Текст книги "Прах и пепел"
Автор книги: Анатолий Рыбаков
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 32 страниц) [доступный отрывок для чтения: 12 страниц]
14
В магазине НКВД на Большой Лубянке Шарок купил водки, вина, закусок, набил полный портфель. Квартира его была на Остоженке, в Зачатьевском переулке. В двадцатых годах какой-то нэпман выкроил ее из бывших барских хором. Нэпман давно откинул копыта в Нарыме или на Соловках, вместо него поселился профессор, и этот дал дуба на Колыме или в Воркуте, квартиру получил Шарок. Две комнаты, кухня, ванная, уборная, пара стенных шкафов, антресоли – словом, все, что положено, и Шароку удобно – неподалеку Арбат, где отец с матерью, и органам хорошо, когда сотрудник за границей, его квартира используется как явочная для встреч с осведомителями; ключи в отделе. Вторые ключи у отца с матерью – приходят по воскресеньям, в этот день явок нет – так уговорено. Каля заикнулась было: «Хочешь, буду за квартирой присматривать?» Он усмехнулся: «Миленькая, в моем учреждении разве некому присматривать? Ты без меня сюда и близко не подходи». Только того и добилась Каля, что в ванной всегда висел ее халат.
Но когда он приезжал в Москву, она с усердием исполняла роль хозяйки, прибирала, мыла, чистила, показывала домовитость, уже три года как встречаются, мол, пора что-то решать. И сейчас накрывала на стол, ладная, веселая, с большими и сильными руками. Привела с собой подругу, высокую, черноволосую, цыганского вида девку с длинными стройными ногами и позолоченными серьгами в ушах. Представила ее:
– Моя подруга Аза.
Дымя папиросой, подруга добавила:
– Цыганка Аза.
И так же представилась Абакумову:
– Цыганка Аза.
– Так уж? – засомневался Абакумов.
– Разве не похожа?
Аза по-цыгански затрясла плечами.
– Это и мы умеем…
К удивлению Шарока, Абакумов тоже затряс толстыми плечами, не как Аза, конечно, но вроде бы по-цыгански.
– Из нашего табора, – одобрила Аза.
– И спать нам в одном шатре, – заключил Абакумов.
Держался он так, будто знал девушек давно, столько их перебрал, что уже не отличал знакомых от незнакомых. Вошел шумно, шофер внес за ним пакет и ушел, получив распоряжение, когда и куда приехать. А Шароку Абакумов приказал:
– Разворачивай пакет!
– Виктор Семенович, зачем? Видите, все есть на столе.
– Подкрепление не повредит. Как Наполеон говорил? Что нужно для победы? Сосредоточить главные силы на главном направлении. Как, девушки, правильно говорил Наполеон Бонапарт? Знаете такого? Тарле читали?
Вот хамло, подумал Шарок, не может правильно произнести фамилию. Да и не читал он Тарле, узнал, что Сталин велел восстановить того в звании академика, и тут же, конечно, купил его книгу «Наполеон», поставил на полку.
– Знаем Наполеона, читали. – Аза сидела, положив ногу на ногу, дымила папиросой.
– Проверим, – весело сказал Абакумов, – а сейчас, ребятки, давайте перекусим, я голодный как волк.
Каля между тем развернула пакет, выставила на стол армянский коньяк, выложила икру, лососину, буженину и виноград.
– С чего начнем? – спросил Абакумов и потянулся за водкой.
– Что в руках, с того и начнем, – тряхнула серьгами Аза.
– Правильно, – взглянул на нее Абакумов, – пить – так водку, любить – красотку, украсть – миллион.
Пил он рюмку за рюмкой и всех заставлял пить: со знакомством, за женщин – Калю и Азу, за Юру, за родных и близких… И жрал как свинья, даже похрюкивал.
Юра пил осторожно. Предстоит разговор. На карту поставлена жизнь. Стряпают «дело Шпигельгласа», значит, нужны соучастники. А Ежов переводом в другой наркомат выручал его. Знай, спасаю тебя! Ах, не хочешь, тогда и расплачивайся! Сегодня же ночью за ним явятся. И застанут Абакумова в постели с девкой. По законам товарищества надо бы предупредить. Но разве оценит? Тут же смоется. И из тюрьмы выволакивать не будет. Пусть уж затянется в узел вместе с ним. Если же сегодня не придут, то завтра Абакумов примет меры. Должен выручать. Иначе если Шарока посадят, то и он горит. «С кем встречались?» – «С товарищем Абакумовым. У меня на квартире с женщинами пьянствовали». Потом отбрехивайся!
Абакумов между тем снял пиджак, в штатском явился, рубашку расстегнул, показывает косматую грудь, уже шарит волосатой ручищей у Азы под юбкой, а та извивается, страсть изображает, тоже набралась порядочно, и у Кали глазки заблестели, смеется, заливается. А у него голова должна быть ясной. Хоть Абакумов и в чинах, кости ломать большого ума не надо, в Париж такого не пошлешь, там нужны Шпигельгласы, Судоплатовы, Шароки, те, на ком держится советская разведка, – профессионалы. Он справлялся с генералом Скоблиным, с министром Третьяковым, справится и с хамом Абакумовым, заставит ввязаться в это дело, вынудит. Только не опьянеть. Шарок незаметно вместо водки наливал нарзан, благо рюмки из толстого зеленого стекла, пузырьков не видно, и Абакумов не следил, как он пьет. Сам пил, ел, шарил у Азы под юбкой и на Калю, надо сказать, поглядывал, тыкал пальцем в грудь: «Вот это буфетик, молодец, девка, все при тебе». Не будь тут Шарока, обеих уложил бы в постель.
Потом потребовал завести патефон, пошел танцевать с Азой. Пьяный, а на ногах держался, толстый, здоровый, даже фигуры выделывал, непонятно, что танцует – танго или «камаринскую», и на ходу раздевал Азу, все на ней расстегнул, под штанишки полез, а она ничего, только зыркает глазами на Калю и на Шарока, качает головой: мол, смотрите, люди добрые, каков охальник!
Пластинка кончилась.
– Где отдохнуть можно? – прохрипел Абакумов.
Шарок показал на дверь спальни.
Абакумов потянул Азу за руку:
– Пошли в шатер, цыганочка!
Аза опять зыркнула глазами на Калю и на Шарока, пожала плечами: мол, смотрите, что он со мной делает! Но вслед за Абакумовым пошла безропотно.
Шарок и Каля легли на диване.
– Утром уйдешь с ней в ванную, – сказал ей Шарок, – там задержитесь, а я переговорю с Виктором Семеновичем.
Ему не пришлось дожидаться утра. Только, казалось, задремал, как его разбудил голос Абакумова. Шарок протянул руку, зажег бра над диваном. Абакумов стоял посередине комнаты, толстый, в одних трусах, над ними висел живот. Аза в комбинации сидела за столом.
– Хватит спать, мужичок, ведь весна на дворе… – Абакумов уселся рядом с Азой, налил нарзану. – Вставайте, братцы, еще погуляем.
Шарок надел под простыней трусы, встал, тоже сел за стол.
– Вставай, Каля! – приказал Абакумов.
– Отвернитесь, Виктор Семенович, я раздета.
– Еще чего! Не видал я голых баб.
Прикрывшись руками, Каля пробежала в ванную, вернулась в халате.
Кивнув Азе, Шарок сказал:
– Идите мойтесь. Я позову.
Женщины ушли, вскоре из ванной донесся плеск воды.
Абакумов налил водки себе, Шароку:
– Поехали.
Выпили.
– Виктор Семенович, я хотел с вами посоветоваться.
О своем разговоре с Ежовым Шарок рассказал, как по стенограмме, и о том, что Ежов остался недоволен, тоже сказал.
Абакумов тыкал вилкой в закуски, жевал то одно, то другое, посматривал на Юру.
– Доложил Судоплатову?
– Когда? Николай Иванович отпустил меня поздно. Я боялся на встречу с вами опоздать. Вы думаете, Судоплатов может мне помочь?
– Не может, – неожиданно трезво и внушительно ответил Абакумов, – но знать должен. Вызовет его товарищ Берия Лаврентий Павлович, спросит: «Известно вам, что ваших работников переманивают в другой наркомат?» – «Нет, неизвестно», – ответит Судоплатов. «Ах так, значит, товарищ Шарок ведет переговоры за вашей спиной. Двойную игру играет! Как это расценить?!» Понял мою мысль?
– Вы правы, Виктор Семенович.
– Сегодня, как на работу придешь, сразу к Судоплатову. Все, как мне, так и ему расскажешь. Подчеркни: «Согласия не дал. Считаю обязанным вам доложить». И после этого сиди спокойно. Дожидайся. Все остальное сделаю я.
Он вдруг наклонился вперед, исподлобья посмотрел на Шарока.
– Абакумов верных друзей не забывает. Понял?
– Понял, спасибо, Виктор Семенович.
– Давай за это выпьем. Ты весь вечер вместо водки нарзан хлестал. Я видел. Понимаю: к разговору готовился. Не осуждаю. А теперь уж выпьем.
И, запрокинув голову, опорожнил рюмку.
– С твоим делом покончено, – сказал Абакумов, – будем гулять. Как в песне-то поется: «Будем пить, будем веселиться, жизнь коротка, надо насладиться». Аза – баба ничего, умелая, а Каля как?
Хмель выскочил у Шарока из головы, понял скрытый смысл этого вопроса.
– Я с Калей не первый день, Виктор Семенович, даже думали…
Абакумов перебил его, не дал договорить:
– Вот и нужно тебе свежачка попробовать. Поменяемся!
Деваться некуда, он в руках у этой свиньи. Явится сегодня к Ежову и доложит: «Заезжал вчера к Шароку, как к старому товарищу по работе, а он, сукин сын, сидит пьяный и вас поносит, говорит, переманиваете его уйти из органов, вот сволочь, негодяй!» И тогда уведут его прямо из отдела и расстреляют, разговор короткий!
– Куда мне после вас к Азе? – улыбнулся Шарок.
– Справишься, парень молодой! А где девки-то?
Он встал, приоткрыл дверь ванной…
– Отполоскались?! Как в песне-то поется: «Девоньки купаются, сисеньки болтаются».
– Сейчас оденемся, Виктор Семенович, – сказала Каля.
– А чего одеваться? Все равно раздеваться.
– Нет уж, так нам удобнее.
Каля вышла в халате, Аза – в комбинации.
Абакумов тут же всем налил водки.
– Давайте, девушки, подкрепляйтесь.
Шарок вышел на кухню, позвал Калю, хмуро и озабоченно сказал:
– Я говорил с ним, обещал помочь. От него зависит не только моя судьба, но и жизнь. Поняла?
– Да-да, конечно, – испуганно проговорила она.
– Аза ему не понравилась, выпендривается. Я тебя предупреждал: не приводи ломаку. Придется тебе за нее отработать…
Она сначала не поняла, о чем он, потом, когда смысл сказанного дошел до нее, вспыхнула от негодования:
– Ты что, рехнулся?! Да я уйду сию минуту! Ты что говоришь?!
– То, что слышишь. Ради меня, ради моей жизни. – Он изо всей силы сжал ее запястье. – Я тебя прошу. Клянусь, мы никогда об этом не вспомним. Все! И не вздумай кобениться! Предупреждаю! Не пойдешь – мне смерть, но и тебе смерть!
Они вернулись к столу.
– Теперь попляшем, – закричал Абакумов, дожевывая ветчину. – Настраивай, Юрка, музыку. А ну-ка. Каля, давай с тобой попрыгаем.
Облапил ее, прижал к себе, голый, толстый, волосатый, задвигался по комнате, норовя засунуть ее руку к себе в трусы, и, очутившись возле спальни, открыл дверь, подтолкнул туда Калю.
Она оглянулась, умоляюще посмотрела на Шарока.
Он резко, повелительно махнул рукой: иди!
Утром Шарок зашел в Судоплатову, доложил о своем разговоре с Ежовым.
– Решать такой вопрос – ваше личное дело, – сухо заметил Судоплатов.
А вечером Шарока вызвали к Лаврентию Павловичу Берии.
Берию Шарок видел только на портретах. Льстили, конечно, художники, но лицо у Берии и в жизни оказалось неестественно гладким, будто накачали в него воздух и нацепили пенсне.
Кроме Берии в кабинете были еще двое: Судоплатов и какой-то чин, похожий на Серебрянского, но черты лица тонкие, глаза живые, и оттого выглядел он красивым и привлекательным.
Вытянувшись, Шарок доложил о прибытии.
– Садитесь!
Сверля Шарока маленькими глазками, Берия спросил:
– Какова ситуация со Зборовским?
– Со смертью Льва Седова единственно, что он сохранил, это доступ к делам троцкистского Международного секретариата, – четко ответил Шарок.
– Есть возможность внедрить его в окружение Троцкого?
– Очень малая. Зборовского подозревали в убийстве Седова. Подозрение отпало. При Седове неотступно находилась его жена Жанна Мартен, к пище Седова Зборовский не притрагивался. И все же недоверие осталось. Зборовский просил Троцкого разрешить ему приехать в Мексику, Троцкий отказал.
Чин, сидевший рядом с Судоплатовым, изучающе смотрел на Шарока.
– Какие вы видите перспективы? – спросил Берия.
Шарок отлично понимал, что речь идет об уничтожении Троцкого, но он должен говорить только в предложенных рамках: о внедрении человека в окружение Троцкого. И еще понял Шарок: он опять получает шанс – может стать человеком Берии. Тщательно подбирая слова, Шарок сказал:
– Мне кажется, что планы проникновения к Троцкому были изначально нереальными. Намечалось забросить к нему человека от белых, людей готовили генералы Туркул, Миллер и Драгомиров. В Турции и в Европе они имели какие-то шансы, в Мексике – никаких. Охрана Троцкого состоит из американцев и мексиканцев, среди них и надо подобрать человека. Лучше мексиканца или, во всяком случае, человека испаноязычного.
– Хорошо… – сказал Берия, и какие-то нотки в его голосе подсказали Шароку, что он попал в точку, его рассуждения совпадают с планами этих людей. – Третьего сентября собирается учредительный конгресс IV Интернационала. Вам следует завтра же отправиться в Париж и быть в курсе этой говорильни.
– Слушаюсь, товарищ Берия!
Он назвал его по фамилии. Именовать «заместителем наркома» человека, который не сегодня-завтра будет наркомом, было бы глупо.
– Ваши руководители… – Берия кивнул в сторону Судоплатова. – С Павлом Анатольевичем вы знакомы…
– Так точно, знакомы.
Берия повернулся к соседу Судоплатова, представил его:
– Наум Исаакович Эйтингон.
Эйтингон протянул Шароку руку, улыбнулся:
– Будем работать.
15
После награждения орденом положение Вадима настолько упрочилось, что ему вручили однодневный пропуск в Октябрьский зал Дома союзов на судебный процесс по делу «Антисоветского правотроцкистского блока». Такой чести удостоились лишь видные писатели, способные создать нужное общественное мнение.
Вадим не сомневался в том, что сумеет оправдать доверие. Его реакция не будет простым газетным откликом, какие сотнями печатают ныне его собратья по перу: «Сурово покарать грязную банду убийц и шпионов»… «Уничтожить!», «Добить!» и тому подобные заезженные штампы. Он исследует психологию политического преступления, протянет нить от доклада Бухарина на 1-м съезде писателей в 1934 году до нынешнего процесса. Доклад о поэзии… о поэзии делал шпион и убийца. Где же грань, отделяющая интеллигента от преступника? Плетнев, Левин, Казаков – врачи, призванные исцелять и спасать, стали пособниками, подручными Смерти. Где же грань, отделяющая гуманиста от преступника? На эти вопросы он даст ясный, четкий и достойный ответ: истинная интеллигентность, истинная гуманность возможны только в верном служении партии Ленина – Сталина. Вот в таком духе следует начать, а там уж рука сама пойдет писать.
Как и все в зале, Вадим, затаив дыхание, следил за происходящим на сцене. Господи! Бухарин и Рыков – бывшие руководители партии и государства, Ягода – всесильный глава НКВД – само его имя внушало ужас, народные комиссары, секретари ЦК партии, вершившие судьбы миллионов людей, теперь, жалкие, раздавленные, сидят на скамье подсудимых, послушно встают, послушно садятся, охотно признаются в самых страшных преступлениях. Вадим не знал и не хотел знать, какой ценой добились от них признаний. Он мог об этом только догадываться, вспоминая парикмахера Сергея Алексеевича с его выбитыми зубами, со страшными кровоподтеками на лице. Но не ощущал к этим людям ни капли жалости. Разве не они создали систему, при которой все обязаны быть «Вацлавами»?! И хватит глупых угрызений совести!
Вадим сидел в задних рядах, но Октябрьский зал невелик, все видно. Бухарина и Рыкова он узнал сразу, их все знали по портретам, узнал он и профессора Плетнева Дмитрия Дмитриевича – учитель его отца, часто бывал у них дома, отец называл его великим талантом, даже гением, одним из величайших врачей мира. В прошлом году в июньской «Правде» появилась статья: «Профессор – насильник, садист». Во время осмотра какой-то пациентки профессор Плетнев якобы укусил ее за грудь, и в результате этой травмы и тяжелого душевного потрясения женщина осталась инвалидом. Приводилось и ее письмо, которое газета назвала «потрясающим человеческим документом». На следующий же день началась газетная кампания. Профессора, видные врачи, медицинские коллективы клеймили позором шестидесятипятилетнего «насильника и садиста». Но имени своего отца Вадим в том списке не увидел, не выступил Андрей Андреевич и на экстренных заседаниях Всероссийского и Московского терапевтических обществ. Положение Вадима было щекотливое: отец не хочет выступать, его молчание может дорого обойтись и Вадиму. Но сказать об этом отцу не решился, боялся вызвать его гнев, боялся ответных упреков, даже разоблачений – ему казалось, что отец догадывается о «Вацлаве», а может быть, и знает. Неужели он по рассеянности оставил какое-то донесение на столе у себя в комнате, а отец это донесение прочитал? Ужасно, если это так. Возможно, потому он и не поздравил его с орденом и вообще перестал интересоваться его делами. Но тогда, в июне тридцать седьмого года, Вадим вполне миролюбиво спросил отца:
– Что это за история с Дмитрием Дмитриевичем?
– Ты ведь читаешь газеты, знаешь, наверное.
– Да, конечно, читаю. И отзывы его коллег читаю. Осуждают его коллеги.
– Не все! – оборвал его отец. – Далеко не все! Егоров, Сокольников, Гуревич, Каннабих, Фромгольц, Мясников отказались поддержать эту гнусность. И твой отец, между прочим, тоже отказался.
– Каждый имеет право на собственное мнение, – примирительно сказал Вадим.
Ничего другого он сказать не мог. Признался тогда Плетнев или нет, никто не знал, получил два года условно и вскоре опять был арестован, но уже по делу, которое сейчас рассматривается в Октябрьском зале и где Плетнев сознается в более тяжких преступлениях, чем попытка изнасиловать какую-то истеричку.
Допрос Плетнева Вадим слушал с особым вниманием. Что там ни говори, а есть нечто особенное в советской власти, сокрушающей самые великие авторитеты и репутации. Грозная, непобедимая сила, горе тому, кто становится на ее пути.
Что теперь скажет отец? Плетнев сам сознался в своих преступлениях! И каких! Теперь Плетневу грозит расстрел. И каждому, кто попытается слово сказать в его защиту, тоже грозит расстрел. Теперь уже отцу не отвертеться! Придется высказать свое отношение. Плетнев – его учитель, его друг. Ничего! Отрекаются от отцов и матерей, от братьев и сестер, от сыновей и дочерей, а уж от коллег по работе, от учителей и от учеников сам Бог велел отрекаться.
В зале не полагалось вести записи. Но мысли надо будет записать сегодня же, под свежим впечатлением от процесса. Это Вадим и сделал, вернувшись домой. Работал с упоением.
Вскоре пришел с работы отец, снял пиджак, надел домашнюю куртку, как всегда, остался при галстуке, глядел хмуро, устало. Вадим понимал, что разговор о Плетневе будет ему неприятен, но удержаться не мог. И не следует откладывать. Отец не посмеет возражать, да ему и нечего возразить. И он добьется от отца увольнения Фени и прекращения всяких контактов с Викой, отец их поддерживает через эту дамочку Нелли Владимирову. К тому же трудно отказать себе в удовольствии рассчитаться с отцом за предыдущий разговор о Плетневе. Теперь-то уж отец не посмеет говорить, как в прошлый раз: галиматья, гнусность, подлость, бред, провокация. Придется ему подыскивать другие слова, другие выражения.
Грызя куриную ножку (Вадим любил поужинать холодным цыпленком, а Феня, уходя вечером, всегда оставляла холодный ужин), Вадим сказал:
– Был я в Доме союзов на процессе, жуткое зрелище, доложу тебе.
Отец молча ел.
– Бухарин, Рыков, Ягода – прожженные политиканы, с ними все понятно. Но врачи – Левин, Казаков и, главное, Плетнев Дмитрий Дмитриевич. Я не верил собственным ушам: он во всем признавался.
Отец, пригнувшись к тарелке, продолжал есть.
– Я смотрел только на него, может быть, думаю, подставное лицо, актер. Нет, он, Дмитрий Дмитриевич, я ведь много раз видел его здесь, у нас, в этой комнате, это он, его речь, его манера держаться.
Отец продолжал молча есть, не поднимая глаз на Вадима.
– Не понимаю, что заставило его?! Убить Куйбышева, Максима Горького…
Андрей Андреевич положил вилку и нож на тарелку, вытер салфеткой губы, откинулся на спинку стула и, глядя мимо Вадима, спокойно сказал:
– Дмитрий Дмитриевич не лечил Куйбышева.
– Но…
– Повторяю. – Андрей Андреевич повысил голос, смотрел по-прежнему мимо Вадима. – Дмитрий Дмитриевич не лечил Куйбышева. Куйбышев скоропостижно скончался от паралича сердца после напряженного рабочего дня. Было вскрытие, причина смерти – закупорка тромбом правой коронарной артерии сердца. Но что бы там ни было, Дмитрий Дмитриевич не лечил Куйбышева.
Он перевел дыхание…
– Что касается Горького, то он много лет страдал тяжелым легочным заболеванием – хронический гнойный бронхит с бронхоэктазами, пневмосклероз, эмфизема легких и сердечно-легочная недостаточность. Он всегда кашлял и непрерывно курил, хотя врачи требовали, чтобы он прекратил курение. У него даже возникали легочные кровотечения. На Капри, в Крыму ему становилось лучше, но каждое возвращение в Москву вызывало пневмонию. То же самое произошло в июне 36-го года. Его лечили Кончаловский, Ланг и Левин. В их присутствии Дмитрий Дмитриевич несколько раз его консультировал. Лечение было абсолютно правильным, но спасти Горького было невозможно. Медицинское заключение о его смерти подписали нарком здравоохранения, все лечащие врачи, кроме них еще профессор Сперанский и профессор Давыдовский, производивший вскрытие. Ни одного из этих врачей не вызвали в суд хотя бы в качестве свидетеля. Ни одного! Не нужны были! Все свалили на Плетнева и на несчастного Левина. «Шайка безжалостных злодеев»! – Андрей Андреевич ударил вдруг кулаком по столу. – Не они безжалостные злодеи, а те, кто их судит, вот они-то и есть «безжалостные злодеи»!
– Отец! – воскликнул Вадим. – Опомнись! Что ты говоришь?! Суду было предъявлено заключение медицинской экспертизы.
– Экспертизы?! – Андрей Андреевич наконец взглянул Вадиму в лицо, но столько презрения и ненависти было в его взгляде, что Вадиму стало не по себе. – Этих подонков ты называешь экспертами?! Бурмин – руководитель экспертизы – бездарность, холуй и трус! Десять лет занимается кисловодским нарзаном, давно забыл то немногое, что знал по терапии. Кого он подобрал в свою комиссию? Шерешевский и Российский… Они не терапевты, они эндокринологи, они не могут быть экспертами по делу Плетнева! – Он снова с ненавистью и презрением взглянул на Вадима. – Какой позор! Шерешевский – друг Плетнева, был вхож в его дом и вот предал. Предатели, предатели кругом, всюду, на каждом шагу предатели.
Вадим поежился. В словах отца, в его ненавидящем взгляде опять был намек.
Андрей Андреевич вроде бы отдышался, справился с собой и, стараясь говорить спокойнее, продолжал:
– Единственный, кто имел профессиональное право участвовать в экспертизе, это Виноградов – терапевт, звезд с неба не хватает, но практик приличный, ученик Плетнева. И вот ученик предает учителя. Испугался!
Он опять тяжело задышал, затравленно посмотрел на Вадима, поднял палец, прерывающимся голосом сказал:
– Бог им этого не простит. И неправедным судьям. И лжесвидетелям.
Того, что наговорил отец, с лихвой хватило бы на то, чтобы его расстрелять. Если он то же самое говорит в кругу своих сотрудников и друзей, то его арестуют завтра же. В каком свете тогда предстанет он, Вадим?! Отец – осужденный враг народа, сестра – в Париже, замужем за антисоветчиком. Тут уж никакие ордена и никакие «Вацлавы» не помогут. Подумаешь, «Вацлав»! Половина подсудимых на этих процессах – «Вацлавы»!
– Отец, не волнуйся! Ты же знаешь, тебе вредно волноваться, – заговорил Вадим, – но подумай сам. Плетнев – крупнейший наш терапевт, ты даже называл его «гордостью нашей медицины». Какой же смысл правительству его уничтожать? Тем более если, как ты говоришь, он ни в чем не виноват.
– Виноват, виноват! – закричал Андрей Андреевич, расстегивая воротник рубашки и мотая головой. – Он виноват не в том, в чем его обвиняют, а в том, что слишком много знает… Да-да! Когда убили Орджоникидзе…
Вадим привстал.
– Отец, одумайся, что ты говоришь?!
– Сиди! Я знаю, что говорю. Орджоникидзе убили, или он сам застрелился, там была огнестрельная рана. А в медицинском заключении написали: «Паралич сердца». Дмитрий Дмитриевич отказался это заключение подписать. Он мне сам рассказывал. Он – нежелательный свидетель, вот и расправляются с ним. Сначала оклеветали как насильника, а теперь представили убийцей.
– Но ведь он во всем признался.
– Пытали, вот и признался. Ведь они все признаются на ваших процессах.
Вадим сделал протестующее движение.
– Да-да! Не дергайся! Именно на ваших процессах. Выколачиваете признание пытками в подвалах Лубянки. Ваша преступная власть…
– Отец, отец, перестань! – закричал Вадим.
Мотая головой и теребя спущенный галстук, будто он душил его, Андрей Андреевич повторил:
– Преступная власть… Преступная власть… Все вы преступники, разбойники… И ты… Ты тоже преступник… Твои статьи подлые, мерзкие, ты преследуешь, уничтожаешь порядочных людей… Эта преступная власть тебя купила… Я знаю…
Боже мой, он сейчас скажет насчет «Вацлава». Нет, нет, этого нельзя допустить!
Вадим закричал:
– А тебя они не купили?!
Старик ошеломленно смотрел на него.
– Кто… Что ты говоришь?!
– Ты же ходишь к ним, лечишь их, – кричал Вадим, – они тебя ласкают, людям нечего есть, а тебя продуктами заваливают. – Он оттолкнул от себя тарелку. – Откуда эти цыплята?! От них! Да, я служу, но я служу идее, а вы служите за цыплят. – Он снова толкнул тарелку. – Сидите на шее у народа и его же обливаете грязью. Горький для вас все делал, выручал вас, спасал. Кто тебе отхлопотал эту квартиру? Горький! А вы чем ему отплатили? Отравили Горького…
Андрей Андреевич, не в силах вымолвить слово, хватал ртом воздух и обеими руками махал на Вадима.
– Да-да, своими ушами слышал. Здесь, в этой комнате, вы смеялись: «Именем Горького назвали театр, улицу, город, теперь и Cоветскую власть надо переименовать в Горькую власть». Слышал, слышал, сам слышал! Меня наградили орденом, ты даже не поздравил, а когда тебе дали звание заслуженного деятеля науки, устроил банкет, праздновал, свою награду принял с удовольствием, а я, оказывается, подлец и ничтожество. Все, хватит! Я знаю твое отношение ко мне. Ты ради Вики продолжаешь якшаться с этой дамочкой Нелли Владимировой, а Вика замужем за иностранным шпионом, и ты это, по-видимому, одобряешь. Ты в этом году собираешься за границу, встретишься с Викой, и она вручит тебе какое-нибудь шпионское задание от своего муженька, а ты по своей глупости его с удовольствием выполнишь. И я должен жить под угрозой, что ночью придут и заберут меня и тебя как иностранных шпионов. Н-нет! Под такой угрозой я жить не желаю! Я не желаю слушать антисоветчину даже от своего отца. Не желаю! Мне это надоело! На-до-ело! Я тебе давно предлагал разменять квартиру, ты отказывался. Ну что ж, я это сделаю сам, я имею на это право, закон на моей стороне. И я тебе не советую возражать против размена! Да-да! Не советую! Не вынуждай меня говорить на суде правду о том, почему мы не можем жить вместе.
Во время этого монолога Андрей Андреевич теребил галстук, мотал головой, пытался произнести какие-то слова, но, кроме «ты…», «ты…», ничего выговорить не мог и наконец замолчал, закрыв глаза. Голова его свесилась набок… Вадим вскочил, подхватил отца. Старик снова начал хватать ртом воздух, чуть приоткрыл один глаз, взгляд был бессмысленный, снова закрыл. Вадим с трудом дотащил его до дивана, уложил, положил под голову подушку, снял ботинки, укрыл пледом.
Андрей Андреевич лежал, закрыв глаза, то с трудом хватая ртом воздух, то затихал совершенно, будто не дышал.
Нужно вызвать «скорую помощь».
Но с отцом такое уже бывало, сердце неважное, однако всегда обходился без «скорой», не разрешал вызывать. Полежит, выпьет валерьянку или еще что-то, есть у него какие-то капли. И сейчас, конечно, пройдет… Приедет «скорая помощь», а отец к тому времени встанет. Неудобно, зря людей беспокоили, зря машину гоняли.
Отец лежал с закрытыми глазами. Вадим наклонился к нему, прислушался: как будто бы дышит! Взял руку, долго искал пульс, наконец вроде бы нашел. Слава Богу, выживет. Бедняга отец. Что ждет его? Не вписывается в современную жизнь, обречен на арест, на тюрьму, на муки, страдания, позор. И Вадим не может жить в ожидании катастрофы, которая его постигнет в случае ареста отца, он не перенесет, если отец вдруг назовет его «Вацлавом». Вадим подошел к телефону, снял трубку, услышал гудок, положил ее обратно на рычаг. Мысли путались в голове.
О Боже, что делать, что делать? Как жить, ежечасно, ежедневно, еженощно ожидая катастрофы? Отец сам нарывается на арест, не понимает, что в нынешних условиях нет места таким понятиям, как порядочность и совесть.
А что, если приступ не пройдет, что, если это совсем не то, что бывало раньше?!
Вадим снял трубку, набрал «03», занято.
Ну почему старики так эгоистичны? Стоят одной ногой в могиле, не боятся смерти, и не бойтесь, но не тащите за собой в гроб других! Сына пожалей, отец! Ведь сын еще и жить не начал! Разве 28 лет – это возраст?.. Нет, он не даст себя погубить, извини, отец, не даст, не даст! О Боже, но что же делать, что делать?
Вадим посмотрел на часы – половина девятого. Феня, когда уходит вечером к Феоктистовым, возвращается обычно в десять.
Вадим прошел в ванную. В домашней аптечке, висящем на стене небольшом шкафике с инкрустированной на дверце змеей, нашел эфирно-валериановые капли, рассмотрел дату выпуска. Прошлогодние. Все равно надо выбрасывать. Он положил пузырек в карман, вернулся в столовую, подошел к дивану, наклонился к отцу:
– Папа!
Отец не ответил. Вадим вглядывался в его лицо, даже веки не вздрагивали. Он взял руку, рука была холодная, он отпустил ее – рука безжизненно упала, коснувшись пола. Может быть, отец уснул? Ну что ж, так лучше, отоспится, все пройдет. Вадим открыл форточку – будет побольше воздуха в комнате. Конечно, все обойдется. А то, что промелькнуло в мыслях, все это так, глупости, не надо об этом думать, что будет, то и будет. А он пока сходит в аптеку за лекарством. Старое лекарство не годится, вот он и идет за новым.
По дороге в аптеку Вадим нащупал в кармане пузырек с валериановыми каплями, не вынимая его из кармана, отвинтил крышку и, зажав пузырек в кулаке, вылил жидкость на грязный весенний снег. Валерианка старая, прошлогодняя, все равно не годится, но не надо, чтобы видели, как он ее выливает, могут подумать какую-нибудь глупость. Навстречу попадались люди, озабоченные, усталые, спешили домой с работы. Как много появилось на Арбате незнакомых лиц. Все проходит. И все уходят. Ходила когда-то здесь его мама, давно нет мамы, ходила Вика, слава Богу, не появится больше в Москве, ходил парикмахер Сергей Алексеевич, и он пропал навсегда, и Саша Панкратов сгинул в Сибири, и Юрку Шарока не видно – перевели в другой город, а может быть, и расстреляли – с их братом тоже не церемонятся, Лену Будягину выслали, Нина Иванова тоже исчезла, всех разметало, никого нет. И отец уйдет. И он, Вадим, уйдет в свое время. Все условно, все быстротечно, годом раньше, годом позже, в истории жизнь человеческая всего лишь миг. На углу Арбата он незаметно опустил пустой пузырек в урну.