![](/files/books/160/oblozhka-knigi-leto-v-sosnyakah-36069.jpg)
Текст книги "Лето в Сосняках"
Автор книги: Анатолий Рыбаков
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 9 страниц) [доступный отрывок для чтения: 4 страниц]
6
Вот и все его, Ангелюка, отношение к делу Колчина. Остальное-прочее не доказуется. И все же приход Фаины его встревожил. Явилась, пугать вздумала... Я те попугаю! Вахтера припомнила... Я те припомню! И все же... Черт его знает, что стоит за этим... Вон как все повернулось. Пошли в ход шибко вумные и чересчур грамотные... Но ничего, драться и мы умеем.
Придя на вечерний доклад к Коршунову, Ангелюк опять завел разговор о Миронове. Кончать пора с этим делом. Не умеет Миронов работать с людьми и Колчина довел.
– Колчин не имел отношения к кузнецовскому делу? – спросил вдруг Коршунов.
– Кто его знает, – ответил Ангелюк, – открытого суда ведь не было. Многих тут таскали, может, и Колчина потянули.
– А вас?
– А как же! – неожиданно весело проговорил Ангелюк. – Была засоренность кадров? Была. Обязан был я подтвердить? Обязан. У нас тут тридцать седьмой год строгий был, серьезный. Только ведь можно и с другой стороны посмотреть. Где они были, когда мы социализм строили, когда мы воевали на фронтах Отечественной войны? В лагерях отсиживались. Честно говоря, я бы их не реабилитировал. Отпустил бы там жен, детей, которые остались, да и то осмотрительно. К чему ворошить? Кому на пользу? Что было, то было. Тот же Колчин! Может, что и подписал. А как было не подписывать? Один он был такой?
– Что из себя представляет Кузнецова? – спросил Коршунов.
Ангелюк презрительно скривил губы:
– Она у нас известная... Миронов протащил ее на завод. Землю носом рыл, чтобы устроить... Морально разложившиеся люди.
Ничего более конкретного Ангелюк сообщить не мог – не интересовался женщинами. Раньше интересовался врагами, а теперь даже не знает, чем интересоваться.
– Материал у прокурора? – спросил Ангелюк.
– Надо подождать.
Ангелюк насупился:
– Чего ждать-то? Плохо вы знаете Миронова. Непорядочный человек.
Коршунов пристально посмотрел на Ангелюка.
– По-видимому, я не обязан отчитываться перед вами, товарищ Ангелюк.
Ангелюк пожал плечами:
– Ну что ж, с горы виднее. Только знаете... Вожжи упустить легко, подобрать трудно.
Ангелюк вышел. Некоторое время Коршунов сидел задумавшись. Потом встал, неслышно ступая по ковру, прошелся по кабинету, остановился у окна. Гигантская панорама завода расстилалась перед ним. Коршунов не отрываясь вглядывался в нее. Люди умрут, и он умрет, забудутся издержки, а заводы останутся, и никто не сумеет вычеркнуть этого. Он много раз приезжал сюда, его встречали, каждое его слово решало судьбы заводов и судьбы людей. Теперь его отбросило назад. Ничего, жизнь есть – все остальное приложится. «Каждый побеждает как может, только бессильный не побеждает никогда». Кто это сказал? Умный человек сказал.
Он отошел от окна, открыл дверь кабинета. Сидевшая за столом секретарша посмотрела на него вопрошающим и преданным взглядом.
– Анна Семеновна, совещание в Верхнем завтра в час?
– Да, Валерий Николаевич.
– Скажите Миронову, что он поедет со мной и будет докладчиком от завода. Передайте ему весь материал по «Нефтегазу», пусть подготовится.
На совещании в Верхнем Коршунов всячески выдвигал Миронова, сам оставаясь в тени, – умный и опытный хозяйственник, понимающий, что главное – это умение руководить людьми. И он любовался Мироновым – знает дело, умеет держаться, авторитетен.
В заседании участвовал и Лапин, сухо кивнул Коршунову, мило улыбнулся Миронову. Коршунов отметил это, посмеиваясь в душе. Струсил Лапин и винит не себя, а того, перед кем струсил. Совесть мучает, насчет совести он мастак.
Обсуждались разногласия завода с главным поставщиком – «Нефтегазом». Спорили долго, но в конце концов все решилось. Согласовали основные пункты, окончательную редакцию поручили Лапину.
Заседание кончилось в пять. Можно не возвращаться на завод.
– А я отпустил Костю до семи. Перекусим, Владимир Иванович?
– Перекусим, – согласился Миронов.
Ресторан был пуст. Официантки лениво разговаривали в углу, берегли силы для вечера. Наконец одна поднялась и подошла к столику.
Коршунов снисходительно рассматривал карточку. Долгое заседание не утомило: его жизнь прошла на заседаниях. И он был в прекрасном настроении: они с Мироновым отлично действовали в паре. Почему бы им так не продолжать? Директор – Коршунов, главный инженер – Миронов, великолепная комбинация. Они бы горы своротили: один – с его умением руководить, другой – с его техническим талантом. Пойдет ли на такую комбинацию Миронов? Почему нет? После истории с Колчиным дела его не слишком блестящи. Еще вопрос, удержится ли на заводе. А он его выручит, замнет кляузу, вместо провала выдвинет в главные инженеры.
Остаются их технические разногласия. Коршунову нужен завод как завод. Миронов хочет превратить его в «завод заводов», в гигантскую лабораторию, создающую новые материалы. Разногласие существенное, но устранимое. Когда Миронов станет главным инженером, ему будет не до новой техники – за план надо отвечать. Есть кому заниматься новой техникой, хватает институтов, докторов и кандидатов-бездельников.
– По бифштексу? Кусок мяса сумеют поджарить. Осетрина отварная? Что вы пьете, Владимир Иванович? Коньяк? И я коньяк. Расширяет сосуды. Так говорят врачи, которым я не верю. Мое правило: ешь что хошь, но не сколько хошь.
Он бил на обаяние: государственный человек, но простой парень, в доску свой, любитель выпить, погулять.
– Прошло неплохо, – сказал Коршунов про заседание, – правда, не совсем удачно поручили редакцию Лапину, формулировки будут обтекаемые.
– Я думаю, решение он составит, – ответил Миронов.
– Лапин – приличный человек, – сказал Коршунов, – но лавирует, избегает ответственности. Взять дело Колчина... Страшного ничего нет, но набрасывает тень. «Какой Миронов? Из-за которого отравился Колчин?..» Лапин был обязан занять четкую позицию. Не занял.
– Не занял, – согласился Миронов.
Коршунов посмотрел на него. Они неврастеники, а этот хладнокровен.
– Владимир Иванович, ваша и моя кандидатуры обсуждаются на директорство. Предлагаю «предвыборное» соглашение.
– Вкусная осетрина, – сказал Миронов.
– Если пройдет моя кандидатура, вы идете на главного инженера. Если пройдет ваша – отпускаете меня с завода. Что касается истории с Колчиным, я при всех обстоятельствах ее нейтрализую.
– Да ну? – сказал Миронов.
– Могут назначить третьего. Но если назначат вас, вы отпускаете меня с завода.
– Отпускаю.
«Так, – подумал Коршунов, – бьет по мордасам».
– Прекрасно! – воскликнул Коршунов. – Второе условие: если назначат меня, вы становитесь главным инженером.
– Нет.
– Почему?
– А кто за вас будет работать?
– Вы не говорили, я не слышал. А если нам попробовать?
– Вы много лет тормозили дело.
– Вы отрицаете роль обстоятельств?
– И в обстоятельствах надо оставаться человеком.
– Бросьте, – поморщился Коршунов, – кричат те, кому на мозоли наступали. Вы говорите как пострадавший. Чем вас обидели?.. Знаете, «лес рубят...». Щепкам от этого не легче, согласен. Но отдельные ошибки возможны при любой концепции, даже самой сопливой.
– Пословицы и поговорки не руководство для человеческой жизни, – сказал Миронов, – и беззаконие – это не «ошибка». За беззаконие всегда приходится отвечать. Рано или поздно.
Коршунов поднял рюмку, улыбнулся. С кем хотел договориться! Он подозвал официантку, кивнул на графин:
– Еще двести грамм. – Повернулся к Миронову: – Бутылку коньяка на двоих, при таком приятном разговоре...
– Будет в самый раз, – сказал Миронов.
Официантка поворачивалась быстрее. Ресторан наполнялся посетителями, общее движение сообщило и ей некоторую скорость.
– Итак, – сказал Коршунов, – предвыборное соглашение не состоялось. Все же я надеюсь, мы еще вернемся к этому.
– Интересно, как сегодня сыграл наш «Химик» с московским «Локомотивом»? – спросил Миронов.
7
Из Верхнего Миронов поехал не в машине Коршунова, а на электричке, до Сосняков было сорок минут езды.
В вагоне ехали люди, работавшие в Верхнем или в Сосняках и жившие в Сосняках или в Верхнем или между Сосняками и Верхним, и в вагоне стоял смешанный спокойный говор, как это бывает в электричке, где изо дня в день в один и тот же час едут люди, вместе живущие или вместе работающие. Миронов знал этих людей с детства. За окном, освещенные полной луной, мелькали придорожные леса, перелески, поляны, темные постройки, спящие деревеньки, на безлюдных платформах высоко и тускло мерцали станционные огни.
Когда Володю Миронова привезли в Сосняки, ему было семь лет. Его поразил тогда мотоцикл с коляской, он принял его за маленький автомобиль и испытал восторг, какой испытывает ребенок, увидевший пони: крошечная, но настоящая, живая лошадь. Мотоцикл стоял возле управленческого барака.
Часами простаивал Володя у мотоцикла, выбегал на улицу, услышав громкое стрекотание, и долго смотрел ему вслед; подпрыгивая и перекашиваясь на ухабах, мотоцикл скрывался в далекой пыли. На мотоцикле ездил начальник строительства химкомбината Кузнецов – высокий человек в брезентовом дождевике, под которым виднелся защитный френч с большими накладными карманами. Возил его шофер Валя, хмурый парень, закованный в черный кожаный костюм.
Для сверстников Володи Кузнецов был главный человек на свете. «Кузнецов приказал», «Кузнецов сказал», «Придется к Кузнецову идти», «Все от Кузнецова зависит» – так говорили о нем в бараке, где жили рабочие трестов «Сантехстрой» и «Водоканалстрой». В этом бараке жили и Мироновы.
Володя мечтал, что Кузнецов подойдет к нему, поднимет, посадит в пружинящую коляску мотоцикла и повезёт на территорию– недоступное пространство земли, где строился комбинат. И шофер Валя, увидев такое расположение начальства, научит Володю управлять машиной. А еще потом Кузнецов возьмет его к себе в шоферы.
Мечты эти не сбылись. Кузнецов ни разу не прокатил Володю, не взял его в шоферы. Со временем Володя понял, что это всего лишь мотоцикл с коляской. Но и чудесный конек-горбунок, и время, когда Володя с матерью приехал сюда к отцу из деревни, когда здесь были лес, бараки, раскулаченные грабари, голодные пайки и люди, строившие новые заводы и новый город, – все это слилось в его памяти с образом всемогущего высокого человека в брезентовом дождевике, который топорщился и ломко гнулся, когда тот усаживался в крошечную коляску мотоцикла.
Кузнецова арестовали. Герой гражданской войны, на пустом месте построивший крупнейший в стране химкомбинат, тоже стал «врагом народа», и о нем тоже больше не говорили.
Вскоре выслали из Сосняков жену Кузнецова. И тогда в бараке, где жили Мироновы, появилась маленькая Лиля. Ее взяла к себе Фаина, землекоп, беспутная девка, забубённая голова. В свое время Кузнецов не дал ее выгнать со строительства за ничтожный проступок, который хотели раздуть в преступление. И теперь Фаина отблагодарила его.
Лиля запомнилась Миронову маленькой беленькой девочкой, робко стоящей в дверях барака с куклой в руках – единственной новой куклой в бараке: у других девочек были старые, ободранные куклы. И одета была Лиля не в родительские обноски, как другие девочки в бараке, а в купленные в магазине платьица, носочки, туфельки.
– Набалуешь девку, – говорили Фаине соседки.
– Ну и пусть, – отвечала Фаина, – пусть побалуется, пока маленькая, еще хлебнет своего, вырастет.
Как-то Лиля поцарапала ногу.
– Зеленкой помажь, – посоветовала Фаине мать Миронова, – возьми у меня зеленку.
– Буду я ее зеленкой мазать, – ответила Фаина презрительно, – приютская она у меня, что ли?
Из-за слова «приютская» Миронов и запомнил этот случай.
Миронов не обращал на Лилю внимания и запомнил ее больше по разговорам в бараке. Отец ее хотел взорвать завод, для того и строил, чтобы взорвать, чтобы все труды пропали даром. Но к Лиле в бараке относились сочувственно: ребенок не виноват. И Фаине сочувствовали: смотри, чего отколола. Поступок Фаины возвышал людей в их собственных глазах.
По вечерам к Фаине приходили гости, она выбегала к соседям одолжить хлебца или огурчика, а иногда и пряталась от своих буйных ухажеров. За эти шумные пирушки с песнями, скандалами Фаину не осуждали. А вот за то, что воспитывает Лильку по-господски, осуждали. «Вырастет, сядет на шею и ноги спустит».
Володя Миронов никак не относился к Лиле – девочка и девочка, много их шумело в барачных коридорах. Он даже никак не связывал ее со всемогущим человеком, поразившим его детское воображение.
Мироновым владели тогда первые ощущения новой, самостоятельной жизни, ему было шестнадцать лет, и он только начал работать на заводе. Эти новые ощущения связывались в его памяти с запахами карболки, формалина, тухлой рыбы, хлорки, уксуса, нашатырного спирта, горького миндаля. В действительности это были запахи фенола, хлора, аммиака, уксусной кислоты, нитробензола. Но тогда они были запахами обыденными. Знакомые, домашние запахи в громадных таинственных корпусах.
Это были напряженные предвоенные годы, но Миронов воспринимал все таким, каким застал; начиная жить, ему не с чем было сравнивать: он был убежден, что так было раньше, должно быть сейчас и будет всегда.
Три его товарища по училищу были осуждены за прогул: Иван Цокарев, Миша Еремин и Саша Харьков. Опоздали на работу на двадцать одну минуту и получили по году тюрьмы. Миша Еремин не вернулся из тюрьмы, Иван и Саша вернулись и вскоре опять попались: хотели обворовать продуктовый ларек. Вместе с другими рабочими Миронов пошел на суд.
Ввели Ивана и Сашку, наголо остриженных, большеголовых, заматерелых, в телогрейках и грубых сапогах, переданных им родителями в тюрьму. Сашка, увидев в зале Володю Миронова, незаметно и хитро подмигнул ему, а потом встал и начал врать суду насчет того, что они будто и не думали грабить ларек. Шли мимо, увидели дверь открытой, заглянули из любопытства, взяли по пачке «Казбека», тут их и накрыли охранники завода. И нож, что у них нашли, они не приносили с собой, а взяли в том же ларьке. И замка они не сбивали, до них кто-то сбил, а кто – откуда им знать?
Так он лгал и изворачивался, видел, что ему никто не верит, и не рассчитывал, что поверят, и не нуждался в этом. Нельзя признаваться – вот он и не признавался. Был он отпетый, плевал и на суд и на тюрьму: тюремная дорожка теперь уже навсегда его дорожка. И он не нуждался в сочувствии людей, презирал и ненавидел их, своей откровенной ложью издевался и смеялся над ними.
И, глядя на него, Володя подумал, что раньше Сашка никогда не лгал, этим и отличался в училище, был тихий, слабый паренек, а вот никогда не лгал. И то, что он сейчас беззастенчиво врал, нагло и вызывающе ухмыляясь, поразило Володю.
Он вспомнил, как ходил с Сашей на кладбище ловить синичек. Они их тогда очень ловко ловили – простым сачком. И когда Володя поймал первую синичку, дал подержать ее Сашке, Сашка осторожно взял ее в сложенные кузовком ладони и, улыбаясь, сказал:
– Вот сердечко-то колотится, послушай.
Он дал Володе послушать, как колотится ее сердечко, потом опустил руки и, улыбаясь, смотрел, как испуганно дёргается из стороны в сторону черная птичья головка, как широко раскрывает она клюв, издавая тоненький писк.
И учился Сашка хорошо, только часто просыпал и опаздывал на работу. Отца у него не было, мать – уборщица – рано уходила в цех, и разбудить его было некому, вот и просыпал. Когда он опоздал третий раз и вахтер не допустил его на завод, он стоял в проходной испуганный, бледный, жалкий, просил вахтера пропустить, а тот не пропускал. И Володя просил, и другие ребята, но вахтер сказал:
– Мы этих делов не знаем.
И не пропустил Сашку. А что бы стоило пропустить?
И теперь он стоял перед судом, грубил судьям, потом, презрительно ухмыляясь, выслушал приговор: восемь лет.
Бабы заголосили. Судьи быстро собрали бумаги со стола и, протискиваясь между столом и креслами, на которых сидели, удалились в боковую комнату.
– Мама! – деловито крикнул Сашка, когда его уводили. – Носки и рукавички не забудь.
Он уже больше не ухмылялся, не подмигивал Володе, был решителен и суров, как сурова была предстоящая ему жизнь.
В тот вечер мать Володи ушла к Сашкиной матери, та плакала и убивалась в своей каморке.
Володя ужинал с отцом под громадным абажуром из яркой материи. Этот абажур, гордость матери, висел низко над самым столом, и от этого их и без того крошечная комната казалась еще теснее, ниже, неудобнее. Володе это было безразлично, а отец ни в чем не перечил матери, молчаливый человек, слесарь, невысокий, суховатый, узкоплечий. Володя был не в него, а в мать.
Володе было жаль Сашку, жаль его мать, он не мог слышать ее плача, но он не хотел показывать этого отцу, он был уже взрослый, рабочий человек, и отец держал себя с ним на равных. И чтобы не обнаружить жалости, которая, по его тогдашнему разумению, не подобала комсомольцу, он сказал:
– Сам виноват – не воруй.
Отец исподлобья посмотрел на него, положил ложку на стол и, чуть подавшись вперед, отвесил ему пощечину. Володя опешил – не от боли, не от обиды, а просто от удивления: отец никогда не бил его, даже маленького.
– Ты что дерешься, – растерянно пробормотал он, держась за щеку, – за что?..
– Не говори, чего не думаешь, – спокойно ответил отец, взял ложку и снова стал есть.
– Можно бы и не драться, – тоже спокойно сказал Володя.
В эту минуту открылась дверь, в комнату заглянула Лиля.
– Марья Захаровна!
– Нету, – крикнул Володя, пытаясь скрыть смущение: опасался, что Лиля видела, как его ударил отец.
Лиля прикрыла дверь, послышался топот ее ножек по дощатому полу коридора.
Несколько дней, встречая Лилю, Володя вглядывался в нее: видела или не видела? Она была уже школьница, первоклассница, худенькая, верткая. И когда Володя убедился, что ничего она не видела, он успокоился и перестал обращать на нее внимание.
Возвращаясь мыслью к тем годам, Миронов не осуждал себя – ему было шестнадцать лет, но и не оправдывал – человечным надо быть и в шестнадцать лет. Даже когда силы времени сильнее твоих сил.
Миронов вернулся из армии летом сорок пятого года. Первой, кого увидел он, подходя к бараку, была Лиля – стройная девочка колола щепу у дверей. Она подняла голову и посмотрела на Миронова, не узнала его в молодом лейтенанте, увешанном орденами и медалями, а может, и не помнила его. А Миронов ее узнал, смотрел на нее и улыбался – первый человек из родного дома. Он смотрел на нее и поражался тому, как она выросла – совсем большая, совсем взрослая девочка. Она стояла у входа в барак с топором в руках, босая, загорелая, и короткое ситцевое платье, из которого она выросла, открывало худенькие плечи, длинные ноги.
– Здравствуй, Лиля, – сказал Миронов, только в эту минуту вспомнив ее имя.
– Здравствуйте, – ответила Лиля, вглядываясь в Миронова и не узнавая его. И, не узнав, не вспомнив, отвела глаза и начала поправлять топор: он неплотно сидел на рукоятке.
И Миронов с радостью подумал, что этот топор был еще при нем, один топор на весь барак, он и тогда соскальзывал с топорища, и та же вокруг барака низкая изгородь из врытых в землю крест-накрест палочек, и те же жалкие, но милые цветочки за ней...
Потом Миронова окружили люди, сбежался весь барак, из других бараков прибежали: Мироновых Володька приехал из армии, живой и невредимый. И Фаина, выбежав из барака, упала ему на грудь и заплакала, и другие женщины заплакали... Они плакали о том, что он вернулся с войны живой, и о том, что в войну умерла Марья Захаровна, его мать, плакали по тем, кто не вернулся и никогда уже не вернется.
И как водится на святой Руси, Фаина притащила бутылку, Миронов послал еще за вином и закуской, соседки принесли огурцов и помидоров – один бог знает, как уместилось все это на столе и как втиснулось в каморку столько людей.
Дали знать на завод, приехал отец, начальник цеха по такому поводу дал ему грузовую машину и отпустил на весь день. Отец всхлипнул, припав к его плечу, совсем уже маленький и сухонький старичок, и надрывно закашлял.
Опять заплакали женщины и стали говорить о Марье Захаровне, какая она была рассудительная, справедливая женщина, и какая душевная была, всякому придет на помощь, и хозяйка какая, картошку в пяти водах мыла, и как умирала достойно, хотела только сыночка своего повидать ненаглядного, и вот не пришлось ей дожить до такой радости.
Потом пришли с работы ребята, товарищи Володи по училищу и по заводу, начали гулять уже всерьез, появился баянист с немецким аккордеоном, украшенным белыми кнопками, и женщины пошли переодеваться, а то сидели в чем Володю встретили. Миронов вынул пачку денег, передал Фаине:
– Распоряжайся.
Фаина, хоть и была навеселе, тщательно отсчитала, сколько нужно, остальные тоже пересчитала, показала Володе, – мол, все не пропьем, не беспокойся, целы будут, – и положила на грудь за кофточку.
Но Миронов велел ей добавить еще столько же. Фаина вынула деньги из-за кофточки, отсчитала, сколько Володя велел, и опять спрятала, одобрительно заметив:
– Хорошо гуляешь, молодец!
Вернулись женщины, переодетые в праздничные платья, помятые от долгого лежания в сундуках и чересчур яркие. И еще подошли люди. Те, кто хорошо знал Миронова, оставались, кто знал мало, поздравляли с благополучным возвращением, выпивали по рюмке и удалялись, чтобы не мешать. Под окнами сидели девчонки, бегали мальчишки, заглядывали в окна, пересчитывали ордена и медали Миронова, спорили, смеялись, и аккордеон рыдал на весь поселок: «Ты говорила, что не забыла солнечных, радостных встреч...» Поселок гулял по случаю его, Миронова, благополучного возвращения с фронта...
Было жарко, Миронов снял ремень, расстегнул ворот, ордена и медали звенели на его груди.
– Иконостас у тебя, – восхищалась Фаина, – герой! Теперь как – женишься или погуляешь?
– Погуляю.
– Правильно, с этим не торопись, еще заарканят. – И подмигнула ему, и подтолкнула локтем, грудастая, еще красивая баба, и посмотрела ему в глаза смеющимся взглядом.
– Не облизывайся, Фаина, – крикнула худая высокая женщина из соседнего барака, в которой Миронов узнал Верку Панюшкину, крановщицу с электролизного, – связался черт с младенцем.
– Помалкивай, каблучница, – беззлобно огрызнулась Фаина, – уж тебе тут ничего не отвалится, мы своих не отдаем, так ведь, Володя?
И Миронов вспомнил, что еще при нем эту Верку Панюшкину дразнили каблучницей, а почему так дразнили – не помнил. Была она подруга Фаины, вместе погуливали: как к одной гости придут, так другая бежит.
– Ну, Миронов, – сказал Воробьев, старый аппаратчик с обожженным кислотой лицом, – подерутся из-за тебя бабы.
Фаина махнула рукой:
– Где уж нам... В тираж вышли... Эх, Володя, жалко, стара я для тебя, а то бы окрутила. А Лилька моя молода, не фартит нам. Узнал ты Лильку?
– Я-то узнал, она меня не узнала.
– Не помнит. Так ведь крошкой была, а теперь, смотри, барышня. Лилька! – крикнула она в окно.
Девочка неохотно и не сразу встала со скамейки, где сидела с подругами, и подошла к окну.
– Чего?
– Смотри, какая барышня, в шестой класс перешла, отличница, ну-ка принеси табель.
– Ладно тебе, – ответила Лиля и вернулась на скамейку.
– Какая! – с гордостью проговорила Фаина.
– Узбечки в тринадцать выходят, – сказал кто-то за столом, – выходят – и ничего.
– Или уж избаловался? – продолжала допрашивать Фаина. – Фронтовые подруги были?
– Все было, – отмахнулся Миронов.
Рыже-зелено-желтые дымы плыли в воздухе, донося с детства знакомые запахи завода. Аккордеон не умолкал, уже заспорили о чем-то соседки, завели производственный разговор старики, парни пытались затянуть песню, и детишки шумели и бегали под окном. Миронов с радостью и грустью смотрел на знакомые лица. Ему так хотелось доставить им хоть какую-нибудь, пусть самую малую, радость. Он раскрыл чемодан и роздал подарки – бесхитростные свои солдатские трофеи, купленные на оккупационные боны, которых сначала было много, тратил их направо и налево, а потом, когда мало осталось, вдруг понадобились.
Глаза женщин восхищенно блестели, детишки сгрудились у окна: все это чужое и яркое было им в диковинку.
– Не расходись, – говорила Фаина, любуясь подаренным ей платком, – в нашем колхозе на всех не напасешься, оставь, подаришь своей девушке, – и не без сожаления протянула ему платок.
Смеясь, он с силой затянул платок на ее шее.
– Пусти, черт здоровый!
Она оттолкнула его, и Миронов, уже не слишком твердо стоявший на ногах, ухватился за стол.
– А ну, кто кого поборет? – поддразнила их Верка Панюшкина.
В эту минуту Миронов посмотрел в окно, увидел ребятишек и среди них Лилю, она внимательно и напряженно смотрела на него, худенькая, строгая, беленькая девочка.
– А, Лиля! – сказал Миронов, будто только сейчас ее увидя.
Он наклонился к чемодану, разбросал вещи, обрадовался, увидев маленький кожаный несессер на молнии, и протянул его в окно Лиле.
– Тебе!
Лиля посмотрела на Фаину и взяла несессер.
– Спасибо.
– Продолжим, – сказал Миронов, возвращаясь к столу. Но сел не рядом с Фаиной, а напротив.
На следующий день он пошел с отцом на кладбище.
Деревянный крест стоял на могиле матери, деревянный крест за ветхой деревянной оградой. Когда-то кладбище было возле деревни, и была здесь часовня, теперь деревни не было, снесли, и часовни не было, рухнула, наверно, а кладбище осталось, одинокое кладбище в степи, неогороженное, неохраняемое. Оно перекинуло могилы через дорогу, земли кругом было много, и синички вспархивали в кустах, как и тогда, когда он приходил сюда с Сашкой Харьковым.
Миронов укрепил холмик, убрал опавшие листья, подмел, полил и посадил поздние цветы.
Отец сидел на пенечке, кашлял и, точно извиняясь за свой кашель, говорил:
– Как глотну свежего воздуха, так и дохаю.
Миронов знал, что это за кашель – пневмосклероз, неизлечимая болезнь химика, на минуту пренебрегшего противогазом в особо вредном цеху.
– Проживешь в Москве-то? – спросил отец. – А то думал на пенсию выходить.
– Проживем, – ответил Миронов ласково.
До экзаменов оставалось полтора месяца. Миронов выходил из комнаты только в заводскую библиотеку.
Люди уходили на работу и приходили с работы утром, днем, вечером – завод работал круглые сутки. Отец приносил обед в судочке, Миронов ел и снова садился заниматься.
Прошло возбуждение первой встречи, только ребятишки не оставляли Миронова своим вниманием. По вечерам они садились у его окна. Перед Мироновым лежали тетради, исписанные химическими формулами. Заглядывая через окно, Лиля громко читала их, передразнивала голос школьной химички. Она была уже не такая тихая и робкая, как раньше и какой показалась Миронову в день его возвращения из армии. Она была бойкая девочка, заводила и вела себя с беспардонностью жительницы барака, где все живут на виду друг у друга и каждый терпит назойливость соседа потому, что сам вынужден быть назойливым.
На ней уже не было новых платьев, новых туфелек, новых носочков – все было старое, ношеное, как у других девочек. И все же она выделялась среди них – высокая для своих лет, стройная, с чистой кожей и правильными чертами лица, бойкая, насмешливая, воспитанная Фаиной и, может быть, знавшая больше, чем ей положено знать в свои тринадцать лет.
– Нравишься ты моей Лильке, – говорила Фаина, – глаз с тебя не сводит.
Миронов воспринимал интерес Лили к себе, как и интерес остальных детей, – интерес к новому человеку, тем более военному. Но он понимал, что внимание Лили особое – ответ на его внимание. А он выделял Лилю среди других детей из-за ее судьбы, из-за того, что стояло за ней, что волновало его, было предметом его долгих размышлений.
Знает ли Лиля, кто она такая? Помнит ли своего отца, свою мать, знает ли об их судьбе? Все в ее жизни с Фаиной казалось таким простым, ясным, будничным: живут, как все, как дочь с матерью, хоть и с матерью приемной; сейчас, после войны, их много – приемных матерей и дочерей. Может быть, и лучше, если она ничего не знает. И все же при мысли о том, что она ничего не знает, Миронову становилось грустно: неужели даже эта память об ее отце вычеркнута?
Иногда она пела. Все девочки в бараке пели, но Миронов узнавал ее голосок.
Вот солдаты идут по степи опаленной,
Тихо песню поют про березки и клены...
Грусть дрожала в ее голосе, и тогда ему казалось, что она все знает. Но потом она снова бегала с девочками, бегала и смеялась, заигрывала с Мироновым, по-детски кокетничала с ним.
Миронов жалел, что у него нет времени, которое он мог бы уделить этой девочке, ничего для нее не сделал, не оказал внимания, которого она ждала от него, инстинктивно чувствуя во всяком внимании к себе – защиту.