Текст книги "Кадеты и юнкера"
Автор книги: Анатолий Марков
Соавторы: Г. Ишевский
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 7 страниц)
Узнав меня, Григорович взревел белугой и, обливаясь слезами, стал умолять дать ему револьвер, чтобы застрелиться, так как не сомневался, что суд приговорит его к расстрелу. При этом он то пытался меня обнять, как старого товарища, то становился на колени и молил спасти от смерти.
В память прошлого я его пожалел и подал председателю суда докладную записку, в которой изложил, «что знаю Григоровича с детских лет, был свидетелем его исключения из корпуса, как умственно отсталого и морально дефективного мальчика, а потому, считая его не вполне отвечающим за поступки, полагаю, что он не несёт полностью за них ответственность». Суд принял во внимание это свидетельство и вместо казни приговорил Григоровича к 20 годам каторги, что в те времена являлось чистой фикцией, ибо отец его имел достаточно времени, чтобы за свою службу просить добровольческое командование о смягчении участи сына.
Вечером, после заседания суда, полковник Крыжановский зашёл ко мне в канцелярию и недовольным тоном спросил:
– Откуда у вас, ротмистр, неожиданная нежность сердца?.. Чего ради вы сегодня хлопотали за этого с. с.?
– Господин полковник, он мой однокашник по корпусу… В старое время, однажды по мальчишеской глупости, я едва не отправил его на тот свет и этого не забыл.
– А вы какого корпуса?
– Воронежского…
– Да ну! – просиял полковник, – ведь я тоже воронежец, выпуска 1910 года.
– Очень рад… значит, вы тоже, хотя и не подозревая этого, выручили из беды однокорытника, тем более, поверьте мне, он не большевик, а просто дурак.
– Что ж, спасибо, если это так… я очень рад…
Судьба трёх главных действующих лиц этой старой истории сложилась затем по-разному, как разны вообще человеческие судьбы. Григорович после эвакуации нами Новороссийска был освобождён из тюрьмы большевиками и, вероятно, как «пострадавший за идею», преуспел. Полковник Крыжановский накануне своего производства в генералы погиб под Армавиром, зарубленный красными. Что же касается автора настоящих строк, то он доживает на чужбине свой век, полный событий, которых в другую, более нормальную, эпоху с избытком хватило бы на три человеческих жизни…
Скандал в лазарете
Испытав на себе все блага товарищеского отношения и всосав в себя кадетские традиции, я с переходом в первую роту стал одним из самых горячих их защитников и сторонников, а перейдя в шестой класс, за это жестоко пострадал. Причиной этого памятного мне происшествия явилось то, что подъём с постели в шесть часов утра в ноябре и декабре являлся для меня поистине мукой. Холод в это время в спальне стоял адский, спать хотелось до обморока, а к этому прибавлялось ещё и то, что за окнами чернела ночь и весь город спал. И во всём этом городе только длинный ряд освещённых окон корпуса светился над глубоко ещё спавшим Воронежем. Бывали дни, когда, не выдержав пытки раннего вставанья, кадеты забирались куда попало, лишь бы доспать хотя бы несколько минут.
Чаще всего для этого служила «шинельная комната», где складывались запасные одеяла и висели наши шинели. Проскользнувшему туда счастливцу, незаметно для офицера и дежурных дядек, представлялась возможность заснуть на груде одеял и ими же укрыться с головой, как для тепла, так и для укрытия собственной особы. В подобном положении слоёного пирога иные спали так долго, что пропускали чай, утреннюю прогулку и два-три первых урока.
Большим затруднением служило то обстоятельство, что ход в «шинельную» вёл через дежурную комнату и надо было войти и выйти так, чтобы дежурный этого не заметил, что было нелегко. Кроме того, в случае поимки преступление это очень строго каралось. Поэтому более спокойным и безопасным местом для любителей поспать являлся корпусной лазарет, бывший вообще приятным местом.
В отличие от неуютных казарменных помещений роты, в которых проклятые служители распахивали настежь все окна по утрам, не считаясь ни с сезоном, ни с погодой, здесь, в уютных лазаретных комнатушках, стоял по утрам приятный полумрак и потрескивали дрова в печах, наполнявших палаты теплом и сонной дремотой. Кровати здесь были особенные: широкие и мягкие, манившие к кейфу и отдыху. За пять лет корпусной жизни мне ни разу не удалось заболеть и попасть в лазарет, так сказать, на законном основании. Однако для незаконного отдыха в лазарете у нас в старшей роте имелись верные и испытанные способы.
Маленькие кадеты обыкновенно с детской наивностью пытались незаметно для врача и дежурного фельдшера «настукать» температуру до требуемой правилами цифры 37,6, однако это при наличии в лазарете опытного и испытанного в кадетских фокусах персонала удавалось редко. В строевой же роте умели попадать в лазарет, не прибегая к таким допотопным средствам. У нас просто имелись в роте несколько термометров одинакового образца с казёнными, и взыскующий больничного отдыха являлся к врачу на осмотр, уже имея под мышкой один из этих градусников, заранее нагретый до нужной температуры. Казённый градусник, который ставился фельдшером, затем роняли под рубашку, а через пять минут извлекали из-под другой руки собственный, с необходимой по закону температурой.
Попав однажды таким способом в лазарет на положение болящего, я оказался в нём старшим из находившихся там кадет. Нужно сказать, что в корпусном лазарете суточные дежурства несли военные фельдшера, окончившие Военно-фельдшерскую школу и, хотя носившие звание унтер-офицеров, но, как все недоучки, имевшие о себе очень высокое мнение. Все они были чрезвычайно франтоватые молодые люди, носившие форму с писарским шиком и считавшие себя гораздо выше той среды, в которую их поставила судьба. Подобно большинству полуинтеллигентов, отошедших от народа, но в господа не попавших, они были заносчивы и настроены весьма оппозиционно ко всякому начальству, боялись старших кадет, перед которыми заискивали, и были грубы с маленькими, если это происходило без свидетелей.
На второй день пребывания в лазарете малыши мне «доложили», что накануне за завтраком дежурный фельдшер, в отсутствие заведующего госпиталем офицера полковника Даниэля, грубо обругал одного из маленьких кадет, обратившегося к нему с какой-то просьбой. В качестве старшего в лазарете я немедленно по уставу доложил о происшествии Даниэлю, при первом своём с ним свидании. Однако он, привыкший к постоянным трениям между кадетами и фельдшерами, не обратил на мой доклад должного внимания и не заставил фельдшера извиниться, как этого требовал корпусной обычай.
Убедившись, что никакого извинения не последовало, как и взыскания фельдшеру со стороны офицера, я дал об этом знать в первую роту, которая, собравшись в «курилке», обычном нашем клубе, в лице своих старшин вынесла постановление наказать фельдшера и одновременно выразить своё неудовольствие полковнику Даниэлю в виде «бенефиса». Его должны были дать фельдшеру находящиеся в лазарете кадеты, когда он останется один на дежурстве после того, как Даниэль уйдёт к себе на квартиру, находившуюся под помещением лазарета.
Провести постановление строевой роты должен был я, как её представитель и старший из больных кадет. В 10 часов вечера, когда все лежали в кроватях, а Даниэль ушёл к себе, по моему сигналу во всех палатах начался кошачий концерт, а прибежавшего на шум фельдшера забросали подушками и плевательницами. Спешно им вызванный полковник немедленно арестовал меня, как старшего, и отослал под арест в роту. Это было совершенно резонно и вполне согласовалось с военными правилами, по которым старший всегда отвечает за происшествие.
На другой день спешно созванный педагогический совет присудил меня к аресту на неделю и к сбавке балла за поведение с 11 до 2-х. Это являлось своего рода рекордом и даром не прошло. В карцер ко мне явился с неожиданным визитом сам директор корпуса, генерал-майор Михаил Илларионович Бородин. Это был добрый и справедливый человек, весьма уважаемый кадетами. До назначения директором корпуса он состоял воспитателем детей великого князя Константина Константиновича – Иоанна и Константина, что несомненно доказывало его исключительные педагогические способности, так как великий князь, главноначальствовавший над всеми военно-учебными заведениями России, имел для выбора гувернёра своих сыновей более чем широкие возможности. В седьмом классе генерал Бородин преподавал русскую литературу. Преподавал прекрасно, отличаясь по тогдашнему времени большой широтой взглядов и даже либерализмом.
Большой и важный, с красивой бородкой на две стороны, по случаю какого-то праздника во всём блеске своего парадного генеральского мундира и орденов, он долго стоял передо мной, склонив голову на бок и рассматривая меня с головы до ног, словно видя в первый раз, а затем медленно и многозначительно произнёс: «Был конь, да изъездился, был кадет, да испортился», – и посоветовал мне немедленно написать письмо отцу, чтобы он взял меня из корпуса на время «по болезни», пока… всё утрясётся.
В моё время это была мера, применявшаяся в кадетских корпусах по отношению к кадетам, хорошо учившимся и добропорядочного поведения вообще, но которые в периоде формирования, ни с того, ни с сего, начинали дурить и беситься. Обыкновенно этот период кадеты переживали во второй роте, то есть в четвёртом или пятом классах, почему эта рота считалась среди воспитателей самой трудной, в ней кадеты были не большие и не маленькие. У меня, как совершенно правильно определил директор, этот период запоздал и совпал с шестым, а не пятым классом.
Отец мой, сам бывший кадет, прекрасно знавший корпусной быт, сразу разобрался в положении вещей, и через неделю я уже жил в родной усадьбе на положении ссыльнопоселенца.
Должен признаться, за все мои учебные годы это был самый счастливый период моей жизни. Увлёкшись охотой с борзыми, я, правда, забросил науки и, вернувшись через три месяца в корпус, срезался на весенних экзаменах и засел на второй год в шестом классе, но, положа руку на сердце, никогда не жалел и не жалею до сих пор этого «погибшего» для меня года, давшего мне взамен перехода в седьмой класс столько охотничьих радостей, жгучих и полных.
Новички и «майоры»
Воронежский великого князя Михаила Павловича кадетский корпус, который я кончил перед Первой мировой войной, делился на четыре роты, причём в младшую, четвёртую, входили два первых класса и одно отделение третьего. Сам я в этой роте не был, поступив сразу в четвёртый класс, и познакомился с жизнью «младенцев», её составлявших, благодаря младшему брату моему Евгению, принятому в первый класс тогда, когда я уже состоял в строевой роте.
В качестве старшего брата, уже не ребёнком, а сознательным и рассуждающим юношей, я присутствовал при вступлении братишки в корпус и наблюдал его первые кадетские шаги. Привёз на экзамен Женю отец, я же являлся свидетелем того, как на медицинском осмотре была забракована после выдержанных экзаменов целая куча ребят, под мрачное молчание отцов и стенания мамаш и детей. Зато после того, когда в коридоре выстроили шеренгой всех прошедших экзамены и осмотр, на них было приятно смотреть. Это были крепкие, как орехи, румяные малыши, без всякого сомнения, годные вынести годы кадетской муштры.
С этого дня я стал почти ежедневным посетителем 4-й роты и с интересом наблюдал её жизнь и быт. Первые две недели все сто вновь поступивших в младший класс ребятишек ревели без перерыва в сто голосов, требуя, чтобы их освободили от заключения и отпустили «к маме». На всех дверях и входах сутки подряд дежурили дядьки, зорко наблюдая за тем, чтобы малютки не удрали из корпуса. В большинстве случаев семьи новичков жили в сотнях и тысячах вёрст от Воронежа, с каковым фактом малыши совершенно не считались и норовили при первом же недосмотре за ними удрать, хотя бы и в одной рубашке, «домой». Особенной привязанностью к родным местам отличались маленькие кавказцы, от тоски по родным горам и семье первое время чахнувшие и хиревшие, а иногда и серьёзно заболевавшие.
Немудрено поэтому, что дежурному по роте офицеру-воспитателю приходилось первое время все двадцать четыре часа его дежурства не столько начальствовать и приказывать, сколько вытирать десятки носов и реки слёз и, по мере своих сил и способностей, успокаивать маленьких человечков, пришедших в отчаяние от первой разлуки с родной семьёй.
Впрочем, не лучшим было положение дежурных офицеров и позднее, когда детишки привыкли к корпусу и им уже не требовалось вытирать носов и слёз. Две сотни маленьких, живых, как ртуть, сорванцов, с утра до ночи звенели пронзительными дискантами в классах и коридорах, играли, дрались, бегали и давили друг из друга «масло», иногда по двадцати душ зараз устраивали «малу кучу» и просто бесились.
Разнимать драки и усмирять всю эту возню было совершенно немыслимо и бесполезно: едва прекратившись в одном месте, она немедленно начиналась в другом углу огромного помещения роты. Поэтому служба воспитателей в 4-й роте была своего рода чистилищем, через которое каждый из них должен был пройти, доведя своё отделение до выпуска и приняв новое. Офицеры после дежурства здесь выходили потными, красными и совершенно измученными.
Когда я пришел в младшую роту в первый раз, у меня буквально зазвенело в ушах от неистового крика и топота по паркету сотен маленьких ног. Явившись по уставу в дежурную комнату за разрешением «повидать брата», я застал в ней на редкость колоритную картину: оглушённый и совершенно ошалевший бравый подполковник сидел посреди комнаты на стуле в обществе десятка ревущих во весь голос ребят, из которых двое лежали головами на его коленях. На мой рапорт подполковник только жалко улыбнулся и развёл руками, показывая всю свою беспомощность. Приходилось поэтому действовать самому.
Выйдя в коридор, я поймал поперёк живота мчавшегося куда-то мимо «младенца» с оттопыренными, как крылышки, крохотными погонами на плечах и приказал ему разыскать и привести ко мне Маркова 3-го. По старому военному правилу, заведённому ещё в николаевские времена в корпусе, как и вообще повсюду в военной среде, если в корпусе, училище или полку было несколько лиц, носивших одну и ту же фамилию, то они различались не по имени, а по номерам, дававшимся в порядке старшинства. Я в корпусе был Марковым 1-м, мой однофамилец – казак из 2-й роты был 2-м, а братишка числился Марковым 3-м.
Найти этого последнего оказалось не так просто: во всех помещениях роты шла общая возня, и по полученным мною сведениям, он должен был находиться на самом дне огромной кучи кадетиков, визжавших, как грешники в аду и барахтавшихся на полу коридора. Вытащив наугад за ногу двух или трёх, я, наконец, обнаружил и «Маркова 3-го», вымазанного чернилами и пылью, как Мурзилка, и ярко-красного, как пион, от увлекательной возни.
Во время прогулки с ним и тремя его друзьями по длинному коридору мне пришлось выслушать длинное повествование о горькой судьбе и злоключениях бедных новичков-первоклассников, которых «по традиции», на правах старших, жестоко обижали «майоры»-второгодники, уже не говоря о старших классах. Приёмы этого младенческого «цука» поражали своим разнообразием и оригинальностью, и были выработаны целыми поколениями предшественников. Суровые «майоры» первого класса заставляли новичков в наказание и просто так «жрать мух», делали на коротко остриженных головёнках «виргуля» и «смазку», и просто заушали по всякому случаю и даже без оного.
Пришлось тут же, не выходя из коридора, вызвать к себе нескольких наиболее свирепых угнетателей первого класса и пригрозить им «поотрывать головы», если они впредь посмеют тронуть хотя бы пальцем Маркова 3-го и его друзей. Перед лицом правофлангового строевой роты, бывшего втрое выше их ростом, свирепые «майоры» отчаянного вида, сплошь покрытые боевыми царапинами, струсили до того, что один даже икнул, и поклялись на месте не дотрагиваться больше до моих «протеже».
В тот же день мне пришлось пройти и в третью роту, куда одновременно с братом поступил мой маленький кузен. Там вызванным мною «майорам» я просто показал кулак и обещал их «измотать, как нуликов», если… впрочем, им, как более опытным, говорить много не пришлось, – они меня поняли с полуслова…
В России брату кадетского корпуса окончить не довелось. Революция, а затем гражданская война на Юге положили конец крепко налаженной кадетской жизни. Воспитанником шестого класса с двумя своими приятелями, когда-то доверчиво прижимавшимися к моему колену и излагавшими свои детские обиды, он поступил в Добровольческую армию. Брат, служивший вольноопределяющимся в лейб-гвардии Конном полку, был дважды ранен и выехал в Константинополь в конвое генерала Врангеля, оба же его друга погибли в Крыму, защищая от красных последнюю пядь русской земли.
Окончив в Югославии Донской кадетский корпус и университет в Загребе, Женя состоял агрономом на правительственной службе, когда началась война с немцами. При приближении красных он снова поступил в армию и дальнейшая его судьба неизвестна.
Он и его маленькие друзья, когда-то бывшие кадетики-малютки, как и их старшие товарищи, отцы и деды, честно выполнили свой долг перед родиной до конца.
Забавники и герои
Однажды, вскоре после Рождества, в помещениях второй роты, в совершенно необычайный час, затрубила труба корпусного горниста. Не успели мы спросить офицера, дежурившего по роте, что это значит, как из коридора донеслась его команда:
– Строиться в ротной зале!
Одна уже эта команда показывала, что случилось нечто необычайное и торжественное, так как обычно рота строилась в коридоре. Едва она замерла по команде «смирно!» неподвижно, как из боковых дверей вышел в полном составе корпусной оркестр, ставший на правом фланге, а за ним группой из дежурной комнаты появились все отделенные офицеры, также ставшие в строй на свои места.
К замершей роте из коридора появился, важно ступая, как всегда, наш ротный командир – полковник Анохин. Казак-донец по происхождению, он представлял собой маленького, пузатого человека, с глазами навыкат и пушистыми серыми усами. Его три дочери, в противоположность отцу, огромные, могучие брюнетки, ходили в корпусную церковь, и в них «по традиции» был влюблён весь корпус. Человек очень добрый, Анохин искренне любил кадет и был большим любителем всяких торжеств.
Поздоровавшись с ротой, Пуп, как мы его непочтительно называли между собой, обратился к нам с речью. Красноречием он не отличался и потому его обращение к нам больше состояло из коротких отрывистых фраз, в которые Анохин вкладывал обыкновенно всем известные истины, что добродетель должна торжествовать, а порок должен быть наказанным.
После речи он вызвал из строя какого-то малыша третьего класса, приговорённого педагогическим советом к суровому наказанию – снятию погон. Наказание это практиковалось в корпусе только в младших трёх классах и полагалось лишь за проступки пакостные и предосудительные.
Сообщив о приговоре плакавшему преступнику, Пуп величественно указал на него пальцем, причём из-за строя немедленно вывернулся крохотный ротный портной по имени Иртыш и огромными портняжными ножницами срезал у взвывшего от этой операции кадетика погоны. Затем обесчещенный таким манером «младенец» был отправлен на левый фланг роты, позади которой и должен был ходить до отбытия им срока наказания.
После этой неприятной экзекуции, всегда тяжело действовавшей на кадет, с детства привыкших считать погоны эмблемой чести, полковник Анохин сделал многозначительную паузу, отступил на два шага назад и, выпятив колесом грудь, повышенным голосом скомандовал:
– Кадет Греков! Два шага вперёд, марш!
Из строя вышел и замер перед нами и начальством маленький белоголовый кадетик.
– А теперь, господа! – не спадая со своего торжественного тона и лишь подняв его на две октавы, продолжал ротный, – вместо вашего товарища, наказанного тяжким для всякого военного наказанием… да, именно тяжким!.. вы видите перед собой кадета, совершившего благородный и героический поступок с опасностью для собственной жизни. Сегодня я получил от черкасского окружного атамана Войска Донского письмо… в котором он извещает меня, что… кадет Греков на Рождестве, будучи в отпуску, спас в станице С-ой провалившегося под лёд мальчика. В воздаяние его подвига… кадет Греков всемилостивейше награждён государем императором медалью за спасение погибающих!
Закончив свою речь, полковник вынул из кармана футляр с медалью и, приколов её на грудь Грекова, обнял и поцеловал его.
– А теперь, – заговорил ротный снова, – ура, в честь вашего товарища-героя!
Рота радостно и оглушительно заорала «ура», оркестр заиграл туш, а бедный маленький Греков, с медалью на груди, пунцовый от смущения, не знал, куда ему деваться.
Не успели нам скомандовать «разойтись!», как сотни рук подняли Грекова, а кстати и полковника Анохина и по старому обычаю стали их качать до одурения под оглушительное, звенящее детскими голосами, уже неофициальное «ура». Услышав эти радостные вопли, из других рот к нам прибежали делегаты и, узнав в чём дело, помчались «домой» с новостью. За ужином в столовой, куда пришли все четыре роты корпуса, при нашем входе из-за столов загремело в честь Грекова новое, оглушительное под низкими сводами обеденного зала, «ура» уже всем корпусом. Этому стихийному и благородному порыву радости за своего товарища, несмотря на то, что её выражение выходило из всех рамок корпусного порядка, не мешали ни улыбавшийся дежуривший в столовой ротный командир, ни один из четырёх дежурных офицеров рот.
Награждение Грекова медалью имело тем же летом неожиданное и забавное продолжение. Лагери корпуса находились верстах в пяти от Воронежа, в лесу, на берегу небольшой речки. Там в деревянных бараках жило ежегодно от июня до 15 августа около двух десятков кадет, не имевших почему-либо возможности провести летние каникулы дома.
В этом году вместе с другими остался в лагере кадет князь Шакро А., весёлый и милый грузин, на редкость компанейский парень и прекрасный, как и все кавказцы, товарищ. Хотя он был всего только в четвёртом классе, но, неоднократно «зимуя» в одном и том же классе, имел на лице уже густую, чёрную, как вороново крыло, растительность, выраставшую, по уверению кадет, через полчаса после бритья. Вместе с тем это был лихой кадетик, небольшого роста, но ловкий и прекрасно сложенный, обладавший весёлым и беззаботным характером. С ним дружил его земляк, отчаянный храбрец абхазец Костя Лакербай – на два года страше по классу и большой забавник.
И вот, скучая в лагере, за неимением других развлечений, оба друга решили разыграть сцену «спасения погибающих». Для этого Костя должен был изобразить во время купанья тонущего на глубоком месте, а Шакро «случайно» оказаться поблизости и вытащить погибающего. Всё было заранее условлено и уговорено. Согласно выработанному плану, Косте надлежало удрать из лагеря перед купаньем кадет и влезть в реку, а затем, как будто увлечённому течением, тонуть и взывать о спасении. Шакро же предстояло, также негласно выбравшись из лагеря, спрятаться в прибрежных кустах, а затем на призыв утопающего броситься в реку и вытащить Костю, когда его крики привлекут других кадет.
Блестяще задуманный план этот сорвался из-за Костиного ехидного поведения и вместо того, чтобы принести Шакро славу героя, сделал его объектом кадетской потехи. Не входя в воду, Костя с шумом бросил в воду большой камень и отчаянно закричал о помощи. Шакро, которому из-за кустов обрыва ничего не было видно, услышал крик и, как говорится, движимый лишь собственным мужеством и жаждой подвига, как лев ринулся со своего обрыва вниз головой одетым, но, зацепившись за сук, перевернулся в воздухе и, вместо спортивного «броса» позорно шлёпнулся в воду на глазах подходивших к месту происшествия кадет под командой дежурного офицера. Когда несчастный Шакро, мокрый и грязный, выбрался на берег, его встретил гомерический хохот товарищей, так как предатель Костя успел им уже рассказать всю историю. Под шумное веселье кадет бедный Шакро был прямо из реки отправлен офицером в лагерь под арест за «самовольную отлучку». Заключение это он разделил братски со своим другом-предателем. Всё лето потом кадетский лагерь шутил над этим приключением, а больше всех смеялся сам добродушный Шакро.
Прошло шесть лет и все участники этой детской истории: Греков, Шакро и Костя доказали на деле, что их детские стремления к подвигам, заложенные разумным воспитанием в родном корпусе, создали из них, мальчишек-забавников, истинных героев на поле чести.
Греков в рядах лейб-гвардии Атаманского полка, Шакро – драгун, а Лакербай в Черкесском полку Туземной дивизии показали себя на войне доблестными офицерами. Корнетом абхазской сотни Костя отличался исключительной храбростью даже среди своего бесстрашного народа. Во время конной атаки полка в Галиции, когда его сотня отходила на прежние позиции под ураганным огнём австрийцев, он заметил, что под одним из его товарищей убита лошадь. Лакербай немедленно повернул своего коня обратно и помчался на спасение товарища. Видя несущегося на них одинокого всадника, австрийцы сначала открыли ураганный огонь, а затем, прекратив стрельбу и поднявшись из окопов, с изумлением наблюдали непонятный им Костин манёвр. Подскакав к раненому, Лакербай поднял его на всём скаку к себе на седло и помчался обратно. Это было до такой степени смело и эффектно, что австрийцы вместо выстрелов проводили Костю громом рукоплесканий, а русские встретили его громовым «ура!»…
Судьба не простила Косте его постоянную игру со смертью на войне. Покрытый славой георгиевский кавалер, он был убит в 1916 году. Абхазцы свято чтили его память, как одного из своих национальных героев; милый Костя, без всякого сомнения, вполне заслужил эту честь своей беззаветной храбростью. Да будет земля ему пухом.
Офицеры-воспитатели
Ближайшим к кадетам начальством в кадетских корпусах являлись отделенные офицеры-воспитатели, которые принимали одно из отделений первого класса при поступлении кадет в корпус и вели это отделение семь лет курса кадетского корпуса через все «сциллы и харибды», невзгоды и радости до выпуска, переходя вместе со своими питомцами из роты в роту.
Естественно, что в течение этих семи лет, протекавших в стенах корпуса, взаимоотношения между офицером-воспитателем и кадетами его отделения в числе 25–30 человек имели большое значение для обеих сторон. Офицер составлял на каждого из своих кадет аттестацию, где в заранее напечатанных графах помещались все данные о его успехах, способностях, нравственных и физических качествах, поведении, прилежании и характере. Эти характеристики имели большое значение, как для аттестации кадет на педагогических советах, периодически рассматривавших их, так и для поступления в военные училища. С другой стороны, начальство офицера-воспитателя в лице ротных командиров и директора корпуса весьма считалось с тем, как живёт тот или иной воспитатель со своими кадетами, имеет ли между ними достаточный авторитет, привил ли дисциплину и имеет ли на них влияние. От всего этого зависела карьера офицера и его дальнейшая служба.
В огромном большинстве случаев офицеры-воспитатели моего времени находились вполне на высоте порученной им задачи, так как попадали в корпус не иначе, как после 5–10 лет службы в полку, где успевали приобрести воспитательный стаж с молодыми солдатами и при поступлении в корпус были аттестованы полковым начальством, как выдающиеся в строевом и нравственном отношении. Благодаря такому подбору, а также тому, что большинство офицеров-воспитателей прошло специальные педагогические курсы, в корпусах не могло быть плохих педагогов. Если же таковые и появлялись, то начальство их скоро удаляло назад в строй, так как прежде, чем быть переведёнными в корпус, они три года считались к нему только прикомандированными и проходили испытательный стаж.
В бытность мою в корпусе я прошёл последовательно через руки трёх офицеров, из которых первым при моём поступлении был подполковник Николай Иосифович Садлуцкий, кубанский казак по происхождению, плотный, атлетически сложенный брюнет, с лихо закрученными молодецкими чёрными усами. Жизнерадостный холостяк, человек добродушный и весёлого характера, он чрезвычайно щепетильно относился к нуждам и интересам своих кадет, весьма о них заботился и даже советовал наиболее слабым по учению остаться на год-другой в классе вместо того, чтобы надрываться наукой сверх сил. Он был одним из самых старших офицеров-воспитателей и являлся первым кандидатом на получение роты. Многолетнее пребывание в корпусе приучило его никогда не выходить из себя, он редко терял своё неизменное благодушие. Был он старым холостяком и всё своё свободное время отдавал кадетам, которые его очень любили. Николай Иосифович питал слабость к хорошим фронтовикам и гимнастам и любил военную службу, о которой никогда не уставал рассказывать. Надо ему отдать полную справедливость в том, что он сумел внушить своим воспитанникам любовь и уважение к армии и службе в ней, хотя сам от неё получил не много. При нашем переходе в шестой класс он был произведён в полковники и получил роту, на чём его военная карьера и закончилась. Попав после революции в Сербию, Садлуцкий занялся хиромантией, как ремеслом, о чём многие годы подряд печатал статьи в белградском «Новом времени».
После него наше отделение принял подполковник Завьялов, которого кадеты за гордо закинутую назад голову и разлапистую походку прозвали Гусем. Жили мы с ним в мире и согласии, хотя большими воспитательными талантами он и не обладал. Завьялов болел какой-то сердечной болезнью, из-за которой часто пропускал служебные занятия, почему был у директора корпуса, строгого к службе генерала Бородина, на замечании. Летом 1912 года подполковник женился на барышне из воронежской помещичьей семьи, по какому случаю кадетские пииты немедленно написали новый куплет в корпусной «Звериаде», начинавшийся, как помню, строфой:
Нам сказал однажды Гусь:
На Китаевой женюсь…
Семейное счастье бедного полковника продолжалось недолго. Однажды, как это часто случалось в последнее время, Завьялов не явился на строевые занятия, полагавшиеся для его отделения по расписанию. Как на грех, в этот час роту обходил генерал Бородин. Узнав от старшего по отделению, что офицер-воспитатель отсутствует, он вспыхнул и приказал горнисту, его сопровождавшему, немедленно вызвать подполковника из квартиры. Бедный Гусь с лицом, покрытым от волнения красными пятнами, явился через несколько минут и получил от генерала в дежурной комнате такую головомойку, что в тот же вечер скончался от сердечного припадка.








