетелями, – обвёл рукой со стаканом усталое застолье, – всё своё… недвижь… отписую я, Петрик, тебе. Не в обиде будешь и ты, Иванюшко. Отдарю подарков дорогих… Возле пчёлки в медок… Вот так уж… Вот так уж…
Залпом выпил Головань.
Даже не поморщился.
Сел.
Выпили все.
Наступило неловкое молчание.
Никто не знал, о чём и говорить.
Тягучим взором Иван лениво обошёл гостиную, унылую, обставленную старой, поблёкшей мебелью.
«Нянько, нянько! Да у меня кабаны живут в сарайке по-роскошней! Откуда взяться твоим дорогим подаркам? Что у тебя за наследство? Вошь на аркане да блоха на цепи?» – и прыснул в кулачок своим пьяным мыслям.
– Вы уж, нянько, – заговорил Иван сквозь неудержимые смешки, что выскакивали из него звонкими камешками из опрокинутого кувшина, – Вы уж извинить мне мой вопрос… Люди мы простые, как Вы говорите… Извинить, завещание у Вас, случаем, не поэтическое?
– То есть?
– То и есть, что одни поэтишки дарят-завещают всем взаподряд небо, звёзды, солнце, луну, дожди, росы, туманы, закаты… Всё раздарили. Всё разбазарили эти винторогие козлы. Профукали даже Крайний Север. Как это, Петёша, у нас поют? – И, напрягшись, дурашливо загудел песню, с последней энергией в такт насаживая по столу кулачишком:
– Мы поедем, мы помчимся
На оленях утром ранним,
Ты увидишь, он бескрайний,
Я тебе его дар-р-р-рю-ю-у… Э-эге-е-ей!..
Отец остуженно выпрямился на стуле, сжал зубы – напухли желваки.
– Никакой я не стихошлёпец, Ванко, – смято возразил. – Я… И коли пожелает Петро, я скажу, что ж именно такое оставлю я ему…
– Нет! – примиряюще вскинул Петро громоздкую ладонь. – Отчитываться Вам, нянько, не перед кем. Как порешили Вы, так пускай и бежит.
«Расчётко мой верный, – с тайным блаженством подумал отец. – Попал в самую в точку! Наследство… Да вы ещё у меня подерётесь из-за этой кости! И большина окажется за Петром. Эна Говерлой[32]32
Говерла – одна из самых высоких гор в Карпатах. Её высота 2061 метр.
[Закрыть] вознёссе! На тебя, Петрик, я и ставил карту. К тебе и подтирался, подлабунивался. И не промахнулся… Нашё-ёл старый, чем привязать вас к себе…»
– А тебе, – Петро повернулся к Ивану, – не вредно знать, что дарёному – тем более не тебе! – коню в зубы не заглядывай.
– Особенно, если зубы вставные.
– Юмори не юмори, а суетиться тебе нечего. Не твой воз, не тебе и везть. Он у нас, нянько, – Петро качнул головой в сторону Ивана, – смирняга, молчун. Из него и за мани-мани слова не выманишь. А что брякнул сейчас про наследство, так это не он. Сливовица!
Иван конфузливо уставился на отца.
«Верю, пусто у тебя, нянько, за душой. И всё одно, что ж ты ломишь поперёк обычая? Почему не мне, старшему сыну, завещаешь наследство?» – взглядом допытывался Иван.
Угадал отец вслух не произнесённый вопрос. Ответил медленно, твёрдо:
– Я, сынаш, своих решений не меняю.
– А разве кто-то заставляет что-то менять? – рассудливо отступился Иван, подумав, раз не идёт на откровенность батечка, не надо попусту сорить словами. Не последний же день, выжду я ещё свой час. Напустил безразличия в голос: – Не меняете, ну и не меняйте. Мне-то что до всех Ваших решений? – Стишил клейкий голос до мечтательного шёпота: – Мне б только… Позвонить бы скорей… А то телефон подорожает.
– Это почему же? – насторожился отец.
– А потому, что каждый год ваша Америка отдаляется от нашей Европы на двадцать пять миллиметров. Дальше расстояние – дороже разговор!
– А-а!.. – заулыбались все.
– Мне б только… – не отступался Иван. – Полнедели как из дому. А не могу. Соскучился… Как там хозяйка? Как Надийка?..
– Вторая его дочка, – пояснил отцу Петро.
– Поехали – была в родилке. Как там, не родила ль уже? А кого? Внучку? Внука? Невезучий я мастер дамских дел. Одни дочки. Внучка уже одна… Неужели и зятьёв замоет на мою стёжку? Интересно, кто там объявится теперь у Надийки? Мы с хозяйкой загадали… Найдётся внук – Надийке оставим дом в Белках, съедем с хозяйкой в Иршаву. В район. Там при заводе мне и квартирку сулят, и работёнку по сердцу. На грани я сейчас… Позвонить бы домой да на станцию, под Москву, где испытывается малое моё это золотце. – Иван вкрадчиво погладил вэдээнховскую свою медалишку на лацкане.
– Ты смотри! За чужой счёт он готов с самим Богом разговаривать! – громыхнул широким генерал-басом Петро. – Да ты что, хлопче?! Ты хоть знаешь, во что обойдутся эти твои звоночки через океан? Ты нянька по миру пустишь!
«Шанец мой растёт. Правильно я сделал выбор, – думал отец, любуясь, с каким больным рвением Петро отсаживал Ивана от дорогой телефонной побрехеньки. – Крепкий ты, сынашу, на крестьянскую руку сделан… Схватчивый… Трезво подступаешься к делу, считаешь чужи деньжанята… Ра-ад… Стереги, Петюша, стереги каждую мою мелочинку. Сёни она тебе чужая. А завтра уже твоя, под власть тебе завещанная… Крепкому хозяйству нужен и крепкой хозяин. Как ты».
А вслух отец мягкосердно сказал:
– Петрик, не пылуй. Да нехай и с Господом поговорит, абы соединили. За всё плачу! Нащупал Иванко тайность мою… Летучая мысль позвонить отсюда, из заморья, была. А вот так, чтоб снять трубку да заказать… До этого не добежал я, горелый пень. Услышать из дому словечушко… Какие тут деньги!? Плачу сколько вознадобно!
Придерживая под собой стул, старик перешёл в тёмный угол, наклонился к телефону на тумбочке. Заказал Белки, станцию.
Всё застолье слилось в угол, поближе к старику.
Ну как же. Сами Белки будет говорить!
И только Петро, вздохнув, тяжело пошёл к двери.
– Да ты куда? – опешил Иван. – С домом поалёкаем! А ну возьмёт твоя? Хоть одно словечко ласковое кинешь через весь Атлантический океан!
– Не одно… Все мои ласковые слова она уже слышала, – потускнел Петро. – Так что, увы и ах, сказал товарищ монах, ничегошеньки нового. Дай месяц от неё отдохну как душеньке угодно… Переговори сам. А я… Передай общий пролетарский привет. То… сё… Пойду я… Дела… «Мустанга», – глянул на Марию, – надо посмотреть. Глохнет на ходу что-то…
И Марии:
– Как посигналю – всё готово. На выход, автоледи! Я жду…
20
Не всякие следы ветер песком заносит.
Мила та сторона, где пупок резан.
В томительном ожидании звонка тягуче толклись на одном месте минутные стрелки стенных часов. Всем казалось, часы стоят, всю вечность стоят, и только равнодушный стук часов удерживал всех на своих местах. Всё притихло.
Всё виновато присмирело перед далёкими Белками. Всё ждало, ждало в нарастающем напряжении. В собранном, в цепком молчании уставилось всё на глянцевито черневший с тумбочки, покрытой расшитой накидкой, телефон.
«Боже правый, – судорожно думал старик Головань, – что ж за диковинка эта красная коробочка с кнопками? Без языка говорит с кем хочешь, слышит без ушей… Вот зазеленчит – слухай, Иване, сами Белки! Молодчага Иванко, намечтал позвонить. Просто так всё. А сам я до того во всю жизнёнку не доехал… А!.. Какую силищу дал человек телефону! Тут спроси – с того боку грешного шара быстрей молнии несут ответ. Диковинно… По горам, по болотам, по океанскому дну ходят слова, встречаются, расходятся… Как они расходятся там, на дне?»
Зазвонил телефон.
Пронзительно потребовал к себе внимания.
Будто подброшенный вскочил Иван. Схватил трубку.
Со станции сказали, что испытания его сеялки начались. Первые результаты обнадёживающие.
– О! – вскинул Иван палец. – Обнадёживающие!
Старики уважительно закивали головами.
Иван гордовато положил трубку.
И едва коснулась она рычажков, полоснул звонок.
Иван снова взял трубку.
Разом, точно пыль под веником, поднялись старики, застывше, уважительно сгрудились вокруг Ивана. Негоже сидеть да ещё врозваль, когда сами Белки говорят!
– Алё! Алё! – кричал в трубку Иван. – Алё!.. Иршава? Иршава! Иршава!!..
– Добры дзень, дорогый пан. Вас слухае Варшава, – сквозь шумы, трески продрался далекий медоточивый голос.
– О чёрт-мать! Что они! – Иван замолотил по кнопке. – Эй! Кто да ни будь! Станция!.. – И, услыхав заспанный сухой голосок, взмолился: – Дивчинка! Да что ж вы мне заместо Иршавы суёте Варшаву?!
– Чюточку-минюточку, – старательно ломая наши слова, попросила девушка с междугородки. – Сэчас исправим Варшаву на Иршаву…
Чужие придавленные слова, взвои, стоны, щелчки тесно толклись в трубке. Не было никакой надежды пробиться к дому сквозь эти тяжёлые помехи.
Иван обречённо поднёс трубку к старикам.
– Послушайте, что деется в мире… И грозятся, и лаются, и плачут, и мирятся… Чокнутый мир!
Старики, в мёртвом молчании кивавшие головами, дрогнули в испуге: вовсе неожиданно вывернулся из откатывавшейся, затухавшей трескотни Маричкин голос. Уверенный, ясный.
– Алло.
– Маричка! – крикнул Иван. – Дочушка! Здорово!
Молотил он торопливо, боялся, что чужие шумы снова накатятся, толсто накроют, забьют её голос.
– Привет тебе, дочушка, из потустороннего мира! – ляпнул он не думая и покосился на стариков.
В окаменелых лицах растеклась обида, и увёртистый Иван, больше адресуясь к старикам, нежели к Маричке, пустился в пояснения:
– Это ж натурально так! А ну глянь на глобусе, у тебя за спиной на телевизоре стоит. Глянь, где будет Калгари от наших Белок? Ей-же-ей, по ту сторону от воды. Так что не ошибаюсь я… Как ты там? Не разругалась ещё со своим Васильком?
– А чего нам ругаться? У нас с ним всё очень даже прехорошо!
У Ивана всё так и оборвалось.
– Невжель, – обмякло спал голосом, – невжель настолько хорошо, что может статься плохо?! Дочушка, – заговорил просительно, – ты у меня умница. Голова у тебя на плечах не только для платка. Поосторожней ты с этим соколиком. Поосторожней!
Маричка бросила с вызовом:
– Осторожничай не осторожничай – всё. С лаптями проехали! При Вас же отнесли заявку.
«Отнесли, ну и отнесли. А ты подберегись, – думал Иван, злобясь, что вслух не всё пальнёшь. – Я верю только убитому медведю. Уберегись до Петровок. До дня свадьбы…»
И в трубку:
– Дочуша! Всё твоё не уйдёт от тебя… Будь умничка! Побере…
– Нянько, какой же Вы вредина! Вы б говорили да оглядывались… Не устали нести шелуху? Даже из-за океана дохлёстываете своими цэушками[33]33
Цэушка (от цэу) – ценное указание.
[Закрыть]! Да если не прекратите – я брошу трубку!
– Сдаюсь, сдаюсь, – примирительно хохотнул Иван, покашливая в кулак и клейко косясь на цепко ловивших каждое оттуда слово стариков. – Сдаюсь…
– Это Вам больше идёт, – повеселела Маричка. – А теперь порадуйтесь… Надийка у нас ударница. Хлопчика вчера родила. Пять триста! А рост – шестьдесят! Поёт гвардеец!
– Божечко мой! У меня внук! – крутнувшись, вскинул к старикам Иван руки, так что телефон сорвался с тумбочки, хрястнулся об пол. Иван быстро его подхватил и, размахивая руками – в одной была трубка, в другой сам телефон, – блажил, прыгал, как кот на раскаленной крыше: – У меня хлопчик!.. У меня ж хлопчик!.. Пять триста! И шестьдесят!.. У меня хлопчик! Пять триста! И шестьдесят!..
Казалось, его заело на этих словах и он уже с пузырьками пены в уголках тонких губ всё вопил, вопил, ничегошеньки не видя и не слыша.
Наконец пришла минута, Иван вернулся в себя и поражённо вылупился на телефон в руках, трудно соображая, а чего это у него телефон.
Однако через короткие мгновения догадался, что говорил с домом и что время ещё не вышло, догадался по дочкиному голосу, звавшему из трубки:
– Нянько! Нянько! Ну куда же Вы стёрлись?
– А никуда я, донечка, не пропадал, – искательно, как-то виновато буркнул Иван: – Тут я, туте…
Говорить стало не о чем. Иван замялся.
– Главное спроси. Про погоду, – с шёпотом потукал кум Ивана по локтю.
– Да! Какая там у нас погода? – пальнул Иван.
– А какая повсегда. Солнушко… Тёплышко… Погодистый денёшек. Я б хотела, а пусть всё лето будет такое… Я вот с поля прибегла… Дело к обеду…
– А тут в самом распале ночь. В самом распале…
Ивану пришла в голову превосходная мысль, и он, обругав себя дурнем, неизвестно на что попусту тратящим деньги и время, досадно щёлкнул себя по лбу. Во весь рот гаркнул в трубку:
– Донечка!
– Нянько! Вы что кричите? Я не глухая. Расхорошо слышу Вас и так…
– Донечка, мамко там далеко?
– А рядом стоят.
– Дай трубку. Нехай с няньком поговорят.
Вложил Иван в тряские отцовы руки трубку.
Скомандирничал:
– А ну говорите. Говорите с мамкой! Не смотрите на меня пугано. В трубку говорите!
Отец не удержал трубку. Трубка вывалилась у него из окаменелых рук и маятно закачалась над самым полом между отцом и сыном.
Из трубки доносился усталый, печальный голос матери.
– И-ва-ноч-ко-о… И-ва-ноч-ко-о-о… – ясно звала из-за океана старуха.
Сын с укором поднял трубку. Тесно прислонил к отцову уху.
Неуверенно отец взял трубку, прижался к ней дряблой, изжитой щекой и горько, навзрыд заплакал.
– Нянько! Нянько! – торопил Иван. – «Что ж литься рекой? Заказанное время выходит. Покупалки[34]34
Покупалки – деньги.
[Закрыть] идут. Плачено ж!» Скажите хоть слово!
Слёзы градом катились по старым щекам.
Старик покаянно прижимался к трубке. Ни слова не мог сказать.
– Говорите! Говорите же!
Иван сторожко потянулся ухом к трубке.
Прислушался.
Плач шёл и из трубки.
21
Где плетень пониже, там и перелезают.
Спящую собаку не буди.
Старики гости в печальном озарении уходили от Голованей, прижимая к груди по пластинке про Верховину.
Милый подарок с родного краю…
Тот-то что подымется в этот глухой час, когда услышат домашние, как «Верховину» поют сами верховинцы!
Слабая лампёшка перед входной дверью вовсе не кидала свету за порог. В жёлто-мрачной зыбке едва угадывалось ветхое крыльцо.
Кривой кум боком спускался в плотную ночь по печально-певучим ступенькам-клавишам, остановился не на третьей ли ступеньке от верха, поднял защитительно руку к идущим следом двум старикам.
– Хлопцы! Вы как знай себе. А я перепрячу надальшь, – и пустил пластинку за пазуху. Обстоятельно перекрестил обозначившийся кружок.
Два других старика не решались трогаться за ним с площадки крыльца, с ленивым попрёком сказали на то:
– Как ты, тюха-пантюха, был единособственник да так и закаржавел. Взял бы на сохранность и наши!
– Я что… – с близкой обидой в голосе пробормотал кум. – Я возьму. Тольке я считаю, всяк своё неси сам…
– А ежли мы себе по такой темени не доверяем?
Мария, провожая гостей, с щемливой улыбкой наблюдала с порога, как пьяненькие стареники чинно передавали свои пластинки. Видела, с какой гордостью кривой кум прятал к себе за пазуху пластинки своих товарищей. Видела, как те, двое, в один голос потребовали, чтобы он, с пластинками, непременно шёл только за ними, поскольку это будет надёжней, безопасней.
И кум, не двигаясь с места, переждал, когда те двое, взявшись за руки с детской верой в твёрдую силу протянутой руки, обминули его и бочком поскреблись к калитке в глухом дощатом заборе.
Так же, держась за руки, прошли на волю, на улицу, чёрную, затаенную.
Остановились, поджидают кума.
Едва подтащился кум к калитке, откуда ни возьмись накатился из тьмы чёрный ком, сшиб в калитке старика с пластинками и пожёг к крыльцу.
Закрывая входную дверь, Мария увидала на косяке цепкую молодую руку, с коротким обомлелым криком шатнулась назад.
– С каких это пор ты стала бояться своего сыночка? – с плутоватой ужимкой хохотнул Джимми и принялся небрежно сковыривать мизинцем её синюшные пальцы с её бледно-воскового лица.
– Джи! Чёртушка ты на примусе! Ну насмерть перепугал. Как налётчик какой!
Во дворе заслышались придушенные старые голоса:
– Что такое?
– Кто?
– Ох! По-овна пазуха осколков! Ох-ох-ох!.. – причитал кум.
Мария сразу узнала кума.
– Это ж гости! – уставилась на Джимми.
– Мне глубоко наплевать!
– Что ты, дублёный загривок, натворил?
– Ровным счётом ничего, если не считать, что в силу служебной необходимости сбил кого-то в калитке. Вижу, закрывается дверь. Я рванул со всех ног…
В дверь робко поскреблись.
Джимми вяло вывалился из-за двери по пояс.
Увидав человека в полицейском, кривой старик дёрнулся назад, резко взмахнув руками, – рубаха вырвалась из штанов и чёрным ручьём брызнули на пол осколки.
– Вот и всё… что вы нам оставили… – убито пролепетал старик, пятясь по сходкам вниз.
– Убирайся, покуда я добрый!
Мария прикрыла дверь.
– Как можно!.. – зашептала она с упрёком.
– Не врублюсь что-то… С каких-то пор что-то уже нельзя и дублёному загривку?
– Но это ж гости!
– Хороши гости! Проводили раз. Ждут вторых проводин? У меня это быстро!
– Оно и видно. Тебя что, звали к полуночи?
– Ну-у, – замялся Джимми, – дела… Совсем… совсем заколебали… Понимаешь, у шефа заболела прислуга. Пришлось дать марафон по магазинам. Прошу одного взвесить фунта полтора картошки, мне на раз. А ему смешно. Вы, говорит, первый, кто просит разрезать картофелину. Это у нас не принято… Кретин! Я в другую лавку. Там пакет на три фунта потянули четыре картохи. Каждая с локоть! Я никогда не видал такой крупной картошки!
– Конечно, в тарелке она всегда мельче.
– Потом, пока мыл полы, пока прогуливал мопса…
– Да-а… Чем выше взбирается обезьяна по дереву, тем лучше виден её зад…
– Ты это к чему?
– К недавнему повышению твоего шефа. Раньше он не заставлял тебя мыть ему дома полы.
– А ладно… Без убытка нет и выгоды.
– И что ты выгадал?
– Гарантию, что и завтра я ему буду нужен.
– Да не с пустыми руками! – Мария припала к сыну, зашептала устало: – Была у меня на днях под вечер эта драная кошка Капитолина. Хвалила бриллиантовые серьги!
Джимми вытянул лицо.
Кто-кто, а уж он-то знал, что это такое, когда жена его шефа нахваливает какую-нибудь вещичку в магазине матери ровно за месяц до дня своего рождения. Именно ровно за месяц. Минута в минуту! (Родилась она, по её рассказам, в закатный час.) Пунктуальная, всё предусматривающая… Дескать, понимаю, у тебя нет денег, но ты, проказник, по-прежнему хочешь служить под крылышком у моего благоверика. Вижу, не тянет быть лишним[35]35
Лишний – безработный.
[Закрыть]. Так в чём же дело!? Вот тебе месяц сроку. Знай добывай капиталишко. Покупай да не забудь поднести мне желанный подарок в мой день!
Джимми срезанно привалился плечом к углу в прихожей.
Молчал.
– Ты даже не хочешь поинтересоваться ценой? Спешу обрадовать. Две двести, дорогуша!
– Да-а, начальству не воспретишь жизнь-красотень, – блёклым, чужим голосом буркнул Джимми, как бы на пробу постучав костями пальцев одной руки по костям пальцев другой.
– И что ты намерен делать?
– Я думаю, ты не бросишь меня на произвол беды… Отдашь мне серьги под честное моё слово.
– Не говори пошлостей. Где она у тебя та честность? В прошлом году той же Капи ты брал гранатовые серьги. Полтыщи твоего долга по сегодня висит на мне! Ты боишься не угодить своему начальству. Но без стеснений затягиваешь петлю у меня на шее.
– Клевета! Никакой петли у тебя на шее я не вижу.
Полуобняв Марию, Джимми в подтверждение своих слов повернул её к овальному тёмному зеркалу на стене.
– Смотри. Не петля – колье у тебя!
– А разве это колье не петля? Ты же знаешь, я взяла его лишь до утра. Утром оно снова будет под стеклом. В продаже. И так всегда. Куда пойти, кому показаться – иду в ночном золоте. Золото это только до утра моё, вроде как напрокат самовольно взятое. Носи и дрожи… Во всякую минуту может нагрянуть патрон. Откроются того и жди твои вечные долги – не лишняя ли я сама тогда?
– Бродвейский твой босс далеко, а мой через улицу. Отдай серьги. В рассрочку года за два как-нибудь выплачу.
– Уволь! Как-нибудь подожду отдавать. Хватит с меня бесконечных твоих подарочных долгов. Отныне я верю доллару только вот тут, – яростно потыкала себе пальцем в расправленную ладонь, узкую, длинную, как гроб. – Крайняя уступка: при получении вещи хоть тыщу наличными.
– Бедный я, несчастный я, – холодея, вслух подумал Джимми словами из прилипшей к нему песенки «Цель – грех». – Где я достану тебе целую тыщу?
– А где я достану тебе целых две? Отныне я верю джорджику только вот тут, – повторила она и ткнула пальцем в ладонь.
– У нас с тобой одна вера, – осклабился Джимми. – Я тоже верю только доллару. Только вот этому баксу…[36]36
Бакс (просторечное) – доллар.
[Закрыть]
Он достал из кармана брюк долларовую бумажку и, небрежно держа её указательным и средним пальцами, повёл ею перед матерью, поднёс к самому лицу, будто давал понюхать ищейке кусочек вещи, которую предстояло найти.
Первым желанием было стукнуть по этой руке с одним долларом. Но Мария, трудно удерживая себя, лишь укорливо спросила:
– Это и все твои капиталищи?
– Больше того, что было в кармане, из него не достанешь.