Текст книги "В тылу как в тылу"
Автор книги: Анатолий Алексин
Жанр:
Детская проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 3 страниц)
На фронт Подкидыша не взяли главным образом из-за плохого зрения. Стекла его роговых очков были такие толстые, что я не мог определить, какого цвета у Николая Евдокимовича глаза. Видно было только, что они очень добрые.
Своего «белого билета» Подкидыш стыдился.
– У меня на медкомиссии обнаружили еще кучу болезней, – признался он мне. – Председатель сказал: «Практически у вас здоровы одни только уши». Не возражаешь против такого диагноза? Но Катюше не говори!
Маму он называл Катюшей.
– Не возражаете, чтобы я и завтра заглянул к вам? – спрашивал он у мамы.
– Если мы вернемся с объекта раньше двенадцати ночи, пожалуйста!
– Значит, не возражаете? А то, может быть, я наскучил: столько «сердца горестных замет», – сказал он, я помню.
– У меня «ума холодные наблюдения», поскольку мы должны принять завтра очередной эшелон. У вас «сердца горестные заметы». Получается искомое равновесие.
Назавтра они с мамой, как правило, возвращались позже двенадцати. И на второй и на третий день тоже… А через недельку им вновь удавалось выкроить часа полтора. Я очень любил эти вечера, потому что мы вспоминали о Москве, о мирных годах, казавшихся нереальными, об отце…
Однажды утром, минут в пятнадцать седьмого, когда мама уже собиралась на работу. Подкидыш ворвался к нам без всякого предупреждения.
– Не возражаете? – И сразу вбежал. – Их разгромили под Москвой! Вы это предвидели, Катюша. И говорили об этом… Свершилось!
– А как вы узнали?
– По радио.
– Вдруг теперь… и письмо придет?
– Разумеется… Можно не сомневаться! И ты вставай, – тормошил меня интеллигентный Подкидыш.
А вечером мы собрались, чтобы отметить праздник.
Усталые, серые лица вроде бы оживились – ив бараке стало уютней. Мама всегда была гостеприимной хозяйкой. Если кто-нибудь приходил к нам в Москве неожиданно, без приглашения, она, произнеся в коридоре приветственные слова, не хваталась на кухне за голову, а говорила откровенно:
– Чем уж богаты…
Если у нас оказывался Подкидыш, духовное богатство семьи, естественно, увеличивалось. Он подробно сообщал о том, что было раньше на месте какой-нибудь станции метро или дома, в котором жили наши незваные гости, и те были очень довольны. На стол мама выставляла все, что висело за форточкой, на крючке. И буфет она полностью очищала с таким видом, будто он оставался до краев переполненным. Она отдавала, делилась, но не отрывала от себя.
В тот вечер, в бараке, мама предложила всем «объединить продуктовые запасы», откинуть бывшие скатерти, старые ковры и портьеры, разделявшие нас. Барак сразу сделался длинным, как деревянный туннель. Резали затвердевшие от холода буханки. казавшиеся ненастоящими, бутафорскими; покрывали хлебные куски таким тончайшим слоем масла, что сквозь него ясно просвечивали цвет хлеба и все его поры.
Кто-то принес полбутылки спирта и разбавил его водой до такой степени, что остался лишь запах.
– «Друзья мои, прекрасен наш союз»! – воскликнул Подкидыш. Это прозвучало слишком возвышенно, и я пригнул голову, уставился в пол, как бывает в театре, если на сцене происходит что-то неестественное, фальшивое.
Но в ответ все захлопали. И тогда мама сказала:
– За Москву! И чтобы наши мужья вернулись… – Посмотрела на женщин и поспешно добавила: – Братья и сыновья тоже!
Мне стало страшно. Заныло в животе. Я скрючился, присел на топчан. И тут перехватил пристальный взгляд Николая Евдокимовича. Он пробился даже сквозь толстые стекла очков.
На следующий день, когда я возвращался из школы, Подкидыш ждал меня возле барака. Он отлучился с объекта, что нелегко было сделать. Морозный и сухой воздух потрескивал, точно кто-то баловался деревянным игрушечным пистолетом. Вокруг лежал снег, серый от золы, которую ТЭЦ, работавшая, как и люди, взахлеб, через силу, вываливала на город.
И снова толстые стекла очков, даже заиндевевшие, показались мне увеличительными: Николай Евдокимович хотел проникнуть в глубь моей тайны.
– Он… убит?
– Нет… Я думаю, нет.
– Что было в письме?
– Откуда вы…
– Катюша ничего не узнает, – впервые в жизни перебил он меня. – Но сейчас не скрывай! Что с отцом?
– Пропал без вести.
– «И от судеб защиты нет…» – прошептал Николай Евдокимович.
– Слово «пропал» имеет в русском языке не одно значение, – начал я успокаивать его и себя.
Я озирался, прикрывал рот заштопанной, шершавой варежкой.
– Ты прав, – согласился Подкидыш. – Наверно, ты прав… «Пропал» ближе к слову «потерялся», чем к слову «погиб». А тот, кто потерялся, может найтись. – Он взглянул на меня с надеждой.
– Как мы находим силы? – Подкидыш снял и протер очки. – Где мы находим?
– Организм приспосабливается.
– Весь… Кроме сердца, – ответил он. Съежился и побежал на работу.
«Но ведь мама может послать запрос, – подумал я вдруг. – И ей сообщат».
Она бы давно уж послала, но, как я догадывался, просто боялась, предпочитала неведение. Могла, однако, не выдержать… В каком словаре искал бы я тогда утешительные определения слова «пропал»?
Надо было предпринимать что-то срочное!
Вскоре ко мне пришел Олег делать уроки.
Обычно он торопился, а на этот раз раскладывал тетради и учебники не спеша:
– Отец печатает на машинке – и сестры спят.
– Обе?
– Они все делают коллективно!
– А отец, значит, печатает?
В голову мне пришла неожиданная идея.
– Сотрудников всех призвали, – стал объяснять Олег. – Остался только отец с машинисткой. Она печатать почти не умеет… Но у нее муж на войне. Дети болеют… Карточки получать надо! А печатает плохо. Я и то лучше… Приходится помогать отцу: ему одной рукой трудно.
– А мне ты поможешь?
Я взял Олега за плечи и повернул к себе лицом.
Огромные глаза его еще больше расширились.
– Объясни, пожалуйста.
– Объясню… Только тихо!
* * *
– Притормозите еще. Выходить я не буду. Издали посмотрю… – пообещал я таксисту.
Барака, в котором мы жили, уже не было. На его месте был парк, который назывался парком Победы.
«Первую победу, – вспомнил я, – мы отмечали зимой сорок первого именно здесь».
Таксист нажал на газ, боясь, должно быть, что я передумаю и захочу прогуляться по парку.
Сестры Олега действительно засыпали под пишущую машинку. Под эту странную колыбельную песню: организм приспосабливается.
Они умещались на одной тахте, обнесенной со всех сторон аккуратными досками, как забором.
– Это я придумал, – сказал Олег. – А иначе за ними не уследишь: расползутся, свалятся – не отыщешь.
Мать Олега тоже называлась «сестрой»: старшей медсестрой госпиталя, который был в трех километрах от города. – Дома ночует два раза в неделю, – сообщил Олег.
– Взяла бы отпуск. Раз… дочери маленькие…
– Мы уговаривали. Но у нее двух братьев убили.
– Так… быстро? – спросил я.
– Одного в августе на Украине. А другого недавно возле Калинина… Оба моложе ее. Была старшей сестрой в семье, а теперь только в госпитале. Если бы не они, – Олег кивнул на тахту, обнесенную досками, на фронт бы ушла.
– Тебя бы оставила?
– Я же взрослый.
«Тот, кто должен отвечать за других, раньше взрослеет», – подумал я. Меня-то ведь мама считала ребенком.
– Брат ее, который погиб под Калинином, – продолжал Олег, – только что школу окончил. Непонятно, зачем учился. Готовил уроки, как мы с тобой. Мать, я боялся, с ума сойдет. Была старшей сестрой! Понимаешь?
Глядя на него, на старшего Многодетного брата, я пони – Вам бы бабушек с дедушками на помощь!
– Они в Белоруссии остались. В деревне… «Здесь мы родились, здесь мы и будем…» А твои?
– У мамы давно уже нету… А папины в Ленинграде.
– И сам отец был… То есть, я хотел сказать, он тоже из Ленинграда?
– Подкидыш говорит, что «оттуда вся его потомственная интеллигентность».
Олег сел за машинку, медленно застучал, и сестры, которые уже были сонными, сразу затихли.
От имени командира воинской части мы сообщили Екатерине Андреевне Тихомировой, что муж ее, легко раненный, попал к партизанам, в такие места, откуда писать невозможно. И что, как только освободят Украину, сразу придет письмо…
Олег достал со дна ящика, из-под газет, конверт, полученный мною из рук болезненной девушки. Там он его хранил… Мы заменили листок с типографским текстом на тот, который пришел «от командира воинской части». И я спрятал конверт в портфель.
Потом явился отец Олега.
Ни осень, ни зима не смыли, не вывели дождем и морозом веснушки с его лица. А ушанка еле держалась на высоких, жестких волосах, словно на проволочных витках.
Движением левого плеча он ловко сбросил шинель. Плечо как бы обрывалось пустым рукавом, заправленным за пояс гимнастерки.
«Повезло Олегу, – подумал я. – Отца его больше никуда не отправят…» Я сразу же устыдился этой мысли. Но она все равно осталась со мной.
Будто прочитав ее, Кузьма Петрович сказал:
– Зачем демобилизовали? Правую руку вполне можно заставить и за левую потрудиться. Научить и заставить!
Он не гордился своим пустым рукавом, а поглядывал на него со смущением.
Правая рука, чувствуя ответственность и за левую, не знала покоя. Она то приглаживала волосы, которые пригладить было немыслимо, то пробегала по клавишам машинки, точно по клавишам баяна или аккордеона, то перелистывала толстый блокнот.
– Стройматериал для завтрашнего номера! Время такое, что людям беседовать некогда. На лету ловлю факты, заказываю статьи и заметки. Привык уже!
– Организм приспосабливается, – в очередной раз произнес Олег.
– Мирное время в этом полностью убедить нас не может, – ответил Кузьма Петрович. – А война за шесть месяцев доказала, что человек может вынести все. Только зачем ему все выносить?
В раннем детстве Олег называл отца папой Кузей. Дома его и сейчас звали так.
– Радость может быть безграничной, – продолжал папа Кузя. – Я за это! Но беда… Чтобы ее можно было выдержать, перенести, возникает энергия родства. Какой еще не бывало… Между чужими людьми! Вы заметили? – Мы с Олегом кивнули. – Между прочим, – обратился ко мне папа Кузя, Екатерина Андреевна твоя мать?
– Моя…
– Да что ты говоришь! Не представлял себе. Слышу: «Дима Тихомиров… Дима Тихомиров…», а спросить, как зовут маму, все забывал. Стало быть, ты ее сын? Хорошо. Я за это!
– Вы ее знаете?
– Недавно о ней писал. Неужели не показала?
– Нет.
– Значит, не так написал.
– Что вы! Просто не любит она…
– Не любит? Но ты почитай. Я принесу этот номер.
Он говорил и двигался так стремительно, точно хотел доказать самому себе, что потеря левой руки на нем вовсе не отразилась.
– АО чем вы писали? – спросил я.
– Они с инженером Елизаровым…
– С Николаем Евдокимовичем?
– Именно с ним… Так вот, они вместе придумали, как подавать оборудование на рабочие места новым способом. Предложили передвижные деревянные краны, кое-где опоясанные металлом.
– Деревянные?! – воскликнул я, будто разбирался в передвижных кранах.
– Они уже соорудили один такой кран. Представляете: дерево вместо металла. Я за это! Решили проблему. И тихо, без шума.
– Не любят они…
– Не любят? Хорошо. Я за это!
Правая рука его, не найдя дела, дважды стукнула по столу. Пишущая машинка слегка подпрыгнула. Обе сестры проснулись, испугались и сразу заплакали.
* * *
Пора детства не отягощена опытом и потому в мыслях и действиях своих бывает до наивности непосредственна. Она уверена, что добро должно порождать только добро и причем сразу, незамедлительно.
Олег выстукал на машинке письмо, которое доказывало, что мой отец не погиб… «Вот сейчас покажу его маме, – думал я по дороге домой, – и она успокоится». Впопыхах я забыл, что письмо это могло стать желанной вестью и облегчением лишь по сравнению с истиной, о которой мама не знала. В те далекие одиннадцать лет я любил мысленно ставить других на свое место и легко предсказывать таким образом чужие поступки, не сознавая, что на своем месте могу быть только я сам. Я скрывал от мамы извещение, пришедшее из Москвы, но свой предстоящий разговор строил так, будто она, как и я, обо всем уже знала.
«…Легко раненный попал к партизанам, в такие места, откуда писать невозможно», – напечатал Олег. Это было радостью на фоне слов «пропал без вести». Но ведь мама этих слов не читала.
Я завернул на почту. По-прежнему я заходил туда каждый день, и почти каждый день девушка с прозрачными пальцами говорила мне, что найдет другую работу. И еще повторяла:
«Треугольные письма люблю, а конвертов… боюсь. Особенно если тонкие и со штампом. Почему именно я должна их вручать?»
– Война – время писем, – сказал однажды Подкидыш. – Она всех раскидала в стороны. И люди пишут друг другу, как никогда! Разлучает, объединяет… – медленно повторил он свою старую мысль про войну.
На почте никого не было: весь город в это время работал.
Увидев меня, девушка вскочила, и лицо ее исчезло из окошка, скрылось за непроницаемо-матовым стеклом. Но я заметил, что рука в окошке что-то схватила со стола. А потом девушка выбежала из-за перегородки прямо ко мне.
– Треугольное письмо! – возбужденно кричала она на ходу, желая, чтоб я поскорей об этом услышал. – Треугольное… Значит, от него самого!
Я выхватил бумажный треугольник из ее тонких ледяных пальцев. Торопливо развернул его… Щеки у девушки остались такими же бледными, но глаза, казалось, в то мгновение их освещали.
«Уважаемая Екатерина Андреевна, – прочитал я. – Пишет вам фронтовой друг вашего мужа Алексея Алексеевича Тихомирова. Он дал мне ваш адрес и просил, если что, сообщить. Вот я и выполняю… Муж ваш, Алексей Тихомиров, геройски сражался с врагами и остался на поле боя…»
– Что с тобой? – услышал я голос девушки. – Что с тобой?!
Я вернулся к Олегу.
Кузьмы Петровича уже не было. Сестры возились за дощатым забором, окружавшим тахту. Олег прочитал… Нос его сморщился, как от яркого света.
– Думай о матери, – сказал он. И больше не произнес ни слова.
Он хотел спрятать бумажный треугольник туда же, на дно ящика, под газеты. Но я возразил:
– Пусть будет со мной. Всегда… Если отпороть подкладку и зашить его прямо внутрь, в куртку, а? Я только в ней хожу… Даже сплю, когда в бараке не топят. Зашей… Ты умеешь.
Олег достал ножницы, нитки с иглой и молча, проворно выполнил мою просьбу.
Когда я стал натягивать шапку, он остановил меня.
– Матери все равно покажи то письмо… которое мы напечатали. И держись! – Он всматривался в мое лицо своими огромными, забывшими про детство глазами. – Я пойду вместе с тобой.
– А они? – кивнул я на двух сестер.
– Позову соседку. Она остается с ними… иногда, в крайних случаях.
«Биология – женское дело», – то ли в шутку, то ли всерьез говорил мне отец. Поэтому «мужским началом» в нашей семье он считал маму. И вдруг ее сила исчезла. Тут же, на наших глазах. Она растерянно опустилась на сундук, заменявший нам стол. И стала беспомощно оглядываться, как бы прося защиты.
– Ничего еще не… – попытался сказать Подкидыш. Но замолчал.
Мама не перечитывала, а долго, бесконечно, как мне казалось, смотрела на бумагу, которую мы сочинили с Олегом.
Наконец она поднялась: взяла себя в руки.
– А где это письмо было целых полтора месяца? – спросила она.
– У меня, – ответил я.
– Мы вместе его получали, – заверил Олег.
Она изучила штемпель нашего города, перевернула конверт, чтобы найти штемпель отправителя. Он был московским.
– А почему же тут… – начала мама.
– Командир воинской части написал, наверно, в Москву, в Наркомат обороны, – засеменил я словами. – А оттуда переслали. Ты же сообщила наш адрес.
Она осторожно уложила бумагу обратно в конверт.
– Я боялся тебе показать.
У меня заныло в животе. Я скрючился. Бумажный треугольник, зашитый в куртку, издал еле слышный, хрустящий звук.
– Что-то мы сегодня в столовой съели, – объяснил всем Олег.
– Я ждала этого, – все еще с трудом овладевая словами, сказала мама. – Пока мы тут живем припеваючи, он, раненный… не в больнице, не в госпитале, а где-то в лесу. – Она помолчала, набралась сил. – Раньше, когда он заболевал простудой с температурой тридцать семь и три, я укладывала его в постель. И при этом непременно посмеивалась над его мнительностью. Сама же укладывала и сама же посмеивалась… Зачем? Если бы можно было перед ним извиниться!
– Все вернется, – пообещал Николай Евдокимович.
– Легче восстановить завод, чем здоровье одного человека, – ответила мама. И обхватила руками голову:-В лесу… Без врачей, без лекарств…
– В партизанских отрядах есть врачи. Там делают операции, – напомнил Подкидыш.
– Иногда даже пилой или кухонным ножом. Я читала в газете… Когда это касается других, восхищаешься, а когда близких людей – ужасаешься и страдаешь.
– Но вы же не возражаете против того, что в партизанские отряды доставляют… – снова начал Подкидыш.
– Из этого отряда, как вы заметили, даже нельзя писать, – перебила она. – Мы тут неплохо устроились, и нам очень легко рассуждать.
Николаю Евдокимовичу и правда убеждать ее было легче, чем нам с Олегом: он не видел бумажного треугольника и не знал, не мог себе представить… что отца уже нет.
– Будем ждать. Что нам еще остается? – сказала мама. И, заметив на краю стола-сундука белую бутылку, спросила: – А почему ты утром не пил молоко?
– Сейчас выпью. Может быть, и ты…
– Я сыта.
– Не возражаете, если я принесу свое? – предложил Николай Евдокимович.
– Зачем? – удивилась мама. – В партизанский отряд я не смогу его переправить. Так что пейте: мужчинам нужно больше калорий.
Мама потерла виски, села на топчан, заменявший постель. А уши закрыла руками. Она не плакала. Просто ей не хотелось никого видеть и слышать.
Мы потихоньку вышли.
* * *
Правая рука папы Кузи бегала по клавишам машинки, не нажимая на них.
– Нервничает, а молчит, – пожаловался Олег. – Не пробьешься! Ну, чего он молчит? Надо разрядиться – и сразу бы полегчало. Ему и нам с сестрами.
– Они тоже чувствуют?
– Еще как! Даже маленькая реагирует очень нервно.
– Плачет?
– Гораздо хуже.
Я понял.
– Мама умеет его разряжать, – продолжал Олег. – Но у нее новая партия раненых: пятые сутки домой не приходит. Что у тебя случилось? обратился он к папе Кузе.
Тот с удивлением взглянул на него. Но ответил:
– Рука у меня одна, а ног пока две. И все же не поспеваю… Столько разных объектов! Расстояния километровые… Мало заказать горящий материал – надо его и забрать. А где же нынче курьеры?
– Поручи своей машинистке.
– Да болеет она…
Папа Кузя заметался по комнате.
– А если мы будем тебе помогать? – так же деловито, как он пришивал пуговицы, поинтересовался Олег.
– Что-что? – Папа Кузя нажал на клавиши, по которым в тот миг гуляла его рука.
– Будем ходить по объектам, которые не засекречены. Разве нельзя?
Кузьма Петрович, размышляя, еще немного пометался по комнате.
– Ну что же… Выхода нет…
– Договорились, – удовлетворенно сказал Олег. – Что ты ликуешь? набросился на него отец. – Вам нужно в парке культуры на каруселях кружиться. А вы воюете, голодаете… Теперь вот будете ходить по морозу. Ты думаешь, я за это? Уродства военного времени!
Он сел за машинку, взял бланк с красным названием газеты вверху и выстукал удостоверение. В нем было написано, что нам с Олегом доверяется исполнять обязанности курьеров.
После уроков мы с таинственными лицами, не позволяя себе улыбаться или шутить, шли на те объекты, которые не числились в «засекреченных».
Люди были так заняты и измучены, что у них не хватало сил удивляться. Увидев наше удостоверение, они спрашивали:
– Что нужно?
И, не отрываясь от чертежей или инструментов, говорили, к кому обратиться. Женщины устало сетовали, что мы в ботинках с галошами, а не в валенках. Валенки выдавали только тем, кто работал «на свежем воздухе».
Воздух был не свежим, а таким плотно застывшим, что его трудно было вдыхать. На сером от золы снегу валялись замерзшие воробьи. Люди меж тем клали кирпич, врубались в стены отбойными молотками, что-то измеряли и даже записывали окаменевшими пальцами.
«Все для фронта! Все для победы!» – читали мы на выцветшей, будто простиранной снегом и стужей, материи или прямо на кирпичах. Но люди и так отдавали все…
Вначале нам нравилось выполнять поручения папы Кузи. Но вскоре мы уже не делали таинственных лиц. От игры ничего не осталось. Мы еле дотаскивались до объектов. Заходили в конторы, чтобы попрыгать возле печурок. А потом без всякой гордости и воодушевления предъявляли свой мандат.
Однажды ветер был таким сильным, что навалился на нас, как нечто живое, тяжелое. Олег прятал лицо в воротник. А мой воротник был узеньким, и спрятаться в него я не мог.
– Варежками закройся, – посоветовал мне Олег. Но я его не послушал.
– У тебя побелели щеки, – сказал он. – Надо потереть снегом.
Серая гарь скрипела и пачкала руки. Наконец я добрался до чистого снега. И испуганно, изо всех сил стал тереть щеки.
– Не надо так сильно, – сказал Олег.
Но уже было поздно. Из-под стертой кожи выступили коричневые пятна, кровоподтеки.
Таким мама увидела меня поздно вечером.
В прежние мирные времена она волновалась, если я задерживался во дворе или в кино. Или если приносил домой двойку. Но когда случалось нечто серьезное, она сразу брала себя в руки. На сей раз она с подчеркнутым, напряженным спокойствием прищурилась, и я понял, что вид у меня ужасный.
– Как раз вчера мне случайно принесли немного жира со шкварками, сказала мама. – Прораб с женой ездили в район и достали гуся. Для дочери. У нее сильное истощение… Шкварки – для внутреннего употребления, а жиром я смажу тебе лицо.
В трудный момент у мамы почти всегда случайно обнаруживался спасательный круг.
Покрыв мои щеки аппетитно пахнущим жиром, она сказала:
– Я захватила из Москвы отцовские целебные травы. Два или три пакета… Буду заваривать, чтобы ты понемножку пил. Это защищает от дистрофии.
– Но я ведь и так… съедаю все, что тебе дают на работе за «вредность».
– Ты растешь, – категорически заявила мама. – Закладывается фундамент здоровья. А мой фундамент был заложен в мирное время.
– Давай пить настой вместе, – предложил я.
– Травы мне противопоказаны. Ты разве не знаешь?
Ей всегда было противопоказано то, чего в доме у нас не хватало.
К нам зашел Николай Евдокимович… Он не умел брать себя в руки и с порога воскликнул:
– Кто тебя так?!
– Мороз, – ответил я.
– Не возражаете, если я принесу вазелин? У меня есть две баночки.
– Я лечу его более дефицитным средством, – ответила мама. – Гусиный жир! А вазелин подарите мне: все же косметика!
Шкварки она разделила поровну на две части и положила на хлеб.
– Я абсолютно… – начал Подкидыш.
– Только не делайте вид, что это постоянное меню военного времени!
– А вы сами?
– Мне жирное противопоказано с детства, – ответила мама. Смущенно покончив со шкварками. Подкидыш сказал мне:
– Тебе сейчас нельзя выходить на улицу. – Он с испугом разглядывал мои щеки. – Или надо закутываться. Если не возражаете, я принесу шерстяной шарф, который мне много лет назад… связала мама. В день бомбежки он чудом оказался на мне. Раз такое несчастье…
– Какое несчастье? – подбадривая меня, удивилась мама. – А шарф принесите… На всякий случай. Впрочем, а как же вы сами?
– У меня есть еще один. Спасибо, Катюша. Я буду рад этой возможности…
– Кстати, – сказала мама и погрузила руки в пакет, где хранились отцовские травы. – Здесь, на дне, я обнаружила немного грецких орехов. Когда-то люди ели орехи! Невозможно поверить.
Я достал молоток… Мы с Подкидышем кололи орехи, ядра которых напоминали маленькие полушария головного мозга с лабиринтами замысловатых извилин. Так по крайней мере их изображали в учебниках.
Я протянул первое ядро маме.
– Разве ты не знаешь, что орехи я никогда не ем? – категорично, тоном начальника стройконторы сказала она.
Потом Подкидыш и мама стали обсуждать то, что они называли «забавным вариантом».
Мама боялась высоких слов, и, если речь шла о чем-нибудь необычном и важном, она говорила:
– Это забавно!
Забавность в данном случае состояла в том, что они придумали, как сгружать тяжелое оборудование «более легким способом»: с помощью тросов, лебедок, блоков и «других такелажных средств». Слушая их, я все торопливо и подробно записывал.
– Тише, Дима делает уроки, – предупредила Подкидыша мама.
Я не стал возражать. А после спросил:
– Можно об этом написать? В газете… Получится обмен опытом!
– Поднабрался ты всяких слов в журналистском семействе, – ответила мама.
– Если не возражаешь… прежде, чем писать, надо проверить, – сказал Николай Евдокимович.
Папа Кузя был того же мнения, что и Подкидыш:
– Надо проверить! А вообще, перспективно… Сгружать с платформ многотонные грузы – сплошное мучение. Если они облегчат, я за это! Но надо испытать, убедиться на практике.
– А та газета… с первой заметкой про маму и Николая Евдокимовича? спросил я.
Он «развел» одну свою руку в сторону:
– Не нашел. Даже из подшивки выдрали. На курево, надо полагать. Трудно с бумагой.
– Ас чем легко? – задумчиво произнес Олег.
* * *
В тот день прибыли платформы с «вращающимися печами».
– Как раз вовремя подоспели, – утром сказала мама. – Новый цех подвели под крышу. Так что квартира готова!
Она смазала мне лицо вазелином: гусиный жир кончился. Проследила, чтобы я съел котлету, которая только по старой привычке называлась мясной, и запил ее настоем из отцовских целебных трав.
– Тебе нельзя заболеть дистрофией, – настойчиво и спокойно повторила она. – Пойми: закладывается фундамент!
Потом она закутала меня в шарф, который когда-то связала для своего сына мать Николая Евдокимовича. Мама по-прежнему старалась, чтобы я не испытывал тягот военного времени. Или испытывал их поменьше… Она и валенки мне раздобыла, которые я должен был натягивать рано утром, пока она не ушла на работу.
– Хочу убедиться… Не хватает еще обморозить и ноги! – сказала она в тот день.
Мама оглядела меня напоследок, словно объект, подготовленный к сдаче. И побежала готовиться к встрече платформ с печами.
А я через полчаса отправился в школу.
Накануне где-то прорвало трубы, и мы занимались в шапках, в пальто. А я еще и в огромном шарфе, оставлявшем на виду только нос и глаза. Конечно, в классе я мог бы и снять этот шарф, но тогда бы меня наверняка вызвали отвечать. Учителя уже давно меня не тревожили: я находился как бы на излечении.
С последних уроков нас сняли и послали на расчистку подъездных путей. Для платформ с теми самыми печами, которые умели «вращаться».
Нас часто посылали на такие работы. И хотя орудовать на морозе лопатами и скребками было нелегко, мы радовались: во-первых, приобщались к важному делу, а во-вторых, срывались уроки. Мы одержимо стремились к взрослости, но оставались детьми.
Чтобы получить от Кузьмы Петровича очередное задание, мы пошли потом к Олегу домой.
Его мама только что проснулась после многосуточного дежурства.
Она была очень полной. «Последствия родов…» – объяснил мне Олег. Но делала все четко, без лишних движений, будто подавала инструменты хирургу во время операции.
Комната была завешана детскими рубашонками и трусиками. Пахло стиркой и чистотой.
Вера Дмитриевна встала, подсыпала в утюг горячих углей, деловито ощупала белье, сняла его с веревок. Затем дотронулась мокрым пальцем до металлического утюга, напоминавшего переднюю часть игрушечного корабля. Утюг зашипел, и она принялась гладить.
– Ты отдохнула? – спросил Олег.
– Чуть-чуть вздремнула. И хватит! – Она обратилась ко мне: – Чем сильней устаю, тем больше полнею. Главврач говорит: нарушен обмен. А что сейчас не нарушено?
Она говорила об этом бойко и весело. Должно быть, столько видела каждый день страданий, что ее личный обмен веществ и все домашние дела не казались столь уж серьезными.
– Я бы сам погладил, – сказал Олег.
– А мне что прикажешь, сидеть без дела? – Она взглянула на будильник так, будто он зазвонил. – До дежурства еще есть время. Отец вот запаздывает…
Выгладив все с фантастической быстротой, она отправилась за дощатый забор, то есть к своим дочерям.
– Отвыкли, – сказала Вера Дмитриевна. – Дети любят тех, кто с ними возится. Скорей бы кончалась война!
Она не заигрывала с ними, а по-деловому проверяла, все ли в порядке. Сестры молча терпели, будто явилась ответственная комиссия.
Дверь распахнулась, и вошел папа Кузя.
Он не поздоровался ни с женой, ни с нами. Стянул ушанку с высоких и жестких волос.
– Как раз сегодня мама и Николай Евдокимович испытывают новое приспособление. Очень забавное… – поспешил сообщить я. Потому что он просил меня вовремя об этом сказать.
– Знаю, – ответил лапа Кузя. И резким движением левого плеча сбросил шинель. – Платформы пришли.
– Мы пути расчищали, – сказал Олег.
– Молодцы, – машинально похвалил он.
– А что случилось? – спросила Вера Дмитриевна.
– Что случилось?!
Он стукнул правой рукой по столу. Все притихли. И даже сестры не посмели заплакать.
– Что, Кузьма? – повторила она.
– Трос не выдержал. Лопнул… И там, на платформе, инженера Елизарова…
– Ударило? – шепотом спросил я.
– Но со страшной силой. Со страшной!
– А что с ним сейчас? С Николаем Евдокимовичем?..
– Был жив.
– А… мама?
– Она стояла внизу.
Кузьма Петрович подошел и положил свою руку на мою.
– Стояла внизу. Ты веришь мне?
– Да.
– Ас Елизаровым плохо…
Он отошел.
– И куда же его отправили? – четко произнося слова, спросила Вера Дмитриевна.
– Советовались… Решили к вам в госпиталь. Поскольку недалеко… Я был за это.
– Ну, я пойду, – сказала Вера Дмитриевна.
И ужас, перехвативший горло, немного отпустил меня.
– Мне пора, – сказала она.
* * *
После операции Николая Евдокимовича положили не в общую палату, а в комнату старшей медсестры. Так устроила Вера Дмитриевна.
– Он смертельно ранен, – сказала она. – Но и смертельно раненные иногда выживают. Случаются чудеса.
Нас с мамой пустили к нему.
Запах госпиталя проникал и туда: запах крови, открытых ран, гноя, лекарств.
Вера Дмитриевна забегала каждые пятнадцать минут. В белом халате мать Олега казалась еще более полной, но двигалась почти беззвучно. Она действовала: проверяла пульс, поправляла подушку, делала уколы. И появлялась надежда… Хотя говорила она только правду. Говорила так тихо, что даже стены не слышали.
– Все отбито внутри… Все отбито, – одними губами сообщила она.
Когда Подкидыш очнулся, он попросил, чтоб ему вернули очки. Наверно, думал, что сквозь толстые стекла не будет видно, как он страдает.
– Боль должна быть невыносимая, – опять одними губами проговорила Вера Дмитриевна. И сделала Николаю Евдокимовичу еще какой-то укол.
– Теперь станет легче.
Он заснул. Внутри у него что-то скрежетало, переворачивалось. Странно… но это нас успокаивало: мы вроде бы с ним общались, прислушивались к нему.
Двигаться по комнате мы не имели права. Я сидел на белой табуретке, а мама стояла.
Один раз Николай Евдокимович, вновь очнувшись, подозвал нас и прошептал:
– Мне очень… вас жалко…
– Ты… наш дорогой! – ответила мама.
Никогда прежде она не называла его на «ты». Услышав в этом отчаяние, Подкидыш захотел улыбнуться.