355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Анатолий Курчаткин » Полёт шмеля » Текст книги (страница 10)
Полёт шмеля
  • Текст добавлен: 5 октября 2016, 01:36

Текст книги "Полёт шмеля"


Автор книги: Анатолий Курчаткин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 10 (всего у книги 34 страниц) [доступный отрывок для чтения: 13 страниц]

«Старичок». Он обращается ко мне «старичок». Вот оно, убойное свидетельство нашего истинного возраста – физического, во всяком случае. «Старичок» – этого словечка нет в лексике даже сорокалетних.

Наверное, когда изготовляюсь читать, со мной происходит та же странная метаморфоза, что с Костей. Я пытаюсь осадить себя, не превращаться в поэта,но, кажется, мне это не очень удается. И, читая, стараюсь не завывать, как то обычно бывает у поэтов и как то делает Костя (и как делал тот же Бродский), но, похоже, мне и это удается не очень.

– Все? – вопрошает Костя, когда я заканчиваю чтение.

– А ты бы хотел еще? – защитно вопрошаю я. – Хорошенького понемножку. Золото не железо, много не добудешь.

Костина пауза, что следует затем, – длиннее вошедшей в поговорку знаменитой мхатовской. Он ее держит подобно вознесшему в смертельном замахе топор угрюмому палачу.

Наконец Костя решает, что пауза создала нужный эффект.

– Какая ты нежная тварь, – протяжно говорит он. – Я тебя люблю.

Ну вот. Вместо отсекновения головы – что-то вроде поглаживания по ней и даже похвала.

– Сам ты тварь, – говорю я. Впрочем, без обиды. Кто же может устоять против похвалы, пусть та и выражена столь оригинальным способом.

Пегасы под нами складывают крылья, спускаются с горних высот на землю, и нам не надо, опираясь о стремя, соскакивать на землю – они просто делаются бесплотными, а мы превращаемся в двух трепанных жизнью одиноких степных волков с шкурами в шрамах, какими были и до того.

Мы завариваем зеленый китайский чай с жасмином, привезенный мне Костей в подарок, хрустим крохотными крендельками-сухариками, купленными мной в местной «Копейке», я усиленно хвалю Косте его чай, хотя такой чай несложно купить теперь и в Москве, он, в свою очередь, восторгается моими «копеечными» крендельками, и вновь говорим о судьбах России, об Америке, о российском и американском президентах – и нам хорошо, нам в кайф сидеть так, минуты летят, как пули у виска, мгновения, мгновения, мгновения… Раза два мы едва вновь не влетаем в еврейскую тему, но теперь я настороже и не позволяю Косте свалить меня в эту яму. Ой, прости-прости, с винящейся улыбкой машет он крест-накрест руками перед собой.

Но вдруг он буквально подпрыгивает на своем табурете:

– Слушай! – взглядывает на часы у себя на руке и вскидывает на меня глаза: – Извини, но… тебе пора.

Я тоже смотрю на часы. Ого, мы засиделись за его немецко-китайским чаем и моими российскими «копеечными» крендельками! Мне и в самом деле пора вон из квартиры – чтобы не вводить в смущение его женщину. Которая с минуты на минуту должна появиться.

Одна из причин, по которой он приезжает в Россию, может быть, и наисущественнейшая, – это женщины. В Германии он вынужден жить абсолютным монахом. Немкам он не интересен, и у него нет даже возможности завязать с кем-нибудь из них знакомство. Тем же, с кем он имеет возможность завязать знакомства в синагогах, он не интересен в той же мере, что немкам, – это всё немолодые еврейки, думающие уже совсем об ином, а не о постели. Что до проституток, то они ему не по карману; а если бы карман и позволял ему пользоваться их услугами, он бы не смог прибегнуть к этому виду любви: в дни нашей молодости проститутки были явлением экзотическим, а то, что не закреплено привычкой в молодости, с годами становится невозможным.

– Веди себя хорошо, – стоя уже в дверях, строго говорю я Косте, наставляя на него палец. – Чтобы девушка была тобою довольна.

– Девушка! – ухмыляется Костя. – Я не такой греховодник, как некоторые.

Это он намекает на Евдокию, о которой ему, естественно, было мной поведано.

– Вы, сэр, блудник, – не оставляю я безответным его выпад.

– Ну да, ну да! – восклицает Костя. – Это все досужие байки про нас, евреев, что мы…

– Костя! – взревываю я.

– Ой, извини-извини, – машет перед собой руками крест-накрест Костя. Но вместо того чтобы дать мне уйти, придерживает меня за рукав. – Слушай, вот друг детства твой, ты мне о нем рассказывал… фамилия у него еще, как у швейной машинки…

– Зильбер, – напоминаю я Косте.

– Точно, Зильбер! – как-то необыкновенно радуется он. – Ты говорил, мать у него русская, отец еврей… и вот кем он себя почувствовал в конце концов? Русским? Евреем? Как это с ним случилось?

– Представления не имею, кем он себя почувствовал, – говорю я. – По-моему, его эта проблема не волновала.

На улице все так же веет с неба холодной моросью прочно обосновавшаяся на наших просторах жидкая европейская зима. Несколько дней легкого мороза на Новый год – и снова происки масонов. После кухонного трепа с Костей на душе у меня благостно и умиротворенно. А гляди-ка, думаю я с этой благостностью, пока иду к своему корыту, оставленному метрах в сорока от подъезда, так зимняя одежда может и не понадобиться, жизнь становится экономней, легче телу – тяжелей в кошельке.

Однако мысль о кошельке тотчас заставляет меня вспомнить о Евгении Евграфовиче. И от моей благостной умиротворенности мигом ничего не остается. Духовная жизнь – духовной жизнью, но ведь надо же питать и плоть. Следует звонить Балерунье, встретиться с ней, суметь объясниться…

– Что с тобой такое? – спрашивает меня Евдокия, когда я, уже ведя машину, отвечаю на ее звонок по мобильному. – Думала уже, что ошиблась номером.

Это так прозвучало мое «Слушаю!», что я прохрипел в трубку. Должно быть, голосом висельника с реи, пытающегося в последнем усилии содрать с себя веревку.

– Всё в порядке, – со старательной бодростью произношу я, демонстративно откашливаясь. – Горло просто что-то пережало.

– Что его у тебя пережало? – заботливо спрашивает моя радость. – Ты не заболел?

– Здоров, полон сил и уже на полдороге к тебе, – отвечаю я. После чего прерываю наш разговор, у меня на самом деле нет сил разговаривать с нею: – До скорого. Тяжелый трафик.

Хотя трафик совершенно обычный, можно даже сказать – легкий.

«Все хорошо, прекрасная маркиза, все хорошо, все хорошо», – принимаюсь я напевать бодрую опереточную арию, бросив умолкшую трубку на соседнее сиденье.

Незатейливая лихая мелодия должна взбудоражить меня, разогреть кровь, отодвинуть в сторону нежданные-негаданные затруднения на пути к превращению в ротшильда, объять своим жизнерадостным оптимизмом, наполнить залихватской веселой энергией. Хотя то, что там произошло в усадьбе у этой маркизы, ой как невесело, ой как нехорошо, ой как печально…

* * *

– Это всё? – приняв от меня жиденькую пачку оливковых лобастых Вашингтонов в черно-сером овале, с удивленным порицанием вопрошает жена. Бывшая, вернее, жена, но ни я, ни она не связали себя новыми брачными узами, да и вообще не разведены официально, так что она для меня по-прежнему «жена», как и я для нее «муж».

– Извини, но больше пока не получается, – виновато бормочу я.

«Не получается»! Как будто я что-то заработал и вот отколол, принес часть. Это вранье. За последние месяцы я не заработал ни копья. Я потрошу свою спрятанную среди книг заначку – вот я что делаю. Я себе напоминаю грабителя, когда раскрываю книжку с конвертом. Грабителя, обирающего самого себя.

– Да? Не получается? – Голос жены расцветает истерикой. – Знаешь, что новое постановление вышло? Вместо обычных экзаменов – этот проклятый ЕГЭ! Всех репетиторов нужно менять! На тех, кто на ЕГЭ натаскать сумеет. А они цены взодрали – в два раза! Эти твои, – трясет она жиденькой пачкой вашингтонов, – фьють – и нет!

Она по образованию библиотекарь, с русским языком и литературой у нее все в порядке, как и у меня, казалось бы, на этих-то предметах можно было бы сэкономить, но своих детей невозможно ничему научить и учителю.

– Скоро поднесу еще, – обещаю я. – Скоро у меня будут очень приличные деньги. Хватит, если понадобится, и на лапу. Правда-правда, – клятвенно заверяю я. Клятвенно – это для жены, а во мне эти слова звучат заклинанием: чтобы все получилось! чтобы все получилось!

Не знаю, не хочу думать, а что если вдруг не получится. Это уже за краем, за пределом, и заглядывать туда мне не по силам.

– Лёнчик есть? – спрашиваю я, пытаясь заглянуть в глубь квартиры, как будто с порога, у которого я стою, можно проникнуть взглядом во все ее закоулки. Моего младшего зовут, как и меня, так что в будущем ему быть Леонидом Леонидовичем. «Леонид Леонидович» – неплохо звучит, кроме того, у него моя фамилия (в отличие от старшего, которому сват со сватьей переменили фамилию на свою), да плюс он получился удивительно похожим на меня – мои черты, мое сложение, моя сухощавость, мои манеры и жесты, – так что даже моя жена зовет его Лёнчиком, а потому и мое родительское чувство к нему, помимо моей воли, совершенно особое.

– Нет, Лёнчика нет, – коротко отвечает жена, причем губы ее с мстительным удовольствием поджимаются.

Я спускаюсь в лифте на улицу в расстроенных чувствах. Мало того что получил выволочку, так еще и сына не удалось увидеть.

Костя ждет меня около моего корыта, прогулочным шагом прохаживаясь взад-вперед.

– Как ты быстро, – обрадованно ступает он мне навстречу.

Мы едем с Костей к Балерунье, и он призван сыграть роль амортизатора. Я будто бы ни сном ни духом о том, что она прекрасно осведомлена о моей новогодней ночи у Райского, – и заскакиваю к ней, чтобы наконец взять свой зонт, забытый у нее в прошлое мое посещение. Костю я прихватил с собой без ее позволения. В прежние времена общество Кости всегда действовало на нее странным образом умиротворяюще. Мне его жаль, он, бедный, такой дурачок, говорила она о нем. Весьма заблуждаясь. Кем-кем, а дурачком Костя никогда не был.

– Тыщу лет твою Елизавету не видел, – говорит Костя, когда мы уже мчим в машине. – Все такая же неувядаемая?

– Увидишь, – буркаю я.

– Но мне, прости, все же не ясно, в чем моя задача там у нее?

– Ластись к ней и восхищайся ее неувядаемостью, – говорю я Косте. – Все остальное я сам.

Хотя, сказать откровенно, я не знаю, что я там «сам». Сам с усам. У меня нет никакого плана, я не сумел сочинить для Балеруньи никакой оправдывающей меня легенды, выслушав которую, она бы сочла свою обиду безосновательной – и переменила красный свет на зеленый. Конечно, у нее нет сомнений, что в перерывы между нашими не столь уж теперь частыми встречами я не пощусь, но одно дело знать это, и другое – вроде того что заглянуть в замочную скважину. Я, в принципе, собираюсь действовать наобум Лазаря, как стежка ляжет – нельзя же сидеть сложа руки, нужно предпринять попытку.

Балерунья встречает нас одетая так, будто собралась куда-то на прием. Или, наоборот, прием у нее. С несколькими нитями крупного черного жемчуга на шее, с жемчужной булавкой на груди, с бриллиантовыми перстнями на обеих руках. Этот ее парад призван сообщить мне, что я в немилости, возможно, и более того – в опале и должен много потрудиться, чтобы заслужить прощение и вернуть прежнее расположение.

– Костя! – с удивлением восклицает она, холодно подставивши мне для поцелуя щеку (хотя я, естественно, намеревался в губы) и тотчас от меня отстраняясь. – Вот уж не ожидала! Лёнчик не предупредил о таком сюрпризе.

– Да вот Лёнчик говорит – за зонтом. Зонт, говорит, у тебя забыл. А на улице же у вас теперь, как в Англии, как без зонта, – сыплет Костя, расстегивая куртку – стремясь соответствовать своей роли буфера-амортизатора.

Балерунья не снисходит до ответа ему. Она стоит в отдалении, молча взирая на нашу возню с верхней одеждой, и, дождавшись, когда мы разоблачимся, так же молча призывает нас мановением руки следовать за ней.

Мы с Костей, сообщнически переглянувшись за ее спиной, следуем за Балеруньей. Несколько шагов – и я понимаю, куда она ведет нас. Она ведет нас в столовую. Что подтверждает мое впадение в немилость. Столовая – это знак официальности. Сугубой протокольности встречи. Если там нас ждут вышколенно-молчаливые официанты в белых перчатках, я не удивлюсь.

Официантов в столовой, однако, нет. Зато посередине ее, отворотив от большого, в шесть ножек, старинного стола стул и взявшись одной рукой за его спинку – в позе, в какой любили фотографироваться в начале двадцатого века в России, которую мы потеряли,наши деды и прадеды, змеясь плотоядно-высокомерной улыбкой, стоит не кто иной, как мой тезка, депутат Государственной думы Ленька Берминов.

Вот это удар так удар. Прийти к Балерунье – и мордой к морде с Ленькой Берминовым! Шок от столкновения так силен, что какое-то, не столь уж короткое мгновение я не в состоянии издать ни звука. Я, не предупредив, заявился к ней с Костей, а она, не уведомляя о том, выступила мне навстречу тоже с подкреплением, и это подкрепление – Ленька Берминов! Получается, я делю ее с этим негодяем? Приятное открытие. Хотя он не негодяй, он хуже. Он графоман. Не знаю никого хуже графомана, убедившего мир («мир» через букву «i»), что он творец. И депутатом он стал для того, чтобы еще сильнее укрепиться в своем реноме творца. При этом, не числись он по писательскому разряду, ни в жизнь бы ему не сделаться никаким депутатом.

Он стоит, картинно опираясь на спинку стула, победительно улыбается, будто говоря мне: «Что, не ожидал?!» – и не собирается двинуться с места и не собирается первым произнести слово привета, а значит, если я не хочу гнева Балеруньи и хочу добиться от нее желаемого, ничего не остается, как сделать это все первым мне.

– Привет, – говорю я, подходя к Берминову и протягивая ему руку.

– Привет, Лёня, – открывает теперь рот и он, принимая мою руку и стараясь подать свою так, чтобы я унизительно ухватился только за его пальцы.

Балерунья, ловлю я периферическим зрением, смотрит на меня взглядом, исполненным хищного удовлетворения. О, ее не просто зацепило,как я решил, поняв, что Евгений Евграфович продал меня. Она рассвирепела.

– Вы, я вижу, знакомы, – светским голосом изрекает она, словно не подозревала этого раньше. Словно не по этой причине Берминов здесь и находится.

– Нет, мы не знакомы, – наглядно являет простодушную серьезность своей натуры, выступая из-за моей спины, Костя.

– Ну познакомьтесь, – небрежно бросает Балерунья, не обременяя себя обязанностью хозяйки дома представить их друг другу.

– Константин Пенязь, – с церемонностью, по литературной привычке представляясь именем и фамилией, кланяется Костя.

– Леонид Михайлович, – оторвав руку от стула, подает ее Косте Берминов. О Боже, мы с ним не просто тезки, а тезки полные! Отчества-то его я никогда и не знал. – Какая у вас фамилия… необыкновенная! Никогда не встречал.

– Нормальная русская фамилия. – Костя мгновенно встает в стойку. Может быть, в словах Берминова и не было никакого двойного подклада, но Костя, конечно же, сразу решил, что тут намек на его еврейскую кровь. – Означает мелкую монету, денежку. Возможно, русская переделка немецкого «пфеннинга».

– А, видите, все-таки с немецкого, – с удовольствием, как уличил Костю в неправде и ставя его на место, говорит Берминов. – Я же почуял. У меня нюх на слово.

– А что за фамилия у вас? Что значит? – Костя не оставляет без ответа самого малого выпада против себя. – Что такое «берма»? Странное какое слово!

Во мне вдруг всплывает значение слова «берма». Во мне много такого неизвестно откуда взявшегося знания и сидящего в голове до того прочно – не выковырять.

– «Берма» – это место между валом и рвом, – извлекаю я свое знание на белый свет. – Край того и край другого – в общем, ни то ни се.

– Ладно, ладно, ладно! – Балерунья хлопает в ладоши. – Познакомились – и отлично. Кто что будет: чай, кофе? Я угощаю, я добрая.

В этом позвольте усомниться, моя прелесть, знаю я вас. Однако, естественно, я не произношу вслух ничего подобного, напротив: изображаю всем своим существом самое большое счастье и радость, а присутствие Берминова меня будто и не трогает, будто я ни о чем не догадываюсь.

– Я бы чаю, – смиренно произношу я. – Во всех нас от советских времен осталось ощущение, что кофе – это шик, аристократизм, а чай – что-то вроде повседневного хлебова, и вот я демонстрирую, что не претендую ни на что необыкновенное.

– Я, если можно, кофе, – лишенный необходимости изображать смирение, заказывает себе Костя. – Со сливками или молоком – что есть.

– Я кофе, ты мои вкусы знаешь. – Берминов тверд и уверен в своем праве сформулировать свое желание подобным образом.

– Тогда кофе всем, – объявляет Балерунья.

– Согласен, – с прежней смиренностью говорю я.

Тут же, впрочем, с лихой бесшабашностью предлагая помощь в приготовлении кофе и получив согласие, отправляюсь на кухню следом за ней – как это ни опасно: она может начать разговор о том,а я, как не был готов к нему, так и не готов. Но еще опасней сидеть, скукожившись, демонстрируя своим видом виноватость.

Кофе Балерунья готовит самым ленивым образом, в немецкой кофевыжималке– так ее следует назвать: засыпаешь внутрь большого пластмассового стакана кофе, заливаешь кипятком и, дав постоять минуты три, отжимаешь гущу широким поршнем на дно. Эти три минуты, что кофе настаивается, я провожу в усиленной суете, с жизнерадостной бодростью отыскивая у Балеруньи на полках чашки-блюдца, ложки, сахарницу, молочник, будто она не может этого сама. «Лиз, где чашки?» «Лиз, где сахар?» «Лиз, у тебя молоко (это открывая холодильник) или есть сливки?» – «Что, сливок хочется? – В голосе ее неожиданно звучит коварная двусмысленность. – Есть там сливки, есть», – словно раздумав угощать меня этой двусмысленностью, говорит она через паузу. И только когда гуща отжата на дно кофейника (кофевыжималки!), поднос с посудою собран и мы уже собираемся выходить с кухни, она бросает:

– Или тебе молодого мяса хочется?

И, не дожидаясь ответа, выходит с кухни – нанеся мне удар и не позволив ответить на него.

Кофе никому из нас не нужен. Кофе – это всего лишь рама, в которую должна быть вправлена картина. Но без рамы картина не играет, вот настала пора ей и заиграть.Костя, следуя моему указанию, восхищается неувядаемостью Балеруньи и всячески ластится к ней – иначе говоря, несет тривиальную чушь о том, какая она необыкновенная женщина, объявляет, что столь бесподобный кофе пьет только у нее и даже фарфор, в котором она подает нам кофе, уже доставляет наслаждение (хотя фарфор обыкновенный, лучший свой кофейный сервиз Балерунья нам не выставила). Лесть – убойное оружие, Балерунья сидит вроде с бесстрастным лицом, но эта же бесстрастность предательски выдает, что Костина трепотня достигает своей цели.

Однако Берминов тоже помнит о сделанных ему указаниях. И, выждав в Костином словотворении паузу, вламывается в нее.

– А что это, Лёня, – обращается он ко мне, – за шлюшка с тобой была у Райского на Новый год, слухами уже земля полнится?

О, какая тишина разражается громом над нашим сервированным для откушивания кофия столом. Я борюсь с собой, чтобы не вскочить и прямо так, в рывке, не всадить в берминовскую харю кулаком.

Но вот ведь что: это же не он сказал. Он лишь, как стало теперь принято говорить, озвучил. А сказала это на самом деле Балерунья. Я буквально различаю в произнесенной им фразе ее интонации.

Притом нельзя на это и не ответить. Только как ответить, что ответить – чтобы и честь защитить, и не потерять Балерунью? По той известной прибаутке про девушку: и рыбку съесть, и другое удовольствие получить.

Я не успеваю придумать ничего достойного, – Костя медленно, оттолкнув ногой стул, поднимается в рост, в руках у него чашка с еще неотпитым кофе, и вот я вижу – рука с чашкой начинает медленно идти вперед, словно в неуверенности, но мгновение – и обретает ее, и в рывке выплескивает содержимое чашки на Берминова.

– Вы что! – вскакивает Берминов. – Вы что себе!..

– Я себе что? – с тяжелым, мозжащим негодованием переспрашивает Костя. – Это вы что! Берите свои слова обратно, пока разрешаю! Или будете с битой мордой: я когда бью – я не разбираю чем!

Он плеснул расчетливо, хладнокровно: не в лицо, чтобы не обжечь, а на грудь – на белую дорогую сорочку, на красный в серебряно-черную полоску дорогой галстук, черно-искрящийся дорогой костюм.

Балерунья растеряна (бывает растеряна и она) – чего-чего, а такого она не ожидала. Слова Берминова были адресованы мне, не Косте.

– Погоди-погоди! – вскакивает она и, схватив Костю за руку, повисает на ней. – При чем здесь вообще ты?

– При чем?! – взревывает Костя. – Чтобы мою дочь шлюхой!..

– Погоди, погоди, погоди! – взывает к Косте Балерунья. – Какая твоя дочь? О твоей дочери слова не было сказано!

– А с кем он был у Райского на Новый год?! – тычет Костя в меня указательным пальцем. – Он был с моей дочкой! Отец попросил друга взять свою дочь-фанатку с собой, с каких это пор «фанатка» и «шлюха» синонимы?

Балерунья отпускает его руку.

– Понятно, Костя, – говорит она. – Все понятно. И я тебя понимаю. Извинись, – обращается она к Берминову. – Ты нехорошо пошутил. Нельзя так.

Она удовлетворена, она защитила свою честь. Ей не так и важно, действительно ли то была Костина дочь. Но теперь есть версия, и версии ей достаточно.

– Прошу прощения, – бормочет Берминов, глядя в пространство между мной и Костей.

– А я за свои действия прощения не прошу, – говорит Костя. – Пусть это будет актом сатисфакции. Скажите спасибо Лизе, что обошлись без битой морды.

– Достаточно! – вскидывает руки Балерунья. – Инцидент исперчен, как завещал говорить нам классик советской литературы. Допивай свой кофе, – оборачивается она ко мне, – забирай зонт – и идите. Всё, идите!

Кофе я допиваю лишь потому – нужен мне этот кофе! – чтобы наш с Костей уход не выглядел унизительно и не походил на бегство с поля боя. Тем более что это на самом деле победа.

Оказавшись в лифте, где нас никто не видит, я бросаюсь к Косте и, если воспользоваться штампом бульварной литературы, принимаюсь душить его в своих объятиях.

– Ты гений коварства! – воплю я. – Не голова – Дом Советов! У тебя же вроде и дочери нет, одни парни?!

Костя, отстраняясь от меня, чтобы не быть задушенным, довольно посмеивается.

– Знаешь, сам не ожидал! Вдруг, когда он тебе эту шпильку подпустил – бац, словно меня кто под бок толкнул: спускай на него собак!

Мы идем из дома Балеруньи по Гончарной, направляя наши стопы к моему корыту, в руках у меня мой зонт, так удачно забытый у Балеруньи в прошлый раз, и я знаю, что не позднее завтрашнего дня у меня раздастся звонок. Я уверен, что раздастся, я в этом не сомневаюсь. Не мне придется звонить Евгению Евграфовичу, а он позвонит сам.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю