Текст книги "Берия. Арестовать в Кремле"
Автор книги: Анатолий Сульянов
Жанры:
История
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 27 страниц) [доступный отрывок для чтения: 10 страниц]
4
Сталин, недавно испытавший страх, увидел в Берия верного и надежного служаку, готового исполнить любое его поручение. Десятилетняя работа Берия в ЧК – ГПУ Азербайджана и Грузии утвердила вождя в том, что Берия будет и впредь служить ему верой и правдой.
В октябре 1931 года на заседании оргбюро ЦК ВКП(б) слушали доклад секретаря Закавказского крайкома Л. И. Картвелишвили. Обстановка на Кавказе была напряженная, население гор и долин не хотело идти в колхозы, лишая себя лошади, буйвола или коровы. То тут, то там вспыхивали волнения. Сталин, как и другие члены оргбюро, слушал, делал пометки, изредка задавал вопросы. В конце заседания Сталин внес неожиданное для многих предложение:
– Для укрепления секретариата Заккрайкома, с учетом усиления контрреволюционных акций, целесообразно укрепить секретариат и сформировать его в составе: первый секретарь Заккрайкома товарищ Картвелишвили, второй секретарь товарищ Берия.
Не все члены оргбюро знали Берия, да и переход начальника ГПУ Грузии на партийную работу вызывал у большинства озабоченность.
– Справится? – засомневались некоторые из членов оргбюро.
– Справится. Я хорошо знаю товарища Берия, – голос Сталина прозвучал уверенно и твердо.
– Я не согласен, – Картвелишвили поднял руку. – Я тоже хорошо знаю Берия и потому категорически отказываюсь с ним работать! Нужен человек с опытом партийной работы.
– Чекистская работа – это тоже партийная работа, товарищ Картвелишвили, – Сталин окинул своим тяжелым взглядом секретаря. – Хорошо. Оставим вопрос открытым и решим его в рабочем порядке.
Тогда еще, на стыке двадцатых – тридцатых годов, генсек позволял себе соглашаться с чужим мнением, мог выслушивать возражения, советовался с секретарями ЦК, членами оргбюро.
Л. И. Картвелишвили дружил с Серго Орджоникидзе, часто ощущал его поддержку. Оба они не терпели выскочку Берия, сумевшего втереться в доверие генерального секретаря. Но в те дни Серго в Москве не было, и Сталин, воспользовавшись этим, через два дня предложил выдвинуть товарища Л. П. Берия на партийную работу, а товарища Картвелишвили перевести из Закавказья в Сибирь. Возражений не было, и оргбюро приняло соответствующее решение.
Орджоникидзе после возвращения в Москву, узнав о внезапном повышении Берия и смещении Картвелишвили, пришел к Сталину.
– Коба, кого ты выдвигаешь? Берия нечистоплотен, карьерист, льстец, мстителен! Не верь, Коба, ему! Не верь!
– Тебе Картвелишвили успел нажаловаться? – спросил Сталин. – Берия не без недостатков, но я ему верю. Верю, понимаешь. Он – хороший чекист, будет хорошим партийным работником.
Серго вышел от генсека взволнованным, долго не мог успокоиться: «Кому Коба поверил – этому проходимцу Берия! Этому авантюристу! Ой-ой! У него замашки палача. Ослеп Коба: не отличает порядочного человека от негодяя».
Не раз Орджоникидзе заходил к Сталину, докладывал о своих поездках на Кавказ, о негодных методах работы Берия в должности секретаря, но Сталин, выслушав Серго, усаживал его в кресло, угощал вином, клал руку на плечо, успокаивая не в меру горячего, взволнованного Орджоникидзе… «Чем тебе мешает Берия? Работает много. Линию ЦК проводит в жизнь активно. Смени гнев на милость – помирись с Лаврентием».
Серго с Берия мириться не хотел. «С кем я должен мириться? С негодяем?» Сталин словно слышал мысли Серго и при встрече с Берия сказал: «Серго на тебя жалуется. Зайди к нему. Уладьте ваши отношения. Может, в чем-то он и не прав – прости его».
Берия обид не прощал.
Утвержденный оргбюро на должность секретаря Закавказского крайкома, Берия фактически стал полновластным хозяином всего Кавказа: он расставлял на ведущие должности верных ему людей, безжалостно расправляясь с несогласными или заподозренными им в чем-либо, высылая их с помощью генсека в другие районы великой страны. Как любой авантюрист и льстец, он всячески восхвалял генсека, высылая ему полные слов преданности и подобострастия телеграммы об очередных победах на фронте борьбы с контрреволюционерами, с саботажниками колхозного строительства, с двурушниками и националистами.
5
«Вам, писателям, сейчас легко: что задумал, то и исполнил. О чем ни скажешь – никто не придерется, в дверь не постучат. Совсем другое дело у нас – аппаратных работников: мнения своего не выскажи (кому оно нужно?), о сомнениях лучше умолчать, отвечать тогда, когда спросят. Почему я вдруг об аппаратной работе заговорил? Хозяин с конца тридцать первого года стал секретарем крайкома, а я из охраны был переведен в секретариат вторым помощником. Случалось, и в охране бывал, если в Москву или в какой другой большой город Берия выезжал. Тогда на мне вся секретная почта, а ее все больше и больше становилось.
Как-то вызывает к себе секретарь крайкома. Я папку в руки и бегом. Вхожу.
– Садись, Арчил, – говорит. – Как жизнь молодая?
– Нормально. Вот новые документы, – кладу папку на стол. Он папку отодвинул и так пристально на меня смотрит.
– Что же ты, Арчил, ко мне никогда ни с какими просьбами не обращаешься? И живешь ты в коммуналке. А?
– Спасибо, – отвечаю, – просьб у меня никаких нет.
– Ты, Арчил, учебу бросил. Нехорошо. Давай-ка на вечернее отделение снова в университет. Стране нужны грамотные люди, образованные. Ты должен и разбираться в науке, и доклад просмотреть и отредактировать. Я специально приказал все документы тебе показывать. Учись! С ректором я договорился. Завтра на занятия. Понял?
– Так точно, товарищ начальник!
– Не зови меня так.
– Слушаюсь, товарищ секретарь крайкома!
Вышел, иду к себе, не верю ушам своим – учиться снова! Какой внимательный и заботливый Лаврентий Павлович! «Стране нужны грамотные люди, образованные». Буду учиться! Поверьте, я не шел в университет, а летел! Зашел к ректору, а он, как друга, встречает: «Садись, дорогой, мне звонил товарищ Берия. Учитесь! Пока молоды, набирайтесь знаний. Вон какие стройки в стране развернуты!» Руку пожал, сам повел в аудиторию, сам представил меня студентам.
Я любил учиться. Меня с третьего курса взяли в охрану, после первенства города по стрельбе – я второе место занял… Как я соскучился по книгам! Первые вечера сидел на лекциях не шелохнувшись – слушал каждое слово. И писал, и писал все, что слышал… Почти все курсовые экзамены сдавал с первого захода. Спасибо Лаврентию Павловичу – в командировки он меня брал редко, вечерами я был свободен, днем же работал с документами, учился писать справки и докладные записки. Лаврентий Павлович работал много, бывало, что и ночами сидел в крайкоме. Помню, как в начале декабря телеграмма срочная и секретная. Первый помощник заболел, и все бумаги ко мне. Лаврентий Павлович был в Сухуми. Читаю телеграмму, и аж мороз по коже. «В связи со злодейским убийством Кирова Президиум ЦИК вынес постановление от 1.12.1934 г.
1. Следственным органам – вести дела обвиняемых в подготовке или совершении террористических актов ускоренным порядком.
2. Судебным органам – не задерживать исполнения приговоров о высшей мере наказания из-за ходатайств преступников данной категории о помиловании, т. к. Президиум ЦИК СССР не считает возможным принимать подобные ходатайства к рассмотрению.
3. Органам Наркомвнудел – приводить в исполнение приговор о высшей мере наказания в отношении преступников названных выше категорий немедленно по вынесению приговоров.
Секретарь ЦИК СССР А. Енукидзе».
Звоню товарищу Берия в Сухуми, о телеграмме докладываю, а у самого руки дрожат. Еще бы: «расстреливать немедленно». Лаврентий Павлович и тот в голосе изменился, когда я об этом ему сказал. «Положи, – говорит, – телеграмму в сейф и обзвони всех членов бюро – послезавтра заседание бюро».
Потом это постановление стали называть «Закон от 1 декабря 1934 года».
И началось! Списки в крайком из НКВД чуть ли не каждый день: то просто троцкистские организации, то троцкистско-зиновьевские группы, то националистически настроенные элементы. В одном – гляжу: фамилия ректора! Неужели, думаю, и он врагам народа продался, а ведь на вид очень интеллигентный человек… Дела… Учеба моя покатилась вниз – допоздна приходилось сидеть в крайкоме: то готовить резолюции, то просматривать документы, то почту срочно разбирать. Кое-как экзамены сдал и – диплом в кармане. Доложил секретарю крайкома, он руку пожал: «Теперь, – говорит, – ты образованный, теперь в оба гляди».
В сентябре 1936 года выехали мы встречать генсека в Сочи. Смотрю по сторонам, как положено, глазами скосил на товарища Сталина – изменился он, усы рыжие, лицо серое, словно пергаментной бумагой обтянуто, взгляд тяжелый, шаги редкие, говорит глухо. «Что же, – думаю, – это делается, такого человека не берегут. Смотреть на него жалко». В машину долго усаживался, выговаривал кому-то за то, что порожек у автомобиля высокий. За ним Жданов – его я впервые видел – плотный, широкоплечий, видно, у них разговор был до посадки в автомобиль, и Жданов дважды, с небольшими интервалами, сказал: «Вы правы, товарищ Сталин». Мы, как полагается, ехали сзади, с московской охраной обмолвились ничего не значащими фразами – не принято у нас говорить друг с другом. Так, кое о чем, о погоде, например, о последнем шторме на море.
Все дни отдыха генсека я находился в охране, сопровождая его и в прогулках по обширному парку – я шел в стороне, прячась за деревья и кустарник (он, говорили мне, не любит, когда охрана на глазах вертится), и в редких поездках в горы. Были дни, когда Сталин, Жданов и Берия подолгу сидели в креслах и о чем-то беседовали. У них дела государственные ответственные – им есть о чем говорить. По себе в те годы знаю, как трудно было руководящим товарищам, – работники крайкома редко уходили домой вечерами, больше после полуночи. Такая большая страна, столько людей, и о каждом товарищ Сталин беспокоился, каждого защищал от всяких негодяев: двурушников, троцкистов, зиновьевцев. Поди предусмотри все это, предугадай, где и что строить, какой завод или фабрику. Было им о чем говорить, было…
Особенно я любил ночное дежурство: стоишь под платаном или кипарисом, а вокруг тишина благоговейная. Небо усыпано звездами, а те вдруг сорвутся и начинается сентябрьский звездопад. Смотрю и не налюбуюсь на красоту природы! А когда луна поднимется, то весь парк в лунном свете, словно в серебре все вокруг: и деревья, и дорожки, и кустарник, и дом, в котором часто окна светились всю ночь. Посмотришь на море, а оно спокойное, тихое, только лунная дорожка по воде скользит, да вдалеке, поблескивая огоньками, корабль едва движется. Не писатель я – не могу точно нарисовать картину ночной красоты, но душа моя вся полна была от нее, красоты той неповторимой. Идешь ночью среди деревьев, смотришь на дом, а в окнах – свет, значит, работает генсек, трудится ради народа, себя не жалеет.
Другие из охраны не любили ночные дежурства, а я охотно шел, как на первомайскую демонстрацию. Смотришь на дом и думаешь: «Кого тебе охранять доверили? Каких людей! Можно сказать – великих после Маркса, Энгельса и Ленина! Они ведут нас от победы к победе по ленинскому пути. Гордись, Арчил, радуйся своему счастью…»
Как-то вечером – только заступил дежурить – зовет меня товарищ Берия. Документ передает в папке, чтобы я отнес на узел связи. Подхожу, а там – ни огонька. Стучу. Открывает дверь женщина, вошли в комнату, свет включили, сказал, что телеграмму срочно надо передать. Телеграфистка включила аппаратуру, села и говорит мне, чтобы я читал. Читаю вслух, а она на клавиши нажимает: «Молотову, Кагановичу и другим членам Политбюро. Считаем абсолютно необходимым и срочным делом назначение товарища Ежова на пост наркомвнудел. Ягода явным образом оказался не на высоте своей задачи разоблачения троцкистско-зиновьевского блока. ОГПУ опоздало в этом деле на четыре года. Сталин, Жданов. 25 сентября 1936 года».
Дочитал я телеграмму, расписался в книге, вышел на улицу. Вот, думаю, обстановка – ОГПУ опоздало. Что же это делается? В таком деле нельзя опаздывать – вон сколько развелось контрреволюционеров, троцкистов, националистов! А ОГПУ опоздало! Как же, думаю, товарищ Ягода проморгал? Разве допустимо это? У нас, в Грузии, с этими прохвостами быстро разобрались, кого надо – на Колыму, а руководителей, как положено, к высшей мере. Мировая контрреволюция должна знать – ни один агент капитализма, какой бы он пост ни занимал, как бы ни маскировался, не останется незамеченным и нераскрытым. Мы, чекисты, обезвредим всех до одного!
И вскоре мы почувствовали «ежовые рукавицы»! Мой друг по университету Гиви работал в НКВД. Как-то встретились, поговорили; узнал от него, что новый нарком НКВД требует взять под контроль весь госаппарат, проверить связи секретарей ЦК, Совнаркомов республик, обкомов, райкомов, облисполкомов, до конца изобличить укрывшихся врагов народа. В то время термин «враг народа» только появился. Начались аресты секретарей ЦК закавказских республик, наркомов, секретарей обкомов и райкомов, председателей областных и районных исполкомов, интеллигенции. Тюрьмы были забиты до отказа, часть арестованных отправляли на север и на Колыму. Расстреливали осужденных ночью в лесу, там же и закапывали. Я спросил у Гиви: «Все ли враги народа признаются в преступлениях?» «Да что ты! – ответил Гиви. – Нужно основательно поработать с подследственным…» Друг замолчал, долго и отрешенно смотрел в одну точку. «Помоги уйти из НКВД, – неожиданно попросил Гиви и взял меня за руку. – Помоги. Ты же рядом с товарищем Берия. Что ему стоит позвонить…» «А кем ты хочешь работать?» – «Учителем. Уеду в горы, в село и там буду учить детей. Не могу… Не могу видеть кровь, слезы, слышать крики людей. Не могу… Мне уже сказал мой начальник: «Если у тебя протоколы допросов будут заканчиваться словами «подследственный не признал себя виновным», то скоро ты окажешься в одной камере с врагами народа». Что мне делать? Помоги…»
Я пошел к секретарю крайкома товарищу Берия, рассказал о просьбе друга. Лаврентий Павлович снял пенсне, протер его, надел снова и так посмотрел на меня, что у меня колени едва не подогнулись – в его колючих глазах увидел такое, что не видел раньше – жестокость. «Твоему другу доверили ответственное дело – бороться с врагами народа. А он струсил! Трусов в бою расстреливают, понял? Сейчас идет настоящий бой – бой с врагами народа. Ты знаешь, что сказал товарищ Сталин об усилении классовой борьбы? Он сказал, что по мере нашего продвижения вперед классовый враг усиливает сопротивление. Так и передай своему другу. Вы же комсомольцы! Впредь с подобными просьбами ко мне не обращайся. У тебя достаточно власти, чтобы их решать самому. Но предупреждаю – не вздумай защищать кого-либо из тех, кто арестован. НКВД зря не арестовывает! Запомни это».
Я едва дошел до своего кабинета, схватил графин и, захлебываясь, начал пить…
Что я мог сказать Гиви? Конечно, что-то я ему говорил о долге, ответственности, но не мог смотреть другу в глаза…
Через месяц мне позвонил Гиви и попросил о встрече. Голос его был едва слышен. Мы встретились поздно вечером в темной аллее парка, под большим платаном. Гиви вынул из кармана четвертушку бумаги и протянул мне: «Читай». «Что это? – спросил я. – Ничего не вижу». Гиви взял сложенную вдвое четвертушку и сказал: «Ордер на арест ректора университета». «Неужели! – вырвалось у меня. – Неужели и он… Не может быть! Это честный и порядочный человек. Его работы по истории известны всему миру». «Что будем делать?» – глухо спросил Гиви.
Я молчал. Что мог я ему сказать? К кому пойти? Мне хотелось закричать от бессилия. Ректор помог мне закончить учебу, при встрече передавал приветы Лаврентию Павловичу, его любили студенты. Идти к Берия и попросить? Но он же предупредил, чтобы я никогда и ни за кого не просил. Что делать? Идти? Он же выгонит меня, как выгнал первого помощника, когда была арестована его жена…
И я… я струсил. Испугался колючего, едкого взгляда товарища Берия. Пообещав Гиви сходить к секретарю, я тем не менее к нему не пошел…
Через день мне позвонила мать Гиви – ночью Гиви застрелился…
Как я возненавидел себя в те минуты!.. Я смалодушничал, струсил, бросил в беде друга, не помог ему, оставил его одного в такие тяжкие часы… Я ожесточился… Теперь я бегло прочитывал списки коммунистов, на которых НКВД требовало санкций на арест, не искал, как раньше, в них знакомых – я стал слепым исполнителем всех инструкций, директив, указаний, во мне росло безразличие и равнодушие. Несколько дней я ходил на ставшую мне ненавистной работу оглушенным, спотыкаясь на ровном месте, заходя в чужие дворы. Постепенно стал осознавать себя частью огромной машины, перемалывающей людские судьбы…
И я запил. Сначала по вечерам, чтобы снять усталость, потом и по ночам стал прикладываться к коньячной бутылке…
Узнал ли об этом Лаврентий Павлович? Наверное. Он как-то на ходу бросил: «Ты плохо выглядишь. Не увлекайся коньяком». Так, так, за мной, значит, следили… Нино, с которой я дружил, преподавала в школе литературу и рассказывала мне о несчастных детях, оставшихся без родителей – «врагов народа» – на попечении бабушек, их немых вопросах об отцах и матерях. «Скажи мне, что происходит вокруг? Почему газеты пестрят заголовками о массовых митингах, требующих суровой кары недавним секретарям ЦК, наркомам, ученым? Неужели так много врагов народа? Еще вчера они были партийными работниками, инженерами, писателями, а сегодня – двурушники, националисты, агенты иностранных держав. Отвечай – ты же там, наверху». А что я мог сказать? Я говорил о возрастании классовой борьбы, сам не веря в нее, ссылался на сообщения газет. Нино чувствовала мою неискренность и молчала.
А вскоре меня пригласили в особый сектор и предупредили о том, что отец Нино – профессор института – находится в связи с арестованными врагами народа, и они дали показания о его преступной деятельности. Мне хотелось закричать, что это не так! Отец Нино – кристально честный человек! Он любит Грузию, свой народ… Но я промолчал. Мне сказали, чтобы с Нино я не встречался. «Я люблю ее – мы скоро поженимся», – сказал я заведующему сектором. «Вопрос решен с товарищем Берия – никаких женитьб. Подумай – ты, помощник секретаря, а женишься на дочери врага народа! О чем речь, дорогой… Иди и впредь не вздумай с ней встречаться!..»
Что мне делать? Слезы обиды хлынули ручьем… Нино, дорогая, прости меня…
И снова я смалодушничал – я отрекся от своей любви…»
6
Телеграмма Сталина и Жданова о назначении Ежова наркомвнуделом и об опоздании ОГПУ на четыре года словно подхлестнула НКВД. Новый нарком, вчерашний секретарь ЦК ВКП(б) – покладистый и внимательный, с ровным и спокойным характером, менялся на глазах много лет знавших его людей. Он стал замкнутым, недоступно-скрытым, вечно озабоченным и молчаливым. Многие из тех, кто знал Ежова по совместной партийной работе, не узнавали в нем, вчерашнем отзывчивом и скромном человеке, нынешнего чрезвычайно занятого, важного и порой равнодушного начальника. Он и улыбался теперь редко, сдержанно, когда шутил сам товарищ Сталин. Николай Иванович Ежов ревностно исполнял установки генсека, ходил и на доклад, и на совещания с большой, тонкого хрома папкой, наводившей страх на работников ЦК, наркомов, служащих Президиума Верховного Совета. На совещаниях садился в отличие от других наркомов за первый стол. И даже сапоги пошил на заказ с высокими каблуками, чтобы казаться выше своего маленького роста.
Работал он усердно, ночи напролет, пребывая в печально известном доме на Лубянке, допрашивая «врагов народа», выслушивая информацию следователей по особо важным делам, просматривая и уточняя очередные списки «врагов народа».
Он, наверстывая упущенное ОГПУ времен Ягоды, силился быстрее доложить товарищу Сталину о том, что «опоздание на четыре года» ликвидировано и НКВД работает в полную силу по искоренению троцкистско-зиновьевского блока, двурушников, шпионов, резидентов германо-японо-англо-итальянских разведок, диверсантов, остатков кулацких банд. Замечание Сталина о четырехлетнем опоздании стало для НКВД мощным толчком, ускорившим ведение следственных дел при массовых, масштабных репрессиях, побудившим суды применять высшую меру наказания не как исключение, а как обычное наказание. Механизм массового уничтожения советских людей, словно огромный маховик, действовал размеренно и четко. Расстрелы велись круглосуточно в подвалах тюрем, в близлежащих лесах, в безлюдной местности, в оврагах и наскоро вырытых траншеях.
Среди историков и всех, кто работает над проблемами революции, Гражданской войны, сталинского переворота 1929 года, разгула карательных функций ЧК – ГПУ – НКВД – МГБ в двадцатых – тридцатых – сороковых годах, часто возникает полемика о «первопроходцах» террора, об истоках той жестокости, которая властвовала долгие годы в застенках камер-одиночек, тюрем, лагерей и комнатах следователей. Кто начал террор? Белые или красные? Но если в годы Гражданской войны, когда решалась судьба новой власти, можно хоть чуть-чуть найти оправдание красному террору – с четырех сторон вооруженные до зубов армии Антанты, Японии, Америки, внутри – контрреволюция, то никогда и ничем нельзя оправдать террор против народа в тридцатые – сороковые годы, когда, по словам Сталина, социализм победил полностью и окончательно. Почему с азиатской жестокостью во время допросов истязались абсолютно невиновные люди, честные труженики полей, заводов, науки, командиры и политработники Красной Армии, учителя и врачи?
Для более-менее точного объяснения подобной жестокости следует вернуться к концу девятнадцатого и началу двадцатого веков. Маркс и Энгельс, анализируя революции прошлого, допускали применение террора в интересах уничтожения класса эксплуататоров и укрепления диктатуры пролетариата. На возможности применения террора ссылались различные партии и течения, включая российских народников, «Народную волю» и другие.
Не отрицал применения террора и Ленин, хотя делал это с оговорками и некоторыми ограничениями. Более того, Ленин долгие годы считал, что революция может и не потребовать острых форм борьбы. «Террор, – отмечал Ленин, – какой применяли французские революционеры, которые гильотинировали безоружных людей, мы не применим и, надеюсь, не будем применять».
Среди первых декретов советской власти было постановление об отмене смертной казни на фронте. Казалось, волна революции пойдет по огромной территории страны без особых конфликтов с народом, как это произошло в Петрограде. Руководство республики, разумеется, знало, что рано или поздно свергнутая буржуазия вкупе с верными ей генералами даст бой только что народившейся власти трудящихся, и потому приняло защитные меры: создало чрезвычайные комиссии по борьбе с контрреволюцией, укрепило Красную гвардию, преобразовав ее в январе – феврале 1918 года в регулярную Красную Армию, организовало военные комиссариаты и ЧОНы – части особого назначения.
Встает вопрос: когда же противоборствующие стороны встали на путь террора? Скорее всего, точкой отсчета стала дата первого покушения на Ленина – 1 января 1918 года, когда контрреволюция первой спустила курок террора. Затем последовал ряд убийств деятелей революции, в том числе Урицкого и Володарского.
По-видимому, определенную роль в развязывании террора сыграла империалистическая война, а вслед за нею и Гражданская. Войны обесценивают человеческую жизнь, делают ее малозначащей среди миллионов выстрелов пушек, разрывов бомб, решений генеральных штабов на проведение очередных операций.
Роковую роль сыграли выстрелы, грянувшие в июле восемнадцатого года в Екатеринбурге, когда вся семья Романовых с прислугой и врачом были расстреляны в подвале дома купца Ипатьева. Расстреляны без суда, без приговора не только бывшие царь с царицей, но и их дети!
К массовому террору подтолкнуло людей августовское покушение и ранение эсеркой Каплан вождя революции Ленина. Тысячные толпы требовали «красного террора», уничтожения буржуазии и всего класса эксплуататоров. Суды часто вершились на улицах и площадях, в подъездах и на чердаках, в жилых домах и служебных зданиях. «За каждую каплю крови вождя тысячи буржуев должны ответить своими головами!» – требовали вышедшие на улицы демонстранты.
И жестокость родила ответную жестокость – началось массовое уничтожение людей, повальный террор с обеих сторон. Белые убивали красных, красные убивали белых…
Начался новый, доселе неизвестный процесс массового озверения людей, требовавших убийств, крови, виселиц. «Подогретые» митингами, манифестациями, резолюциями вчерашние домашние хозяйки, мастеровые, студенты, учащиеся, пекари, сапожники требовали расстрелов, уничтожения «контры», дележа имущества богачей. Очень своевременно появился лозунг «Грабь награбленное!». Стихия людской ненависти к богачам (в том числе и к интеллигенции), к «енералам и ахвицерью» переплескивала через заборы, врывалась в дома, взламывала дубовые двери. Сквозь рев ошалелых людей, врывающихся в квартиры философов, инженеров, музыкантов, преподавателей университетов, уже слышался детский испуганный крик, который, однако, не останавливал обезумевших людей…
Кто там вякает о законе? Становись к стенке – вот и весь закон. Что обещал Фрунзе после взятия Крыма? Ах, жизнь офицерам сохранить. Ясно-понятно. Но вот постановление советской власти за подписями Розалии Землячки и Бела Куна – уничтожить офицеришек, кого из пулемета, кому камни на ноги и в море – пусть поплавает и рыб покормит. Ах, это русская интеллигенция, дворянская кровь… Незнаемо, кто они, но они классовые враги, значит, их к стенке. Какой ишшо суд? Приказ – он и есть суд!
В. И. Ленин, будучи противником террора, болезненно и с неприязнью относился к нему, как кратковременной, вынужденной форме борьбы с контрреволюцией; узнав о снижении числа контрреволюционных выступлений, потребовал в начале 1920 года от Дзержинского отмены смертной казни. Однако на местах это указание часто игнорировалось…
Расстрелы стали обычным явлением при «наведении порядка», к ним прибегали часто в обычной обстановке для поддержания страха среди колеблющихся и сомневающихся людей, не желающих проливать кровь ради отдаленных идеалов будущего.
Один из тех, кто первым ощутил возможные последствия от беззаконий в классовой борьбе, был Дзержинский; он попытался приостановить железный каток смерти призывом к соблюдению законности органами ЧК, но его не хватило…
В приказе № 31 от 30 августа 1918 года председатель Реввоенсовета указывал: «Изменники и предатели проникают в ряды Рабоче-Крестьянской Армии и стремятся обеспечить победу врагов народа. За ними идут шкурники и дезертиры. Вчера по приговору военно-полевого суда 5-й армии Восточного фронта расстреляно 20 дезертиров. В первую голову расстреляны те командиры и комиссары, которые покинули вверенные им позиции. Затем расстреляны трусливые лжецы, прикидывавшиеся больными. Наконец, расстреляны несколько дезертиров-красноармейцев, которые отказались загладить свое преступное участие в дальнейшей борьбе…
Да здравствуют доблестные солдаты Рабоче-Крестьянской Красной Армии! Гибель шкурникам. Смерть изменникам-дезертирам.
Народный комиссар по военным и морским делам Л. Троцкий».
Несколько позже Троцкий узаконивает заложничество. В письме Аралову в Реввоенсовет Лев Давыдович напоминает о том, что им отдан приказ об установлении семейного положения командного состава из бывших офицеров. Он требовал «сообщить каждому под личную расписку, что его измена или предательство повлечет арест его семьи и что, следовательно, он сам берет на себя таким образом ответственность за судьбу своей семьи…» 2 декабря 1918 года.
Знали бы «авторы» этих нововведений в юриспруденцию во что превратятся «отдельные» случаи заложничества времен Гражданской войны во времена другие, в 1936–1953 годах! Сотни тысяч жен, детей – ЧСВН (члены семей врагов народа) – были сосланы в Сибирь и Казахстан, на Колыму и в Якутию, подолгу томились в тюрьмах, «получая» от сырых стен туберкулез…
Александр Ульянов – старший брат Владимира Ильича Ленина был казнен за покушение на царскую особу, но ни с отца и матери, ни с сестер и братьев и волос с головы не упал. Более того, отец Александра – Илья Николаевич продолжал работать на ниве российского просвещения.
Писатель Короленко во весь голос протестовал против массовых расстрелов, поголовных арестов, но не был услышан теми, кто творил черные дела беззаконных убийств. Попытки пролетарского писателя Максима Горького остановить «гонку за ведьмами» – он обратился к Ленину – ни к чему не привели. Ленин ответил Горькому, пожаловавшемуся на аресты крупнейших специалистов, ученых, академиков, что «они сегодня не виноваты, они могут быть виноваты завтра, поэтому пусть посидят». За четыре года была уничтожена партия левых эсеров, с которой большевики совершили октябрьский переворот. Все разговоры вождей о «революционной законности» повисали в воздухе – всякий, кто имел оружие, мог стрелять и убивать от «имени революции». Стихия «революционного порядка» захлестнула страну.
Карательные структуры общества стали опорой новой власти, а позже органы НКВД посягнули и на саму власть, арестовывая и уничтожая председателей ЦИК и правительств республик, имеющих неприкосновенность депутатов Верховного Совета СССР… Зерна, брошенные в унавоженную почву Гражданской войны, проросли в тридцатых годах зловещим бурьяном беззакония, самоуправства, озверения чиновников, не считающихся ни с Конституцией, ни с решениями правительства, ни с нормами демократического государства. Параллельно с советской властью существовала еще одна власть, зловеще громоздившаяся над Советами, обкомами, обществом, утвердившаяся как мощная силовая иерархия, служившая одному лицу, исполнявшая все его указания.
Самое бдительное ведомство внимательно следило за хитрым прищуром вождя, находя в его жестком взгляде скрытые указания на очередную волну борьбы. А «враги» всегда находились, они, враги, для этого и появляются, чтобы их отлавливать и уничтожать. Вот список на две тысячи восемьсот врагов, вот список на шестьсот ЧСВН, вот списочек на двадцать пять маршалов и генералов.
Если число врагов становилось меньше критического числа, то Высший Иерарх недовольно поводил густой бровью – уменьшение количества врагов вовсе не означает их реальное уменьшение, нет и нет! Это означает, что «ви плоха работаете, ви нэ видите их у себя пад носам». Как быть руководителю самого бдительного ведомства? Глядишь, завтра угодишь в пыточную сам… Нет! Нужен новый, только что раскрытый заговор! Кто под рукой? Партийные работники града на Неве. В кутузку их депутатов, членов и секретарей ЦК. Хорошо. Да, вот они уже и признались, все как один… «Карашо работаете, но враг хытер. У меня беспакойства – мало находим наиболее апасных врагов». И снова призыв к подчиненным: «Усилить! Следить за каждым!» И следили, и находили.