Текст книги "Дети Арбата"
Автор книги: Анатолий Рыбаков
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 41 страниц) [доступный отрывок для чтения: 15 страниц]
10
Саша приехал на Старую площадь утром. На месте Китайгородской стены зияли мертвые провалы, лежали под снегом груды векового кирпича. Саша вошел в большое удобное серое здание – «Центральная контрольная комиссия», – в вестибюле на указателе кабинетов нашел номер кабинета Сольца и поднялся на второй этаж.
В длинном коридоре вдоль стен сидела молчаливая очередь людей. Из кабинета Сольца вышел молодой человек в синем бостоновом костюме, в белой рубашке и галстуке. Решив, что это посетитель, и видя, что никто из очереди не поднимается, Саша открыл дверь.
В большом кабинете стояло два стола: маленький у двери, секретарский, и громадный, в глубине кабинета, за ним сидел Сольц – грузный, с седыми взлохмаченными волосами, короткой шеей, мясистым носом и «заячьей» губой, похожий на знаменитого шахматиста Эммануила Ласкера. Возле Сольца стоял человек с округлой фигурой и безликим чиновничьим лицом, подкладывал бумаги на подпись.
Видя, что Сольц занят, Саша присел на стул у дверей. Сольц посмотрел на него, он был подслеповат, не видел, кто именно вошел, знал, что никто без разрешения войти не может, а раз вошел и сел, значит, секретарь впустил, и так, наверное, нужно. Чиновник подкладывал бумаги. А бумаги эти были судебные приговоры по делам осужденных членов партии. Так понял Саша из коротких комментариев чиновника, произносившего фамилию осужденного, его партийный стаж, статью Уголовного кодекса и срок заключения. Статьи, которые он называл, ни о чем Саше не говорили. Сольц подписывал бумаги молча, насупившись, нижняя губа отвисла, лицо измученное, недовольное, казалось, он думает совсем о другом, еще более неприятном, чем сами приговоры, на основании которых осужденных исключали из партии.
Саша догадался, что попал сюда случайно, не вовремя, не имеет права здесь быть, но не мог встать и выйти. Если он выйдет, то неизвестно, когда попадет сюда и попадет ли. Только сейчас он сообразил, что люди в коридоре ждут приема и ждут, наверное, месяцами.
Сольц взорвался неожиданно – седая голова затряслась, пальцы беспокойно забегали по столу.
– Восемь лет за сорок метров провода!
– Статья двадцать шестая, пункт «б».
– Статья, статья… За сорок метров провода восемь лет!
Чиновник наклонился к бумагам, пробежал глазами. Его лицо снова стало равнодушным. Материал оформлен правильно. И сколько бы Сольц ни кричал, отменить приговор он не вправе.
Сольц тоже знал, что не вправе отменить приговор, осужденного следует исключить из партии, и он должен это исключение утвердить, а изливать свое раздражение на чиновника бессмысленно.
Его взгляд опять упал на Сашу. Этот сидящий у двери незнакомый человек тоже раздражал его: кто он такой? Почему здесь?..
В эту минуту в кабинет вернулся секретарь, молодой человек в синем бостоновом костюме, которого Саша принял за посетителя. Он был опытный секретарь, много лет работал с Сольцем и сразу сообразил: Сольц взбешен каким-то приговором, раздражен присутствием в кабинете постороннего, а парень этот попал в кабинет по его, секретаря, оплошности, когда он отправился в буфет за папиросами.
Протянув дрожащий палец в сторону Саши, Сольц спросил:
– Что ему нужно?
В быстром взгляде секретаря Саша прочитал: «Говори, что тебе нужно, не медли!»
Саша встал.
– Меня исключили из института…
– Какого еще института? – закричал Сольц. – При чем тут институт?! Чего вы сюда все ходите?
– Из транспортного, – сказал Саша.
– Товарищ из транспортного института, – сказал секретарь деловито, – студент, его исключили из института. – И вполголоса добавил: – Подойди к нему.
– Меня исключили за стенгазету и за конфликт по курсу бухгалтерии, – сказал Саша, подходя к столу Сольца.
– Какую стенгазету, какую бухгалтерию?! Что вы мне вкручиваете?!
– Это квалифицировано как политическая диверсия.
Сольц во все глаза смотрел на Сашу, видимо, не понимая, что вообще происходит, почему этот человек вошел в кабинет, слушает судебные приговоры, рассказывает о какой-то стенгазете, о какой-то бухгалтерии…
Чиновник усмехнулся чуть заметно, снисходительно, с высоты своей казенной самоуверенности – вот, мол, что бывает, когда пренебрегают установленным порядком ведения и оформления дел. Именно потому, что Сольц не понимает этого порядка, к нему и являются, минуя инстанции.
Эта снисходительная усмешка не ускользнула от Сольца. Исподлобья глядя на Сашу, он неожиданно спокойно сказал:
– Вызовите всех.
Саша продолжал стоять на месте.
– Что вы стоите! – закричал Сольц. – Идите отсюда!
Саша попятился. Секретарь знаками велел ему подойти.
– Кого вызвать? – вполголоса спросил он и положил перед собой листок со штампом «Партколлегия ЦКК ВКП (б)».
И только тогда Саша сообразил, что Сольц вызывает всех причастных к его, Сашиному, делу. Первый раз за эти месяцы сердце его дрогнуло и к горлу подкатил ком.
Секретарь выжидательно смотрел на него.
– Баулин, секретарь партбюро, – начал Саша.
– Без должностей, без должностей, – торопил его секретарь, записывая фамилии на листке вызова.
– Глинская, Янсон, Руночкин… Ребят можно?
– Говори, не тяни!
– Полужан, Ковалев, Позднякова, – говорил Саша, слыша, как за его спиной чиновник забубнил фамилии и статьи.
– Все?
– Все.
– На когда?
– Можно на завтра?
– Успеешь передать?
– Успею.
– Дуй.
В дверях Саша обернулся. Сольц, сбычившись, смотрел на него.
«Партколлегия просит Вас явиться 10 января с/г к трем часам к товарищу Сольцу». И фамилии вызванных. Только Сашину фамилию не вписали, его фамилии никто не спросил. Это смешно, но не имеет значения. Дело выиграно. Саша не сомневался в этом. Сольцу не требуется никаких инстанций, никаких бумаг, никаких решений. Вызвать всех! И подумать только: не зайди он в кабинет, не окажись секретарь вынужденным исправить свою оплошность, ничего бы не получилось. И эта чиновничья улыбка, взорвавшая Сольца. А теперь получилось! Получилось!
И все же что-то угнетало… Эти молчаливые люди на скамейках вдоль стены, безмолвные, терпеливые, ждущие решения судьбы своих близких. Диктатура пролетариата должна защищаться, это так, безусловно! Но все же в тех коридорах воздух пропитан человеческим горем. И тот неизвестный, осужденный на восемь лет тюрьмы за сорок метров провода. Не сыграл ли Саша в его деле роковую роль, не перехватил ли не ему предназначенное сострадание?
Но он был молод, он так хотел жить, и он старался думать о себе, о том, что несчастья его кончились, а не о людях, безмолвно сидящих на скамейках вдоль казенных и унылых стен.
Глинская разговаривала по телефону, когда Саша, минуя секретаря, вошел в ее кабинет. Она удивленно, потом испуганно посмотрела на него, сразу узнала, прикрыла ладонью трубку.
– Что вы хотите?
Саша положил перед ней вызов.
Она прочитала, растерянно пробормотала:
– Почему меня? К Баулину.
Она выглядела очень жалкой.
– Распишитесь, пожалуйста!
– Почему, почему? Идите в партком, – бормотала Глинская.
– Мне поручено это вам доставить. Распишитесь!
Она положила наконец трубку, взяла в руки листок.
– Ты был у Сольца? – вдруг переходя на ты, спросила она.
– Был.
Она смотрела на листок. Вмешалась партколлегия ЦКК… Не обошлось, конечно, без Рязанова, без Будягина, что и следовало ожидать. И это накануне съезда. Она представила себе, как на съезде тот же Сольц или Ярославский, а может, и Рудзутак приведут в своей речи случай с Панкратовым как пример бездушного отношения к будущему молодому специалисту. Исключили с последнего курса, она подписала приказ. Да, подписала, подчинилась решению партбюро. Но она предупреждала Баулина: пришло письмо, запрещающее отсев студентов со старших курсов. Не прислушался, пусть теперь расхлебывает.
Она посмотрела на Сашу, улыбнулась.
– Это все седьмая школа. Стишки, эпиграммы…
Саша пододвинул листок:
– Распишитесь, пожалуйста.
– Я приду.
– Будьте добры, распишитесь!
Она нахмурилась и расписалась против своей фамилии.
Баулин прочитал вызов, язвительно улыбнулся:
– По верхам лазаешь, не сорвешься?
И расписался с таким обиженным видом, будто Саша нанес ему личное оскорбление.
Янсон посмотрел на Сашу из-за толстых стекол очков, в глазах его мелькнула надежда, он спросил, на каком этаже.
В группе листок пошел по рукам.
– Почешутся, – обрадовался Руночкин. – Ковалев, будешь теперь каяться?
– Сашка, ты молодец, – сказала Позднякова.
Осторожная Роза Полужан тихо спросила:
– Победа?
Сольц, видно, забыл про Сашу. Недоуменно смотрел, как входят в кабинет восемь человек, и подумал, что назначил какое-то совещание. Но на календаре никакой записи не оказалось.
Глинская протянула ему руку, они были знакомы, Сольц узнал ее, с неуклюжей галантностью поднялся. Он оказался совсем маленького роста.
– По делу транспортного института, – объявил секретарь.
Это ничего не говорило Сольцу, он не знал дела транспортного института, а Сашу по близорукости не узнал. Все же привычным движением руки пригласил всех сесть.
Глинская развернула перед Сольцем стенгазету. Стенгазета все время свертывалась в рулон, и Глинская прихватила ее по краям пресс-папье и массивным стаканом для карандашей. Сольц растерянно следил за ее действиями.
– Вот эти эпиграммы, – сказала Глинская.
Сольц нагнулся к газете, близоруко сощурился.
Свиная котлета и порция риса —
Лучший памятник на могилу Бориса.
Он поднял глаза, не понимая, зачем эти эпиграммы. И тут увидел Сашу, тот напряженно смотрел на него. Тогда только Сольц вспомнил вчерашнего молодого человека, сидевшего в его кабинете. Он снова прочитал эпиграмму, нахмурился.
– В чем же здесь контрреволюция?
– Тут несколько эпиграмм, – ответила Глинская.
Сольц опять наклонился к листу.
Упорный труд, работа в моде,
А он большой оригинал,
Дневник теряет, как в походе,
И знает все, хоть не читал.
– Номер посвящен шестнадцатой годовщине Октябрьской революции, – сказал Баулин.
Сольц обвел всех сощуренным близоруким взглядом, пытаясь разобрать, кому принадлежит этот голос. Перед ним сидели хорошенькая белокурая Надя, Саша, маленький скособоченный Руночкин, испуганная Роза, растерянный Ковалев.
– Октябрьская революция не отменила эпиграмм, – сурово ответил Сольц.
– Они помещены под портретами ударников, – настаивал Баулин.
Теперь Сольц увидел, кто спорит с ним.
– Раньше только на высочайших особ нельзя было сочинять эпиграммы. И то сочиняли.
– Труд «в моде» – разве это правильно? – упорствовал Баулин.
– Труд, труд! – дернулся Сольц. – Буржуазные конституции тоже начинаются со слов о труде. Вопрос в том, какой труд и во имя чего труд. Что в этой эпиграмме против труда?
– Видите ли…
– Вижу, как вы ломаете молодые жизни! – Сольц обвел рукой сидевших перед ним ребят. – Вижу, как вы их мучаете и терзаете. Это о них Ильич сказал: «Вам жить при коммунизме». Какой же коммунизм вы им преподносите?! Вы его выкинули из института, куда ему идти? В грузчики?
– Он и работает грузчиком, – заметил Янсон.
– Мы его учили, это же наш будущий советский специалист. А вы его на улицу. За что? За эпиграммы? Молодость имеет свои права. И первое ее право – смеяться.
Опять с неуклюжей галантностью он повернулся к Глинской.
– В их годы мы тоже смеялись. Теперь они смеются, и слава Богу! Если молодые смеются, значит, хорошо, значит, они с нами. А вы их по зубам! Эпиграммы друг на друга написали… А на кого им писать? На меня? Они меня не знают. Над кем же им смеяться?
– Исключение утверждено райкомом, – предупредил Баулин.
– Утверждено, утверждено! – Сольц побагровел. – Как это у вас быстро получается!
Глинская, которая чувствовала себя здесь гораздо увереннее, чем в институте, примирительно спросила:
– Как поступим?
– Восстановить! – хмуро и решительно ответил Сольц.
11
Ребята вышли на улицу.
Руночкин скосил глаза.
– Надо отметить.
– Я – за, – радостно согласилась Надя.
– Мне нужно в другое место, – отказалась Роза.
– Пожалуй, и я поеду, – сказал грустный Ковалев.
– Привет Лозгачеву, – напутствовал его Руночкин.
У них оказалось несколько рублей, у Нади тоже.
– Заедем ко мне, умножим капитал, – предложил Саша.
Дома он обнял и поцеловал мать.
– Знакомься! Нас восстановили… Ура!
Софья Александровна заплакала.
– Здрасьте! – сказал Саша.
Она вытерла слезы, улыбнулась. И все равно сердце ее было полно тревоги.
– Нина звонила.
– Мы зайдем за ней.
Нины дома не оказалось. В коридоре Варя разговаривала по телефону.
Саша положил руку на рычаг.
– Собирайся!
– Куда? – Она с любопытством оглядела хорошенькую Надю.
– Выпивать и закусывать.
Быстро смеркалось, зажглись фонари. Саша любил предвечерний, зимний, деятельный Арбат, его последнее оживление. Все в порядке, все на месте. Он идет по Арбату, как ходил всегда, все т о кончилось.
На углу Афанасьевского им попался Вадим в оленьем полушубке и якутской шапке, с длинными, до пояса, меховыми ушами.
– Покорителю Арктики! Давай с нами!
– Удачу обмывать? – сразу догадался Вадим.
– Именно.
– Поехали в «Канатик», чудное место, – поглядывая на Надю, предложил Вадим.
– Сюда должна прийти Нина.
По крутой лестнице они спустились в «Арбатский подвальчик», низкий, разделенный толстыми квадратными колоннами, и отыскали свободный столик в дальнем углу. Пахло кухней, пролитым пивом, трактирными запахами полуресторана-полупивной. Тускло светили неуклюжие бра, косо подвешенные на низких изгибах арок. На эстраде возвышался контрабас в чехле, лежал на стуле саксофон – музыканты уже пришли.
Саша протянул через стол меню:
– Что будем заказывать?
– Как дорого, – вздохнула Надя.
– По силосу и по землетрясению, – предложил Руночкин.
– Не за винегретом и не за студнем мы сюда пришли, – возразил Саша.
– Единственное, зачем сюда приходят, – это кофе с ликером «какао-шуа», – объявил Вадим с видом ресторанного завсегдатая.
На соседнем столике над синим огоньком спиртовки возвышался кофейник, и два пижона потягивали из крошечных чашечек кофе с ликером.
– Мы голодные, – сказал Саша. – Варя, что будешь есть?
– Бефстроганов.
Заказали бутылку водки мальчикам, бутылку портвейна девочкам и всем по бефстроганову.
– Выгоднее заказывать разные блюда, – заметил Вадим.
– А вот и Нина, – вполголоса, как бы про себя проговорила Варя, сидевшая лицом к выходу.
– Забились в самый угол… – оживленно говорила Нина, подходя к столику. – Сашенька, поздравляю, – она поцеловала его, – как только прочитала твою записку, все поняла. Я и не сомневалась. – Она покосилась на Варю. – И ты здесь…
– И я здесь.
– Жалко, Макс не знает, – продолжала Нина, усаживаясь между Вадимом и Руночкиным.
Грянул оркестр… «Ах, лимончики, вы мои лимончики, вы растете у Сони на балкончике…» Официанты быстрее забегали по тесным и низким проходам.
– Сольц – человек, – сказал Руночкин.
– Только ужасно нервный, – добавила Надя.
Жуя бефстроганов, Вадим заметил:
– Саша прошел через горнило страданий. А без страданий…
– Ненавижу страдальцев, – перебил его Саша.
– Перефразировка Прудона. – Вадим продолжал рисоваться перед Надей. – После угнетателей я больше всего ненавижу угнетенных. Но бывают обстоятельства… Например, это…
Он скосил глаза на соседний столик. Рядом с пижонами уже сидела девица с красивым испитым лицом.
– Социальное зло, – сказала Нина.
– А может, патологическое явление, – возразил Вадим.
– Не патология и не социология, обыкновенная проституция, – сказал Саша. – Меня не интересует, почему она этим промышляет, задумываться над ее психологией не желаю. Вот Нина, Варя, Надя – я готов их любить, уважать, почитать. Человек морален, в этом его отличие от скотины. И не в страдании его жизненная функция.
Подпевая оркестру, Варя тихонько затянула:
– «Мы тебя любили, нежную, простую… Всякий был пройтись с тобой не прочь».
– Почему так любят блатные песни? – спросил Вадим. И сам ответил: – Мурка умирает, бедный мальчишка позабыт, позаброшен, и никто не узнает, где могилка его. Человек страдает – вот в чем смысл.
– Не выворачивай кишки, – перебил его Саша.
Вадим надул губы.
– Ну, знаешь, такая нетерпимость.
– Не обижайся, – сказал Саша, – я не хочу тебя обижать. Но для тебя это абстракция, а по мне это проехало. Теперь подсчитаем наши ресурсы, вдруг хватит еще на бутылку.
Денег хватило еще на бутылку мальчикам и на мороженое девочкам.
– Только не торопиться, – предупредил Вадим, – растянем на вечер.
– Варя, тебе завтра в школу, – напомнила Нина.
– Я хочу послушать музыку.
– Не трогай ее, – сказал Саша, – пусть посидит.
Ему хотелось доставить Варе удовольствие. И сам он был счастлив. Дело не в том, что он всем доказал. Он отстоял нечто гораздо более значительное, он защитил веру этих ребят. Больше, чем когда-либо, его мучило теперь сознание незащищенности людей. На его месте Руночкин махнул бы рукой и уехал. Надя Позднякова поплакала бы и тоже уехала. Вадим, попади он в такую историю, тут же бы сломался.
И только Варя не придавала Сашиной истории особого значения. Если бы ее исключили из школы, она бы только радовалась. Она сидит рядом с ним в ресторане, ей кажется прекрасным этот кабак, молодые люди в «чарльстонах», джазисты на эстраде, трубач, надувающий щеки, ударник, самозабвенно жонглирующий палочками. К девице за соседним столом уже приставали двое пьяных, тянули за свой столик, а пижоны трусили, не могли защитить. Девица ругалась, плакала, официант грозился ее вывести.
– Кобелиная охота. – Черные Сашины глаза сузились.
– Не ввязывайся, – предупредил Вадим и тут же отодвинулся, зная, что Сашу удержать нельзя.
Саша встал, сутулясь и поводя плечами, подошел к соседнему столику, мрачно улыбнулся.
– Может быть, отстанем? – Он умел бить и бил крепко.
Две толстые наглые морды, сиреневые рубашки, один в фетровых бурках, другой в широченном клеше, сукины сыны, хамы.
Тот, что в бурках, пренебрежительно отстранил Сашу рукой, второй вклинился между ними, будто желая их развести.
– Бросьте, ребята!
Но Саша знал этот прием: примиряющий первый и ударит его. И Саша нанес ему тот короткий, быстрый удар, который заставляет человека перегнуться пополам, схватиться за живот и глотать воздух открытым ртом. Саша обернулся ко второму, но тот сделал шаг назад, задел столик, зазвенела посуда, завизжала девица, вскочили со своих мест пижоны… Трубач, косясь глазом, надувал щеки, пианист обернулся, но пальцы его продолжали бегать по клавишам, ударник жонглировал палочками. «Хау ду ю, ду ю, мистер Браун… Хау ду ю, ду ю, ду ю, ду!..» Оркестр играл, все в порядке, граждане, танцуйте фокстрот и танго, пейте кофе с ликером «какао-шуа», не обращайте внимания, мелкое недоразумение – вот оно и кончилось… Идут к своему столику бурки и клеш, сел на место черноглазый, и другой сел, косоглазенький, что тоже полез в драку, расплатились и ушли с девицей пижоны, официант уже отряхивает скатерть с их стола… Все в порядке, граждане!
– Они дождутся, когда мы выйдем на улицу, и там пристанут, – сказал Вадим.
– Дрейфишь! – засмеялась Нина.
Саша был спокоен, когда дрался, а сейчас им овладела нервная дрожь, и он пытался взять себя в руки.
– Варя, идем потанцуем…
Оркестр играл медленный вальс. «Рамона, ты мне навеки отдана…» Саша двигался с Варей по тесной площадке перед оркестром, чувствуя направленные на себя взгляды. Плевать, пусть думают что хотят! Те двое тоже косились на него, и на них плевать! Он танцует вальс-бостон… «Рамона, ты мне навеки отдана…» Танцует с хорошенькой девочкой Варенькой… Она смотрит на него, улыбается, восхищается им, его поступком, он вел себя как герой улицы, вступился за девку, которую перед тем осуждал. Варя чувствовала за этим нечто свое, он такой же, как и она, только притворяется сознательным, как и она притворяется в школе примерной ученицей. Она смотрит на него, улыбается и прижимается к нему. Плачет оркестр, рыдает трубач, палочки ударника замирают в воздухе, пианист склонился над клавишами… «Где б ни скитался я цветущею весной, мне снился дивный сон, что ты была со мной».
– Молодец, хорошо танцуешь, – сказал Саша.
– Пойдем послезавтра на каток, – предложила Варя.
– Почему именно послезавтра?
– Суббота, будет музыка. Ведь ты катаешься?
– Катался когда-то.
– Пойдем?
– Я даже не знаю, где мои коньки.
12
«Ввиду признания студентом Панкратовым своих ошибок восстановить его в институте с объявлением строгого выговора».
Праздника не получилось. Его исключение взбудоражило всех, восстановление – никого. Только Криворучко, подписывая новый Сашин студенческий билет, сказал:
– Рад за тебя.
Прежде такой грозный, он выглядел раздавленным – одинокий человек, досиживающий последние дни в своем кабинете.
– Как у вас? – спросил Саша.
Криворучко кивнул на кипу папок в углу:
– Сдаю дела.
Он достал печать из ящика громадного письменного стола. Студенты называли этот стол палубой. Они часто ходили к Криворучко, от него зависели стипендия, общежитие, карточки, ордера.
– Между прочим, я знаком с твоим дядей. Мы с ним были в одной партийной организации. Давно, году в двадцать третьем. Как его здоровье?
– Здоров.
– Передай ему привет, когда увидишь.
Саша стыдился своей удачи, он выкарабкался, а Криворучко нет.
– Может быть, вам обратиться к товарищу Сольцу?
– В моем деле Сольц бессилен. Мое дело зависит от другого… – Не глядя на Сашу, как бы про себя он добавил: – Сей повар будет готовить острые блюда.
И насупился. Саша понял, какого повара он имеет в виду.
Потом Саша отправился к Лозгачеву. Тот улыбнулся так, будто рад его успеху.
– У Криворучко был?
Знал, что Саша был у Криворучко, и все же спросил.
– Оформил билет и пропуск, – ответил Саша.
Вошел Баулин, услышал Сашин ответ, сухо спросил у Лозгачева:
– Разве печать у Криворучко?
– Новый приступает с понедельника.
– Могла себе печать забрать.
Лозгачев пожал плечами, давая понять, что Глинская считает себя слишком высокопоставленным лицом, чтобы прикладывать печать.
Они по-прежнему занимаются своими делами, своими склоками, как будто ничего не произошло, не чувствуя ни вины, ни угрызений совести: тогда требовалось так, а теперь, когда восстановили, можно и по-другому. И Саше надо по-другому…
Они при нем говорят насмешливо о Глинской, не скрывают своей враждебности к ней – разве такая откровенность не подразумевает доверия?
Все это означало: «И тебе, Панкратов, надо по-другому. Теперь ты битый, второй раз не выкрутишься. Сольц далеко, а мы близко, и держись за нас. Парень ты молодой, неопытный, незакаленный, вот и промахнулся, мы понимаем, с каждым может случиться. Теперь ты знаешь, кто такой Криворучко, бей его вместе с нами. Взаимное доверие возникает только там, где есть общие враги. „Скажи мне, кто твои друзья“ – это устарело! „Скажи, кто твои враги, я скажу, кто ты“ – вот так сейчас ставится вопрос!»
– Жаловался тебе Криворучко? – спросил Лозгачев.
Не стоит связываться с ними. И все же не он, а они битые, не его, а их мордой об стол. Пусть не забывают.
– Мне-то что жаловаться, я не партколлегия.
Лозгачев поощрительно засмеялся:
– Все же товарищи по несчастью.
– «Товарищи»? – насмешливо переспросил Саша. – Так ведь его еще не восстановили.
В мрачном взгляде Баулина Саша почувствовал предостережение. Но этот взгляд только подхлестнул его. От чего предостерегает? Снова исключат? Руки коротки! Обожглись, а хотят выглядеть победителями. Это, мол, не Сольц тебя простил, это партия тебя простила. А мы и есть партия, значит, мы тебя простили… Нет, дорогие, вы еще не партия!
Лозгачев с насмешливым любопытством смотрел на него.
– Думаешь, Криворучко восстановят?
– Меня восстановили.
– Ты другое, ты совершил ошибку, а Криворучко матерый…
– Его когда-то исключили за политические ошибки и то восстановили, а уж за общежития…
– Что-то новое, – опускаясь в кресло и пристально глядя на Сашу, произнес Баулин, – раньше ты так не говорил.
– Раньше меня не спрашивали, а теперь спрашиваете.
– Раньше ты открещивался от Криворучко, – продолжал Баулин. – «Не знаю, не знаком, двух слов не говорил».
– И сейчас повторяю: не знаю, не знаком, двух слов не говорил.
– Так ли? – зловеще переспросил Баулин.
– Ты не прав, Панкратов, – наставительно проговорил Лозгачев, – партия должна очищать свои ряды…
Саша перебил его:
– От карьеристов прежде всего.
– Кого ты имеешь в виду? – нахмурился Лозгачев.
– Карьеристов вообще, никого конкретно.
– Нет, извини, – Лозгачев покачал головой, – партия очищает свои ряды от идейно-неустойчивых, политически враждебных элементов, а ты говоришь: надо в первую очередь от карьеристов. Надо, бесспорно. Но почему такое противопоставление?
Сашу раздражал ровный фальшивый голос Лозгачева, его холодное лицо, тупая ограниченность его вызубренных формулировок.
– Может быть, не будем приклеивать ярлыки, товарищ Лозгачев! Вы в этом уже поупражнялись. Я говорю: один карьерист наносит партии больше вреда, чем все ошибки старого большевика Криворучко. Криворучко их совершал, болея за дело партии, а карьеристу дороги только собственная шкура и собственное кресло.
Наступило молчание.
Затем Баулин медленно проговорил:
– Неважно резюмируешь, Панкратов.
– Как умею, – ответил Саша.
Они, конечно, перетолкуют, извратят его слова. Саша понял это, как только закрыл дверь лозгачевского кабинета.
Нашел с кем откровенничать! Он их не боится. Но глупо.
В аудитории Саша сел на свое место, его фамилию даже не вычеркнули из журнала. И все же не верилось, что все кончилось. Вся история с Сольцем казалась нереальной. Реальное – это институт, Баулин, Лозгачев, поникший Криворучко…
Он возвращался домой в переполненном вагоне трамвая. За окном быстро темнело – ранний сумрачный зимний вечер. Напротив сидел нескладный мужичишка с редкой рыжей бороденкой, концы треуха свисали на рваный полушубок. Громадными подшитыми валенками он сжимал мешок, другой мешок лежал на скамейке, неуклюжие крестьянские мешки, набитые чем-то твердым и острым, всем мешали в тесном вагоне. Он беспокойно оглядывался по сторонам, спрашивал, где ему сходить, хотя кондукторша обещала предупредить. Но в глубине его искательного взгляда Саша чувствовал что-то суровое, даже жесткое. У себя дома этот мужичонка, наверно, совсем другой. Мысль о том, как меняется человек в разных условиях, Саша записал на обложке тетради с курсом мостов и дорожных сооружений, чтобы дома переписать в дневник, который то начинал, то бросал, а теперь твердо решил вести.