Текст книги "Летучий голландец"
Автор книги: Анатолий Кудрявицкий
Жанры:
Ужасы
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 9 страниц) [доступный отрывок для чтения: 4 страниц]
Горбоносый лекарь… какое знакомое лицо, кого же он напоминал? Боцман долго, но безуспешно пытался понять кого. И вот вечером, выходя из хибары одного колониста, оказавшегося давним знакомым его отца, Дирк заметил в пыли монету и поднял ее. При свете факела на ладони мелькнул горбоносый профиль… кого бы вы думали? Покойного короля Испании Филиппа Второго.
25
«Я придумаю, я придумаю…»
И придумал, да, и позвал, и заставил Н. идти с ним. Вернее, ехать – сначала на электричке, потом на трамвае.
«На третьей от станции остановке трамвая собираются книжные люди. Вы купите книгу…»
Так и сказал, книгу. Интересно, имел ли он в виду какую-нибудь определенную.
Они неправильно сосчитали остановки и вышли не на третьей, а на второй. Здесь был лес, красные вековые сосны. Пошли вперед по шпалам. Никого, только белку спугнули.
Откуда-то из-за кустов вышла баба с пустым цинковым ведром.
– Зря идем, – сказал Н. – Ведро видели?
– Ну, видел. Ну, хотите, обратно пойдем. Только мы до остановки до той почти дошли.
И точно, на поляне была остановка. Табличку приколотили прямо к сосне.
«Интересно, как живется сосне, на которой табличка? – спросил себя Н. и сам себе ответил: – Хотя ведь на каждом человеке тоже табличка – лицо…»
На остановке людей оказалось много, и все держали сумки, а в них – где-то глубоко, прикрытые тряпкой, или батоном, или банным веником – были книги.
– Я поищу о себе, – сказал Н.
И нашел.
– Дайте посмотреть, – сказал Порождественский.
На книге было написано:
«Сэмюэль Тэйлор Кольридж. Сказание о Старом Мореходе».
– Это о вас? – спросил Порождественский.
Н. кивнул.
Обратно шли молча. Трамвая не было – его только что отменили.
26
Путем всякой волны, путем коридоров меж волнами, сквозь твердый ветер и горячий дождь, вниз по карте, дальше от экватора, ближе к полюсу… Следующая остановка в Капстаде, небольшом новом поселении с гаванью, уже известной всем морякам, плававшим в этих водах. Нынешняя непомерная агломерация голосов, шумов и запахов, известная как Кейптаун, тогда была еще в младенческом периоде своего развития, но уже и тогда там останавливались все без исключения корабли, шедшие на восток, в Индийский океан, за пряностями. Здесь оставляли – и получали с попутным кораблем – письма домой и из дома.
В Капстадской гавани порою стояли подолгу, пережидали плохую погоду – огибать мыс Доброй Надежды в бурю не рисковал никто и никогда, вернее, никогда с тех пор, как здесь разбилось несколько судов. Вот и «Хрустальный ключ» стоял на якоре уже неделю. Ветер, правда, давно утих, но капитан отплывать не спешил – по каким-то одному ему известным причинам. Матросы в который раз бросали тоскливые взгляды на Столовую бухту, где в летаргическом сне покачивался на якоре корабль, потом смотрели на примелькавшуюся невысокую Столовую гору, потому что больше смотреть было не на что.
«Вот опять погода испортилась. Шквалистый ветер, теперь опять не отплывешь, – ворчал себе под нос боцман. – Надо, пожалуй, зайти поглубже в бухту и укрыться там от шторма. Да, вот и капитан командует сниматься с якоря…»
Но тут последовала очередная команда: поднять паруса. Дирк не поверил собственным ушам: неужели сейчас – в путь? Ведь будет шторм!
С нижней палубы, где были в это время почти все матросы, послышался ропот: кому нужен напрасный риск? Капитан снова повернулся к боцману и приказал свистать всех наверх.
– Кто боится волн – трус, – звучно проговорил капитан, и пряди седых волос метались вокруг его желтоватого лба, как будто стремясь от него отделиться. – Мы сейчас будем проходить оконечность бухты. Кто хочет, может сесть в шлюпку и убираться куда глаза глядят.
Трое матросов спустили шлюпку, и маленькое суденышко вбуравилось в высокие волны.
– Ставлю гульден, разобьются! – воскликнул кто-то из матросов.
Наскоро были заключены пари, и матросы с интересом наблюдали, как волны в упор бьют по шлюпке, где с трудом работали веслами их товарищи.
Гульден был проигран. Шлюпка доплыла.
Дирка подмывало сесть в эту шлюпку и предоставить безумца его участи, однако боцману не пристало покидать корабль, а тем более оставлять на произвол судьбы экипаж.
– По местам, – скомандовал он как всегда уверенно, хотя в душе ни малейшей уверенности не ощущал.
«Хрустальный ключ» вышел из Столовой бухты и в свою очередь принял на себя удары ветра и океанских валов.
27
«И все ж другим – умней, грустней – проснулся поутру…» [1]
Н. проснулся поутру и спросил себя: «Стал ли я умнее?»
«Да, но поздно, – последовал самоответ. – Научился не доверять людям. И это грустно. И "во многой мудрости много печали, и кто умножает познания, умножает скорбь". И все потеряно. И уже не вернешь… не надо вспоминать кого. "Он шел бесчувственный, глухой", так и есть. Но не "глухой к добру и недобру". Нет. От этого недобра я и пытаюсь укрыться здесь, а недобро – вот оно, стучится в дверь…»
И действительно, стучится. Нет, это в окно стукнули. Кто там? Яблоня. Ветер гнет ее, хочет сломать. Она защиты ищет, стучится. Откуда этот ветер, настоящий ураган? «И вдруг из царства зимних вьюг примчался лютый шквал…»
Вот оно: «Из царства зимних вьюг». Оттуда, откуда он сам сюда прибыл. Предвещает ли что-то этот ветер? Придут ли за ним следом сами зимние вьюги? Или даже все «царство»? Только его здесь не хватало… Пока что хлынул дождь, капли тоже запросились в дом, но крыша их не пускала, и они обозленно барабанили по ней, плакали на оконном стекле…
К вечеру шквал утих. Верхушка дерева, проросшего сквозь веранду, отломилась, и оно теперь еще больше походило на мачту. Где-то в недрах дома кто-то играл на виолончели «Пеццо-каприччиозо» Чайковского. Дом аккомпанировал жалобным скрипом. Н. стряхнул обычное свое вечернее оцепенение, встал и отправился искать источник звука. Виолончель звучала в той самой несуществующей комнате с окном в никуда.
28
Вагнер не любил несправедливостей, город Лейпциг (хотя в нем родился) и евреев. Из последних – особенно композитора Мендельсона. Когда он писал «Летучего голландца», его еще не осенило, что все то, чего он не любит, взаимосвязано и образует некое подобие паутины: все несправедливости – от евреев, особенно от живущего в Лейпциге композитора Мендельсона. К этому кардинальному выводу он пришел в более зрелые годы. Покамест же Вагнер создавал в стране и в опере революционную ситуацию, дирижировал оркестрами и смутьянами, писал пышные симфонии с вокалом и исполнял их в оперных театрах, к великому изумлению великого немецкого композитора Брамса, который никогда не мог до этого додуматься. Лев Толстой, зайдя в театр, когда там давалась вагнеровская вещь, испугался свободно разгуливавшего по сцене картонного дракона с зелеными лампочками в глазницах и убежал куда глаза глядят, а именно писать о «Крейцеровой сонате» Бетховена как о первом, робком ростке музыкальной эротики. Ромен Роллан же, ознакомившись с вагнеровскими впечатлениями Толстого, сделал вывод, что Толстой имел право на свое особое мнение, поскольку не любил даже Шекспира, и что, наоборот, это особое мнение Толстого является доказательством того, что Вагнер – лучший оперный композитор всех времен. В примечании, однако же, Ромен Роллан оговорился, что лучше бы Вагнер называл свои оперы симфониями, и посоветовал слушать их закрыв глаза. Странные и, заметим, очень связные мысли бродят в головах у великих людей.
29
Стол накрыт. Волны, заглядываясь на заметную здесь отовсюду Столовую гору, готовятся закусить безрассудным судном, зеленеют от радостного предвкушения, хрипят клочковатой ватной пеной. Тучи царапаются о верхушки мачт, паруса спущены, судно кренится, прижимается к воде, ищет у нее спасения. Люди вцепились в ванты – страшнее всего оказаться смытым за борт, часть матросов в трюме – откачивают набравшуюся воду. Ветер хлопает над кораблем огромной хлопушкой.
Такую картину видел Кеес ван дер Вейде, когда пробирался на мостик по накренившемуся на правый борт кораблю. Капитан оказался в каюте, он удалился сюда, как только вышли из бухты, словно не хотел помогать кораблю в его борьбе со стихией. Он сидел на койке, привязав себя поясом к брусу. В руке у него была бутылка рома. Ясно было, что он только что из нее пил.
– Кто это? – спросил он, когда отворилась дверь и в каюту хлынули брызги. – А-а… – протянул он, узнав ван дер Вейде. – Плохая сегодня погодка…
– Еще не поздно вернуться, капитан. Зачем только мы вышли из бухты?…
– Так надо, Кеес. Donnerwetter, я побился об заклад, что обогну мыс именно в бурю.
– Из-за какого-то пустячного спора!
– Спор не пустячный, хотя я был очень пьян, когда заключал пари. Знал бы ты, какова моя ставка!
– Но мы все равно не сможем обогнуть мыс, капитан. Дует ост, встречный ветер.
– Поставь брамселя.
Ван дер Вейде дико воззрился на капитана. Отдавать подобный приказ было равносильно команде «Идти ко дну».
– Ну, я пошутил, – пошел на попятную капитан, заметив, какими глазами смотрит на него помощник. – Но мы должны обогнуть мыс, Кеес, придумай что-нибудь.
Но какие бы маневры ни пытался совершить ван дер Вейде, тяжелый, не слушавшийся руля барк каждый раз относило на запад.
Молодой офицер теперь послал рапортовать в капитанскую каюту боцмана. На сей раз, кроме самого Фалькенберга, здесь были горбоносый лекарь и – боцман даже не поверил своим глазам – кок-малаец. Эти двое очень странно посмотрели на вошедшего в каюту Дирка.
– Ну, докладывай, Дирк Слоттам, – приказал капитан и сжал горлышко бутылки так, что рука его задрожала. – Удалось ли нам обогнуть мыс?
– Нет, ветер оказался сильнее нас, – вздохнув, ответил боцман.
– Сколько попыток мы сделали?
– Три, мой капитан. Но всё без толку.
– Три попытки, – в один голос сказали лекарь и кок, и глаза их в полутьме зазеленели рысьим блеском. – Ты проиграл спор, капитан. Теперь корабль наш!
Они встали, воздели руки – и как будто стали расти. Сама каюта стала просторнее, стены ее озарились странным зеленым светом. Лица кока и лекаря, хорошо видные теперь, оказались нарумяненными, как у женщин, брови были подведены, губы алели. Рубины в перстнях на пальцах этих двоих испускали красные лучи, плясавшие по потолку, по стенам, по столу. Такой луч попал на лицо Дирка, и боцман почувствовал: с ним творится что-то странное, по спине бегают мурашки, ноги холодеют.
Капитан, похоже намеренно напившийся до полного нечеловеческого спокойствия, бесстрастно взирал на эту игру теней.
– А кому из нас достанется капитан? – металлическим голосом спросила фигура, бывшая ранее коком, и вытянула длинный скрюченный указательный палец. – Спорила с ним я.
– Он достанется мне, – выкатила белые шары глаз другая фигура, и Дирк подумал: она напоминает короля Филиппа Второго, только в женском платье. – Сейчас увидишь.
Они стали играть в кости, и при каждом броске судно трещало по швам.
– Да, Смерть, он достался мне, – сказал прообраз Филиппа Второго.
Другая фигура швырнула кости на стол так, что ножка подломилась и все полетело на пол. Только сейчас Дирк понял: шторм прекратился, потому что качки уже не было.
И тут прямо на него устремились рубиновые лучи перстней, и Дирк увидел лица, страшнее которых никогда в жизни не видел.
– Тогда, может быть, этотмой? – со змеиной улыбкой спросила Смерть.
– Нет, его ждет та же участь, что и всех остальных на этом судне. Теперь корабль мой. Навсегда.
И Смерть исчезла, погасла, как фонарь. А вторая фигура обратила свой застывший королевский взор на Дирка.
– Помнишь того испанского купца? – прозвучал вопрос. – Выйди на палубу – там он лежит. Выброси его за борт.
И фигура исчезла так же, как и другая.
Капитан сидел молча, вперившись в пустоту. Дирк потряс его за плечо.
– Кто это был? – спросил он.
Капитан обратил к нему страшное лицо – все покрывшееся желтыми морщинами, как у столетнего старика.
– Кто с нами сейчас разговаривал? – повторил свой вопрос боцман.
– Это Смерть-при-жизни, – одними губами ответил капитан. – Теперь мы в ее власти. Мы осуждены вечно идти против ветра.
30
Когда небо запахивает полы своего вечернего халата и боль, которую несет в себе день, багровым шаром ускользает за горизонт, глаза созвездий смотрят на ночную жизнь сквозь темную пелену несуществования. «Смерть возьмет свое, но она не сможет взять всё», – млечно поет луна, чей свет маскирует бесконечность ночи. Сквозь мглу просачивается сон без сновидений, в котором беззвучно тонет наше прошлое. Наше настоящее зависит от того, проснемся ли мы; что же до нашего будущего, кто может сказать с уверенностью, что оно у него есть? Вот у наших дел иногда бывает будущее, и изредка даже у наших слов…
Такие неясные мысли бродили в голове полупроснувшегося Н., пока наконец звук упавшего с кровати на пол блокнота не разбудил его окончательно.
«Почему в сундуке нет записей?» – размышлял за завтраком Н., память которого проигрывала, как заезженную пластинку, его недавний визит на чердак. Но потом он вспомнил: старые шкиперы не любили делать записей, иногда только денежные подсчеты вели. Приходится до всего додумываться самому. У Вагнера «пытка бессмертием», «скитания», «лишь раз в семь лет разрешено сходить на берег»… Да ведь это не проклятие, а испытание. В чем же может заключаться проклятие?
Н. вспомнил себя и подумал: в вечной неудаче. В том, чтобы тлеть, а не пылать, мерцать, а не сгорать. И ветер распахнул окно и согласно завыл в комнате.
«Да, в невозможности сгореть, в отсутствии кислорода для этого горения, – сказал себе Н. и закрыл окно. – Жить как Эйнштейн среди эскимосов, все время идти против ветра, что сдувает тебя обратно, туда, откуда пришел. И никакая женская любовь тут не поможет, сколько ни бросайся Сента со скалы, в третьем ли акте или хоть в каждой картине. Но есть, есть в этой опере проклятие, и вот оно: "Вокруг судна море неспокойно, у его бортов пенятся волны, тогда как повсюду поверхность моря неподвижна и гладка"».
31
«Бежать, – решил Дирк. – Шторм стих, можно спустить шлюпку. Ни секунды дольше на этом проклятом корабле!»
На онемевших, негнущихся ногах он приковылял на палубу. Ослепительно светило солнце. Палуба была пуста, буря смыла все – и шлюпки, и фальшборт, и… людей? Никого, только обрывки парусов чуть трепещут на вантах. И – тело лежит у мачты. Тело того испанца. Мертвое тело.
Дирк подошел, взял труп за ноги, подтащил к борту и бросил в воду.
– До завтра! – сказал, падая, мертвый испанец и скрылся в прозрачной голубой воде.
Дирк почувствовал, что волосы у него на голове встали дыбом. Он осмотрелся. Корабль штилевал в открытом море.
«Я один, – сказал себе Дирк. – Нет, я и капитан».
Потом пришла следующая мысль: может, и остальные где-то на корабле? И он пошел к кают-компании. Еще не дойдя, он услышал веселые голоса и вздохнул с облегчением: обошлось. Вот он открыл дверь. Кают-компания была пуста. Но звенели пивные кружки, звучал разговор. Ван дер Вейде рассказывал какую-то историю, потом все начали ее обсуждать.
– Эй! – заорал боцман. – Хоть кто-нибудь меня слышит?
Но разговор продолжался, и никто не спешил ответить.
Дирк пулей выскочил из кают-компании. Решив, что у него, должно быть, испарина на лбу, он собрался отереть пот шейным платком. Но у него не было платка. У него не было тельняшки, портов, башмаков. У него не было шеи. У него не было тела. Только голос. И еще незримые конечности. Руки, чтобы каждый день сбрасывать с палубы мертвого испанца, ноги, чтобы к нему подойти.
32
«В сущности, опера начинается там, где кончается легенда. В легенде главное – предыстория, в опере – последствия, самопожертвование Сенты и самого "Летучего голландца", возвышенная любовь и прочее в том же романтическом духе. Единственное, что в опере интересно с точки зрения сюжета, – попытка показать конец "Летучего голландца", то есть спасение. Спасение от чего? От непрерывных скитаний по океану, от одиночества. Но неужели спасение от одиночества – лишь в окончательной гибели? Что же делать тогда "Летучему голландцу" не оперного, а реального мира? Тому, чья печаль "глубока, как море, по которому он плавает"? Сводить счеты с нежизнью или продолжать ее жить, исследовать глубины неприютного мира – собою? Для нас, сторонних наблюдателей, главное в истории "Летучего голландца", как мы уже говорили, – предыстория, для него же самого – последующее плавание, возможность видеть города и страны, странствовать по векам и океанам, быть одиноким и свободным… "Корабль его без якоря и сердце его без надежд"».
Н. сидел на террасе своего странного дома и, вбирая всем объемом легких влагу подступающего дождя, писал, писал…
«Считается, что "Летучий голландец" – единственная опера на этот сюжет. На самом деле она не единственная. Есть еще одна опера – и она, быть может, в большей мере выражает суть легенды, чем произведение Вагнера. Это "музыкальное действо" Венсана д'Энди "L'Etranger", то есть «Чужестранец». Этот самый Чужестранец живет на берегу моря среди французских рыбаков, но составляет с ними разительный контраст: он печален и благороден, готов поделиться уловом с нуждающимися, они же – грубы, злы, подозрительны и потому отвергают его – он для них чужой. Эта жизнь среди недостойных – вот истинное проклятие, более страшное, чем проклятие "Летучего голландца". Одна лишь девушка любит Чужестранца, да и как обойтись без такой хорошей девушки в опере? Иначе, глядишь, и оперы бы не вышло. Но вот Чужестранец открывает свою сущность: "Мое имя? У меня его нет… Я тот, кто мечтает. Я тот, кто любит. Любя бедных и безутешных, мечтая о счастье всех людей, братьев, я прошел через много миров. Я долго плавал и по всем морям…" Стоп. Ибо дальше начинаются чудеса с драгоценными камнями, погружение влюбленных в пучину морскую, иначе говоря, весь арсенал романтических атрибутов. Для нас интересно, что герой не просто странствует, а ищет. "Под знойным солнцем Востока, среди белых полярных океанов" разыскивает две вещи: красоту и любовь. И находит – и тогда погибает. Не потому, что сам не создан для счастья, а поскольку для счастья не создан этот конкретный мир, населенный этими конкретными людьми.
По музыке же лучшая у Венсана д'Энди – самая ненатуральная сцена, когда в море брошен волшебный изумруд, окрашивающий море вплоть до горизонта в "сверхъестественный зеленый цвет" и заставляющий воды "бурно вздыматься". Самые неправдоподобные вещи порою будят фантазию художника…
Обе оперы не так уж часто идут на сцене, хотя "Летучий голландец", конечно, чаще. Премьера «Чужестранца» состоялась в Брюсселе седьмого января 1903 года, ровно через шестьдесят лет после первого представления вагнеровского "Летучего голландца" в Дрездене, второго января 1843 года. Еще через шестьдесят лет, в 1963 году, окончил полный курс истории музыки в Московской консерватории пишущий эти строки…»
Такие несколько отрывистые записи, как бы staccato,делал в блокноте Н. в тот пронизанный дождем день на одномачтовой своей террасе.
33
А ночью парус его сна стал полоскаться на ветру времени – и выплеснул ему навстречу пригоршню бутафорского вида снежинок и невысокого человека с несколько выпученными глазами, длинными волосами и мясистым носом. Одет этот человек был в синюю куртку и малиновые брюки, с торопливо заправленными в сапоги брючинами; голову его венчал черный берет. По виду он напоминал продавца или мастерового. Человек куда-то шел и с видимым усилием тащил за собой небольшие сани с книгами. Под полозьями саней был то снег, а то и асфальт проглядывал, поэтому сани время от времени издавали ужасающий скрежет. Н. оказался у человека в берете на пути, так что обоим пришлось остановиться. Н. стал вглядываться в его лицо.
– Разрешите представиться, Вильгельм Рихард Гайер, – нехотя сказал человек и поднес руку к берету.
Наверное, на лице Н. изобразилось неверие, потому что прохожий поморщился, отчего на его мясистом носу появились складки, и процедил сквозь зубы:
– Ну, хорошо, хорошо, я Вагнер. Хотя в юности я носил фамилию Гайер. Мой «Летучий голландец» оказался пророческим – в том смысле, что даже после смерти все на меня глазеют и не дают мне покоя!
– Простите, не хотел вас тревожить, – вежливо отозвался Н. – Хотя эта самая опера меня очень интересует.
– Она многих интересует с тех пор, как была написана, – гордо сказал человек в берете. – Даже тех, кто меня ненавидит. Представьте себе, многих художников ненавидят. Как ненавидели Моцарта! И Гогена! Да и ваших Пушкина и Шостаковича… Собственно, так оно и должно быть: вы будете меня ненавидеть, но музыку мою вы будете слушать, и книги читать, и репродукции картин над кроватью повесите! Вы хотите знать почему? – продолжал он, хотя Н. его ни о чем не спрашивал. – Потому что каждый из нас выиграл свою битву и теперь мы по другую сторону времени. Мне нравятся победители, но я не люблю войну. Я ненавидел Бисмарка с его упрямством и воинственностью, но я начал его любить, когда он стал единственной надеждой немецкого народа.
– Вообще-то некоторые люди выражают сомнения по поводу вашего мировоззрения, – осторожно проговорил Н.
– Да, я терпеть не мог евреев, – просто ответил Вагнер, поправляя воротник своей куртки. – Но неужели вы думаете, что я больше любил немцев? Мы обуржуазились и смешались с латинскими народами, отсюда склонность к лени и разврату… Некоторые люди! – вдруг с силой сказал он. – Если б вы видели людей, которые меня ненавидят, вы стали бы меня больше любить!
– В нынешнем веке вашу музыку пропагандировали не самые приятные личности.
– Знаю, знаю, меня любили фашисты. Ну и что же? Фашизм – это вопрос терминологии или, если хотите, веры. Они верили в то, что надо убивать, но они не понимали, что культурная ассимиляция евреев дала бы тот же самый эффект, без всяких жертв. Вы знаете, что они в 1939 году запретили моего «Парсифаля» – как пацифистское произведение? Так что я не фашист, я немецкий националист. А что они мою музыку любили, это хорошо. Даже у них, у этих мелких лавочников, мои оперы пробуждали любовь к великому.
– К великому, как его представляют себе лавочники, – не удержался Н.
– Великое есть великое, – строго сказал Вагнер. – И чтобы создавать великие вещи, нужен гигантский труд. Вот видите, сколько мне книг пришлось прочитать, чтобы написать «Голландца»! А если о «Нибелунгах» говорить, тут уже будут не сани, а много, много больше. Теперь вот потихоньку отвожу все эти книги в макулатуру сдавать – уничтожаю, так сказать, промежуточное звено. В искусстве всегда важно это звено вовремя уничтожить. Черновики и дневниковые записи, например… Я вот не все успел сжечь, о чем теперь жалею…
Н. почти автоматически взял в руки верхнюю из лежавших на санях книг, тяжелый том в зеленом кожаном переплете, на котором не было видно никакого названия. Это оказался роман капитана Мариэтта «Корабль-призрак».
34
– Там есть колодец, куда когда-то бросили монахиню, – рассказывал Порождественский. – А еще там есть тень без деревьев и церковь без крыши.
Любого из этих доводов было достаточно, чтобы Н. захотел в это самое «там» попасть.
– И я с вами, – сказал Порождественский. – Добираться можно на велосипедах или на байдарке; последнее, конечно, намного проще и быстрее.
Однако Н. никогда не сидел в байдарке, да к тому же вспомнил песенку, когда-то слышанную у туристского костра под аккомпанемент фальшивой гитары:
Не садись в одно каноэ,
Коль не пара вы, а двое.
«Пары из нас с этим человеком действительно не получится, – констатировал Н. – Но это не важно, потому что ничто уже не важно».
– На велосипеде я бы съездил, – вяло отозвался он.
Порождественский прикатил два велосипеда. Один был английский, «Данлоп», другой ржаво-отечественный. Порождественский на «Данлопе» смотрелся как лорд Астор, объезжающий свои заморские владения.
Бок о бок крутя педали, они добирались до места больше часа.
В церкви без крыши жило молчание – в виде безмолвных случайных слов, нарисованных углем и краской на стенах, и само по себе, неким сгустком тишины и покоя.
– Надо бы приехать сюда, порисовать, – сказал Порождественский. – Правда, лето кончается…
Колодца они не нашли, тень же была, но всегда не сама по себе, а от деревьев. Они вышли на берег, положили велосипеды на песок. Порождественский лег загорать.
– Пойду еще погляжу на церковь, – сказал Н.
Тишина поглотила его сразу, как будто пролилась откуда-то сверху. Идти не хотелось никуда; казалось, он уже пришел в конечную точку…
Потом он заметил небольшую дверцу в боковом приделе. Она держалась на одной петле, и Н. вышел через нее. На пороге в глаза ему блеснуло солнце, ослепило. Н. зажмурился, сделал несколько шагов и попал в тень. Тень была какой-то особенно густой. Вокруг росла малина, он сорвал несколько ягод, положил их на левую ладонь и проглотил все вместе, ощутив сладость и терпкость, а затем одну терпкость. Потом он лег на траву, свернул свою брезентовую куртку и подложил ее под голову. Небо над головой развернуло слои перистых облаков, за которыми оказалось не солнце, а теплый свет дневного сна.
Во сне он тоже собирал малину. Вот он потянулся еще за одной, особенно крупной ягодой, переступил поближе – и вдруг провалился в яму. Падая, он ударился головой обо что-то деревянное, перед глазами все померкло… Н. сидел на чем-то мягком. Было темно, ужасно болела нога, он захотел приподняться, но не смог. Постепенно глаза его стали различать вокруг бревна сруба. Н. понял, что провалился в тот самый колодец.
Где-то в вышине голубело небо, внизу же оказалось темно и сухо – воды в колодце не было. Н. лежал на подушке из мха.
«Повезло, – сказал он себе, – мог бы разбиться. Да, это тот самый колодец, а наверху была тень без деревьев – после того, как я вышел из церкви. Понадобилась мне та малина… Что же дальше? Порождественский вытащить меня не сможет – нужна веревка. Позовет ли он на помощь или бросит ли меня здесь?»
Тогда Н. начал кричать. Голос звучал здесь странно, слова как будто разбивались на отдельные слоги и кружились вокруг головы. Никто не появлялся. Н. кричал долго, ненадолго переставая, пока совсем не охрип.
Стало темнеть.
«Порождественский, наверное, уехал, – соображал Н., – должно быть, решил, что я заблудился в лесу. Велосипед мой, скорее всего, спрятал в кустах. Придется ждать до утра».
Нога болела невыносимо. В темноте стали высвечиваться звезды и заглядывать ему в глаза. И тогда Н. понял, что он здесь не один.
– Ну и за кем из нас раньше придут? – раздался тихий голос у самого уха.
Н. вздрогнул и стал водить рукой взад и вперед, однако никого не нащупал. Вблизи раздался смех.
Ему стало не по себе. Голос был женский, но не вполне отчетливый.
– Обычно я коротаю ночь одна, – услышал Н. – Но не всегда. Я любима и люблю!
Н. с некоторой завистью вздохнул и спросил:
– Когда же за тобой придут?
– Когда лучи солнца упадут в этот колодец. Но здесь всегда тень, даже зимой.
– Тень без деревьев, – отозвался Н.
– Как ты сказал?
– Тень есть, а деревьев вокруг нет.
– Да, тень, на земле много тени, и в душах много…
Все погрузилось в молчание, за ним, наверное, последовал сон, а вернее, сон во сне и пробуждение в том же сне, потому что следующее, что заметил Н., было небо в квадрате над его головой, которое вдруг снова голубело. В колодце мелькнул солнечный зайчик.
– О-о, за мной пришли! – послышалось вблизи, хотя рядом никого не было.
Какой-то силуэт угадывался наверху; щеки Н. коснулся легкий ветерок.
– Прощай! – прозвучало уже сверху.
«А когда же за мной придут?» – грустно думал Н.
И тут же за ним пришли: в проеме колодца показалось хорошо знакомое лицо. Отец. Наклонился над колодцем, смотрит поверх очков:
– Ты зачем дал себя в яму посадить? Я в тебе разочарован. Надеюсь, выберешься сам? Жду тебя к ужину.
И исчез. Так-таки и ушел.
Потом еще одно лицо заглянуло в колодец, бледное и напомаженное. Мать.
– Ага, вот ты где! Опять за свои причуды взялся! Пока не образумишься, домой не являйся.
И лицо исчезло. Сменилось пустотой, а потом очередным лицом – на этот раз очень молодым. Длинные волосы свисают в колодец… Вера, любимая девушка его юности. Он почти и забыл, как она выглядит…
– Так я и знала! Ну что, теперь видишь, что ты неудачник? Мне уже все равно, можешь пропадать…
И тоже удалилась.
«Я думал, она ко мне хорошо относилась, – грустно размышлял Н. – Впрочем, в те времена я, наверное, в людях не разбирался… И родители какие-то другие. Я их такими не помню, они всегда были добры ко мне… Но люди меняют свое отношение, государство тоже меняет свое отношение, надо быть ко всему этому готовым… Какое же следующее лицо принесет ветерок?»
Но никакого лица не воспоследовало. Ветерок крепчал, превращался в ураган, трепал его плечи, убеждал:
– Да проснитесь же вы, наконец! Вот горазд спать человек!
Порождественский тряс его за плечи. Н. приподнялся и понял, что отлежал ногу. Порождественский нависал над ним всей своей громадой в меру упитанного английского джентльмена. Ну-ка, какой у этого человека взгляд, есть ли в нем хоть какое-то участие? Но нет, этот взгляд – тоже тень без деревьев, церковь без крыши и свет без тепла…
Тепло разливалось сверху, и красные ягоды малины благодарно улыбались солнцу.
35
...
«Если ты спишь, спи с открытыми глазами, если сидишь, сиди на земле, если идешь, иди там, где не ходит Смерть».
Эту надпись на немецком языке Н. обнаружил, рассматривая лаковую шкатулку. Немцы всегда любили восточную мудрость, Гете, со своим «Западно-Восточным диваном», здесь не исключение. Советы, кстати, хороши, но где не ходит Смерть? Есть ли такое место?
Есть. Корабль «летучего голландца». Смерти туда вход запрещен. Его обитатели живут в другом мире, где нет Смерти. В другом измерении…
Н. еще раз открыл шкатулку, подержал в руке удобно легший в ладонь пистолет. «Тяга к оружию, верно, у меня от отца», – сказал себе Н. Его отец, пехотный офицер, давно умер – пройдя всю войну, он нелепо погиб в начале семидесятых на Ладоге: его парусная лодка в шторм перевернулась. Через несколько лет умерла и мать.
«Не вышел из отца непотопляемый "Летучий голландец"…»
Н. взял в руки подзорную трубу и подошел с нею к окну чердака. О бинокле или подзорной трубе он мечтал с детства, разглядывал их в витринах комиссионных магазинов, но ему так ничего и не купили – списав это его желание на ребячество и баловство.
В окне чердака рисовался картиной лесистый берег, верхушки сосен пушистили свой зеленый ковер. Вот дальняя деревня на другом берегу, вот серая неторопливая вода и пергаментные полосы берегового песка, вот – совсем далеко – старица, прежнее русло реки, вот заливные луга, вот – за ними – турбаза. А если смотреть в другую сторону?