Текст книги "В тылу как в тылу"
Автор книги: Анатолий Алексин
Жанр:
Детская проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 3 страниц)
– «Учитесь… властвовать собой», – тихо посоветовал он. Или, верней сказать, попросил.
К вечеру в палату вошел милиционер в накинутом на форму халате. Я не мог определить его чина.
Он подсел к постели, раскрыл тетрадку и сказал:
– Мне разрешили… на пять минут. Дело требует! – Это напоминало сцену из кинофильма. – Так что несколько слов… Николай Евдокимович весь как-то напрягся.
– Запишите, – с твердостью, которой трудно было ожидать, сказал он. Тросы проверял я. Лично я…
– Но ведь руководительница работ… – осторожно вставил милиционер.
– Нет, – перебил Николай Евдокимович. – За это отвечал я. И доложил ей, что все в полном порядке.
Последние слова он прошептал торопливо, боясь не успеть. Он израсходовал все свои силы. Но потом снова напрягся:
– Если не возражаете… Я хочу подписать.
– Это еще не все, – с грубоватой неумелостью поправляя подушку, сказал следователь.
– Это все. Вы запишите, пожалуйста… Побыстрее. – Следователь поспешно задвигал чернильным карандашом, кончик которого то и дело неловко совал в рот.
– Я подпишу это место, – настойчиво попросил Подкидыш.
– Когда мы кончим весь протокол…
– Нет, дайте сейчас. Это место… Помогите, пожалуйста.
Следователь послюнил карандаш, наклонился к Подкидышу.
И тот подписал.
Мне показалось, что ему полегчало.
Вера Дмитриевна вошла, опытным взглядом оценила обстановку и потребовала, чтобы милиционер вышел.
Лицо Подкидыша в роговых очках затерялось на подушке.
– Устал, – сказала мама Олега. – Вы все выяснили?
– Надо бы…
– Да нельзя! – перебила она милиционера. И проверила у Подкидыша пульс.
Следователь махнул рукой и вышел в коридор. Мы с мамой, хоть он и не звал, тоже вышли.
– Я вам нужна? – спросила мама.
– Да чего тут!..
– Надо было перестраховаться, – сказала она. – Перепроверить!
– Он же докладывал вам, что все в порядке.
– Не помню… По-моему, не докладывал.
– Показания подписаны собственноручно. Так что… такое дело.
– Это я… его…
– Это война, – сказал милиционер. И захромал прочь от нас вдоль коридора: тоже, наверно, был ранен.
– Зачем ты так говоришь?! – набросился я на маму.
– Прости, – сказала она. – Я не должна была… ради тебя. А вообще, следовало… проверить. Техника безопасности! Сколько раз я говорила: техника безопасности! А мне и тут отвечали: война. Тросы с ней не считаются.
Пока мы были в коридоре, Николай Евдокимович умер.
Его старики были в Москве, на Ваганьковском кладбище. Он мечтал лежать рядом с ними.
Как-то однажды он рассказал мне, что и Есенин лежит там же, неподалеку.
– Это был великий философ! – утверждал Николай Евдокимович. – «Лицом к лицу – лица не увидать. Большое видится на расстоянье…» Если взять одни только эти строки! Или… «Ведь каждый в мире странник – пройдет, зайдет и вновь оставит дом…»
Подкидыш оставил наш дом навсегда.
«На Ваганьковском кладбище… Других пунктов в моем завещании не будет», – говорил он.
Кто в мире мог выполнить его просьбу?
– Солдат хоронят там, где они погибают, – сказал на следующий день Кузьма Петрович. – Он ведь и умер в госпитале… Среди солдат.
А старики ждали его на Ваганьковском кладбище.
* * *
Я приближался к маме… И тем более перед встречей с ней мне захотелось взглянуть на госпиталь, где умер Подкидыш.
Я вспомнил, что там, в комнате старшей медсестры, он раз или два с неимоверным напряжением приподнимался на локтях. Вероятно, хотел сказать что-то маме. Но я не догадался выйти из комнаты. К тому же Вера Дмитриевна то и дело пыталась его спасти. А позже приковылял следователь…
Я попросил таксиста завернуть к бывшему военному госпиталю.
Он первый раз обернулся и взглянул на меня с интересом и даже сочувствием.
– Вы в госпитале лежали?
– Да нет… Я был тогда еще школьником.
– А-а, – разочарованно протянул он. И опять повернулся спиной.
«Этот парень, должно быть, еще не родился в ту пору, когда сюда привозили раненых», – подумал я.
Прежде госпиталь был в трех километрах от города. А теперь это здание наверняка находилось где-нибудь в центре. Да и что в нем сейчас? Школа, больница?.. Или какое-нибудь учреждение?
«Вряд ли найдем», – подумал я. И изменил маршрут.
* * *
После смерти Подкидыша мама без конца перечитывала письмо «командира воинской части», которое выстукал на машинке Олег. Боялась новой потери, не зная, что она к нам… уже пришла.
А в гибели Николая Евдокимовича продолжала винить себя:
– Что мне стоило перепроверить? Что стоило?
Иногда она кончала словами, которых никто от нее раньше не слышал:
– Я устала. Очень устала.
Мне казалось, что устала она прежде всего от мыслей: об отце, о Подкидыше. А стремясь избавиться от усталости, нагружала на себя все больше и больше дел.
Наш барак к тому времени окружили красные коробки будущих цехов. На стройке одного из них мама пропадала с рассвета и до ночи. Ей уже не приходилось встречать эшелоны, сгружать оборудование, рассортировывать… Но забот прибавлялось. Укладывалась она, когда радио уже молчало, а вставала, как только черный круг на стене оживал. Так было изо дня в день, изо дня в день…
– Твоя мама уехала? – спросил меня как-то Олег. Он никогда не заставал ее дома.
– Она на стройке.
– И отец там. Но не всегда же…
– А мама всегда.
Город заполнялся похожими, как двойники, корпусами, перебрался через реку, занял позиции на том берегу.
Нам с мамой дали восьмиметровую комнату в настоящем кирпичном доме.
Мы собрали все свои вещи, сложили их в бездонный сундук, обвитый железными лентами.
– Как я могла заставить Подкидыша тащить его? – продолжала терзать себя мама. – У него было столько болезней!
– Ты знала о них?
– Конечно… Ценим, когда теряем. И жалеем, когда теряем. Говорят, лучше поздно, чем никогда. Порой эта поговорка звучит бессмысленно. Поздно – значит, все… Поезд ушел. И всегда-то мы наваливаемся на безотказность человеческую, на деликатность. Эксплуатируем их беспощадно…
– Ты о чем?
– Все о том же.
Я никогда до той поры не догадывался, что душевные перегрузки подтачивают здоровье гораздо сильнее, чем физические. В физических мама искала спасение. И нагружала себя и нагружала…
Я редко встречался с нашими соседями по бараку: они затемно уходили и возвращались во тьме. Но когда мы стали прощаться, вдруг выяснилось, что я знал не только их надвинутые на глаза мохнатые шапки, не только их валенки и полушубки, – я угадывал, сам того не подозревая, их лица. И помнил глаза… Оказалось, что мы с ними в этом бараке сроднились.
Позже я понял: война не давала людям возможности и просто-напросто времени для проявления всех своих «разнокалиберных» качеств. На передовую позицию жизни выкатывались орудия главного калибра. Ими, настигавшими врага даже из дальнего тыла, были каждодневная, будничная отвага и готовность жертвовать и терпеть. Люди становились чем-то похожи друг на друга. Но это не было однообразием и безликостью, а было величием.
Так думал и говорил я гораздо позже, когда война уже кончилась: «Большое видится на расстоянье». Быть может, сравнения мои звучали слишком высокопарно. Но ведь и геройство людей, живших с нами рядом, в бараке, тоже было высоким.
Тот сосед, что жил за «озером с лебедями» и угрюмо обещал маме каторжную работу, оказался водителем пятитонки. Он приехал на ней, погрузил сундук и отвез его в наши восьмиметровые хоромы, казавшиеся мне необъятными.
Прощаясь, все просили «не забывать». И мы обещали. Хотя тогда я не представлял себе, что этот барак, похожий на деревянный туннель, останется в моей памяти навсегда.
Заходить в гости никто не приглашал, потому что ни у кого не было времени принимать и наведываться.
Весна, лето, осень шли, как и положено, друг за другом.
– А что теперь не нарушено? – спросила как-то, переходя от своего обмена веществ к общим проблемам. Вера Дмитриевна.
В природе порядок не нарушался. Но отношение к временам года стало иным. Я всегда обожал зиму с коньками и лыжами на Гоголевском бульваре. Теперь же я боялся мороза, как беспощадного недруга. Но ничего в природе изменить было нельзя – и холода опять наступили.
Каждый день начинался со сводки Информбюро. Если сводка была плохой, все знали, что надо утроить усилия. А если хорошей, то тем более надо утроить…
Мама утраивала свои усилия бесконечно. К тому же она не расставалась с письмом «командира воинской части» и не могла забыть металлический трос, который бы не убил Подкидыша, если бы все вовремя «перепроверили». В конце концов она заболела… Простудилась, потому что очередной цех начали возводить в январе сорок третьего, на морозе.
Я сразу ощутил, что наша восьмиметровая комната уж не так велика. В ней поселилось третье существо – болезнь с кашлем, лекарствами. Стало тесно… И очень страшно. Я вглядывался в мамино лицо, а она улыбалась. Улыбка у нее была по-прежнему, «как у Любови Орловой».
– Обыкновенной простуды испугался? Чудак! – говорила она.
Я попросил зайти к нам Веру Дмитриевну, поскольку Олег объяснил мне, что старшая сестра госпиталя опытнее любого профессора: практика очень большая.
Она заполнила нашу комнату собой… и уверенностью, успокоением.
– Воспаление легких. Организм истощен, конечно… Слабо сопротивляется. Но это не смертельное ранение. И даже не тяжелое. Уж поверь мне! Мы, женщины, очень живучи. Поставим банки, горчичники – и все как рукой снимет. Не сомневайся!
* * *
Таксист мрачно, уже выходя из терпения, притормозил возле нашего трехэтажного дома.
Дом казался мне раньше высоким, как и «горы» на Гоголевском бульваре. «Да, представления о масштабах с годами меняются», – вновь согласился я с Николаем Евдокимовичем. Мамин адрес тоже давно изменился…
– Сколько мы еще будем останавливаться? – наконец выразил вслух свое недовольство таксист. – У меня план!
– Почти приехали. Это последняя остановка, – ответил я.
До мамы оставалось всего два квартала.
Я сказал, куда надо ехать.
* * *
А в самом начале сорок четвертого года у Олега в доме появилась вдруг девушка с почты. Она жила, оказывается, в соседнем подъезде и разыскала меня.
– Ты уже давно не приходишь. А вам вот… письмо.
Она протянула треугольник без марки. Пальцы ее стали совсем прозрачными и еще больше распухли на сгибах.
Я взял треугольник в руки. Уронил его… Поднял. Опустился на стул.
– Что с тобой? – как тогда, около двух лет назад, услышал я голос девушки.
Это было письмо от отца.
Рядом стояла пишущая машинка, на которой Олег выстукал сообщение «командира воинской части». И вот теперь… Это было невероятно.
«Дорогая Катенька! Дорогой Дима! – писал отец. – Родные мои, бесконечно любимые люди! Представляю, что вы из-за меня пережили, что передумали за эти два с лишним года.
Расскажу сейчас только о главном. Тороплюсь, чтобы письмо ушло с первым же самолетом: к годам вашего ожидания не могу добавить ни одной лишней минуты!
В октябре сорок первого меня ранило. Двигаться я не мог и попал в плен. Про лагерь писать не буду. Это страшно, но уже позади! Мне с двумя солдатами удалось наконец бежать.
Добрались до партизан… А вчера (только вчера!) воссоединились с нашей армией. Я еще немного хромаю, и меня определили пока на службу в прифронтовой госпиталь.
Дорогие, я чувствую, что победа близка. А это значит, что мы соберемся, как раньше, у нас, в Гагаринском переулке. И расскажем друг другу обо всем, что нам пришлось вынести. Это будет уже сброшенная с плеч ноша – и поэтому она не покажется нам непосильной.
О подробностях в следующем письме. Тороплюсь… Но все же скажу еще вот что. Какие бы я ни испытывал муки, всегда было у меня утешение: вы в безопасности, за вас я могу быть спокоен! Хочу узнать о каждом прожитом вами дне. Буквально о каждом!
Передайте привет Николаю Евдокимовичу. Как он живет и работает? Оберегает ли вас? Если оберегает, я буду благодарен ему до конца своих дней.
Как замечательно, что вы, Катенька, там, в глубоком тылу.
Дорогая моя, скоро мы победим, чтобы никогда больше не расставаться…»
* * *
«Екатерина Андреевна Тихомирова, – прочитал я на гранитной плите, – 1904–1943».
Я приехал к маме, у которой не был около десяти лет. Так уж случилось. Сперва приезжал часто, а потом… все дела, все дела.
У меня в руках был букет, купленный на привокзальном базаре.
«Организм истощен. Слабо сопротивляется…»
Прости меня, мама.