Текст книги "Rrzepraszam Варшавская история"
Автор книги: Анатолий Друзенко
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 5 страниц)
Пробую побеседовать со свежим партийцем.
“Не розумем”, – говорит.
Не в том смысле, что не понимает, почему вступил. По-русски не понимает. Дипломат.
Восьмидесятый високосный примчался с напористостью скорого поезда.
В дверь позвонили.
На пороге – чумазый, белозубый, рот до ушей, черная шапочка натянута на лоб, уже пригубил, глаза поблескивают – трубочист: сверкает серебристыми пуговицами.
Пялясь, как солдат на генерала, рапортует:
– Веселых праздников! Здоровья пану, малжонке, детям!
Накануне Нового года в Варшаве обнаруживается сонм трубочистов.
Будто весь год обитают на крышах, а перед праздником спускаются. Без стеснения стучатся в двери и поздравляют: кто на словах, кто протягивает написанные от руки открытки, поют колядки.
– Половина из них аферисты, – предупреждает Ян.
Трубочиста полагается отблагодарить.
– Кому это? – вскидывается жена, увидев у меня в руках “Столичную”.
– Трубочисту. Счастье принес. Тонны две.
Чумазый оторопел, стал отказываться. Пришлось впихнуть бутылку в брезентовую лоснящуюся сумку.
Новый год встречаем у Яна.
Не люблю этот замешенный на притворстве праздник. Почему с новым счастьем? А куда старое девать? И зачем поздравлять людей с тем, что они на год постарели?
Настроение поднимает Гражина – мечет на стол произведения польской кухни.
Сельдь в сметане, слегка укалывая, тает во рту.
Мясо по-татарски надо размешать и обильно посыпать солью и перцем.
На горячее, конечно, бигос – терпеливо потушенная квашеная капуста, сдобренная грибами и копченостями.
Зарубежные коллеги восхищаются изворотливостью варшавян:
– На прилавках пусто. В коммерческих магазинах запредельные цены. А придешь в гости – стол ломится.
Ян и Гражина – истинные варшавяне.
Двенадцати часов дети не дождались: уставших, объевшихся, их уложили в спальне, рядом с елкой, купленной и украшенной еще на Рождество.
Новый год встретили дважды.
Сначала – по-московски.
Заглушая мелькавшую на телеэкране Родович, я хрипло, с растяжкой, по-брежневски экая, прокричал “поздравление советскому народу”.
Гражина хохотала, и даже Ян не удержал улыбки.
Ларёк, привычная к моим соло, курила.
О наступлении польского Нового года объявил Герек. Уныло бубнил о строительстве второй Польши и трудностях, которые народ должен преодолеть.
– Ничего народ им не должен! – кричит Ян.
В отличие от меня он не пьянеет и мыслит четко. Слова не произносит, а режет: будто луковицу – на мелкие кусочки.
Дамы уединяются на кухне. Мы – продолжаем.
– Везде ложь! – Ян вдавливает окурок в днище пепельницы. – С рабочим классом заигрывают: авангард! А кому хуже всех живется? Работягам.
Иногда они взбрыкивают, а их…
Я молча соглашаюсь.
Ян продолжает:
– Любопытный вывод сделал Щепаньский. Профессор, социолог. Слышал о нем, да? Так вот, кризисы у нас повторяются регулярно: тысяча девятьсот сорок восьмой, пятьдесят шестой, шестьдесят восьмой, семидесятый, семьдесят шестой. Помимо прочих, у них есть и политико-демографический подтекст.
– На рождаемость влияют?
– Да нет! При такой цикличности не удается привить полякам чувство… как это сказать? Чувство верности строю. У молодежи нет, как у старших, закодированного страха перед террором.
– И потому она храбрее?
– Именно.
– Что-то не очень заметно.
– Не спеши, пан редактор. – Ян тянется к кофейнику.
Но ночной монолог поляка еще не закончен.
– Объясни, почему у нас каждый лидер начинает как демократ, а заканчивает как диктатор? Герека, когда он сменил Гомулку, на руках носили. Европеец! Во Франции вырос! А что теперь? Экономика в руинах, а они талдычат про успехи. Я на собраниях высидеть не могу.
Когда-нибудь, ей-богу, сорвусь.
– Что ты имеешь в виду?
– А самоисключусь.
– Тебя же в отставку отправят.
– Ну и что? Думаешь, в академиях много платят?
– И что тогда?
Ян мотает головой:
– Был танкист, стал таксист.
В эту новогоднюю ночь Ян пощадил меня: ничего не сказал о Катыни.
Обычно ею заканчивает…
Порою трудно понять, что больше их возмущает – сам факт расстрела десяти тысяч офицеров или наше упорное непризнание вины?
– Пока ВАШИ, – Ян нажимает на второе слово, – не покаются, ничего хорошего не будет.
Его дядя, подхорунжий кавалерии, был в лагере под Козельском.
– В конце марта сорокового года от него пришло письмо, – рассказал однажды Ян. – Сообщал, что жив, здоров. Писал, что по вечерам им показывают кино. Ему понравились “Веселые ребята”. Еще писал, что четырнадцатого марта, в день святого Юзефа, они выпустили устный журнал и посвятили его памяти Пилсудского. Удивительно, как пропустили такое письмо. Хотя дядя фамилию не называл. Написал – “в честь маршала”. А кто читал, не сообразил. Это было последнее письмо. Сколько запросов ни посылали, ответ один: адресат выбыл.
Куда? Когда? Молчат!
Не только от Яна слышу я о Катыни. Все больше бесед упирается в это слово, как в скалу.
ПОКА НЕ ПОКАЕТЕСЬ…
Месяц назад я не выдержал, выступил на парткоме.
Говорил, глядя в сторону посла:
– Я не знаю, что им отвечать.
Посол отводил глаза.
Секретарь парткома успокаивал:
– Не кипятись.
– Они же нас из-за этого… – Я почти кричу.
– Значит, так. – Секретарь насупился. – Я советовался в ЦК. Там сказали: придерживаться официальной версии. Ясно? Их расстреляли немцы. Все!
Первые майские деньки не радуют.
Что я тут делаю? Зачем притворяюсь? Почему всего боюсь?
В День Конституции – по их мнению, самой первой и демократической в
Европе – Егорка уговорил поехать на Старувку. Там торгуют – по мнению сына – самым вкусным в мире мороженым.
Егор торопливо семенит в сторону Рыночной площади, где варшавяне и гости столицы вкушают сладкий лед, изготовленный по новейшей итальянской технологии.
Еще издали слышу свист и звуки песни.
В первомайские дни в Варшаве проводят фестиваль фольклорных ансамблей. Певцы и танцоры съезжаются со всего света. Главную сцену сооружают на Старувке.
Когда толпа вытолкнула нас на площадь, я поежился: картина – та еще!
Зрители – не меньше тысячи – исподлобья смотрят на сцену.
А оттуда несется свистящее веселье. Сверкая саблями и лампасами, на помосте отплясывает Кубанский казачий ансамбль.
“Ну, недотепы! Кого прислали? И куда? У них же такая аллергия на казацкие лампасы – век не вытравить!”
Зажегся найти руководителя ансамбля, но Егор в нетерпении тянет в кафе.
Направляемся к зонтам с краснеющими позывными “Кока-колы”, а со сцены догоняет:
Ка-ли-на,
Раз, два, три, четыре,
Чернявая дивчина
В саду ягоды рвала!
Достают сваливающиеся без предупреждения гости.
Обычно я уматываю в какое-нибудь воеводство, предоставляя гостеприимные хлопоты Ларисе.
Случаются исключения.
Безмерно обрадовался, узнав голос Михаила Владимировича.
– Это пан Друзенко или все-таки товарищ? – весело кричал он.
– Вы откуда звоните?
– Из Варшавы, дорогой, из Варшавы.
Как приехал? Конечно, по приглашению. Конечно, родственника. Очень дальнего. Живет в Радоме…
Вот турист неугомонный! Без ступней – и ничего: садится в “Москвич” с рулевым управлением и – через Украину, Белоруссию, через границу, которая на замке, и таможню со своими делами, а дальше – по польским автострадам.
– Ты в Радоме был? – спрашивает лучший в мире учитель словесности.
Нам уютно на кухне, хотя жена упорно гонит в гостиную.
– Бывал. На телефонном заводе.
– Заводе телефонных аппаратов, – по-учительски поправляет Михаил
Владимирович. – Там… неспокойно.
– Да нет, вроде тихо.
– А ты слышал о комитетах защиты рабочих?
Конечно слышал! Диссиденты придумали. Помогают семьям тех, кто попал в тюрьму после забастовок. А толку-то!
Выходим на лоджию.
Внизу напряженно гудит рондо.
– Как ты вообще – живешь? Здесь? – почему-то шепотом спрашивает дорогой гость.
Я тяну с ответом.
– Не можешь сказать?
– Во-первых, не живу, а нахожусь. Во-вторых, мало что знаю. Еще меньше – понимаю. Возьмите этот перекресток. Знаете, как называются улицы? Одна – Свентокшиская. В честь Святого Креста. Другая – имени
Мархлевского. Был такой большевик и поляк.
– Знаю, – кивает Михаил Владимирович и вздыхает.
…Со временем все станет на свои места. Улицу Мархлевского отменят.
Переименуют в аллею Иоанна Павла II.
На рассвете нас поднял будильник.
Занималось воскресенье. Варшава посапывала во сне. Две машины, приклеившись, миновали центр и устремились к Брестскому шоссе.
Я притормозил там, где год назад мы с Ларьком некстати столкнулись с лесниками.
– Домой-то когда?
– Не от меня зависит.
– А хочется?
– Даже не знаю.
Я долго стоял на обочине, глядя вслед “Москвичу” со знаком ручного управления на стекле.
Хотел было поискать могилу Барона, но передумал.
Десантник рассказал забавный анекдот.
Здесь умеют их рассказывать.
Стало руководство народной Польши замечать, что руководители среднего звена рано отдают концы: отказывает сердечная мышца.
Поручили ученым выяснить – проверить на белых мышах.
Через месяц звонят, говорят: приезжайте, выяснили.
Приезжают: Герек, Ярошевич…
Смотрят – два ящика. И там, и там – мыши. Но в одном – бегают, а во втором – лапками кверху.
– Вы что, – спрашивает Герек, – этих кормили, а этих нет?
– Совершенно одинаковый рацион.
– Может, с воздухом что?
– Один и тот же воздух.
– Температура?
– Везде двадцать градусов.
– Почему же эти бегают, а эти…
– Тем, которые уже не бегают, каждый день по два раза кота показывали.
Легнице.
Столица польской меди. И – группы наших войск.
Странно: идешь по польскому городу, видишь польские костелы, дома, польские вывески, и вдруг – по-русски: “Военная книга”.
Как в Чите.
Ура! Или – черт побери? В Варшаву пожаловал Алексеев.
Я опасался, не сорвусь ли в роли адъютанта. Она мне – как серпом…
Обошлось: Главный особо не загружал.
Я сопровождал его по кабинетам и даже переводчиком бывал.
Всюду Алексеев непременно задавал один вопрос. Видно, в Москве посоветовали.
– Насколько опасны ваши диссиденты?
– Что вы, пан-товарищ! – весело отвечали ему. – Какая опасность!
Сколько их? Ну, сто, двести. О чем вы говорите? Мы их потому и не трогаем. Иногда задерживаем и… выпускаем. Чтоб на Западе не шумели.
Лето началось со скандальчика. А он – с чего? Правильно: в корпункте затрезвонил телефон.
Иногда мне кажется, что флюиды, излучаемые человеком на другом конце провода, предопределяют тональность звонка: то воркует, то заливается в нетерпении, то бьет в набат.
На этот раз из трубки рвалось раздражение.
– Дупак говорит, – услышал я и приглушенно хохотнул.
– Чему вы смеетесь?
– Извините, это не к вам.
Не объяснять же, что с такой фамилией в Польшу лучше не заворачивать. “Дупа” означает место пониже спины. Употребляется с великим удовольствием и звучит в самых замысловатых комбинациях.
Гражданин с рискованной фамилией брал быка за рога:
– Юрий Петрович спрашивает, где наши журналисты.
– Какой Юрий Петрович?
– Вы корреспондент или нет? Не знаете, что в Варшаву “Таганка” приехала?
– Конечно, конечно. – Я сообразил, что речь о Любимове.
– Я директор театра, а Юрий Петрович интересуется, почему наши журналисты не приходят на спектакли, не берут интервью.
– Извините, но почему вы об этом меня спрашиваете?
– Вы же парторг журналистов!
– Не понял. Вы хотите, чтобы я по партийной линии обязал коллег являться на спектакли?
Гастроли “Таганки” ажиотажа не вызвали.
После своих режиссеров-затейников авангард Любимова показался полякам наивным.
Без привычного аншлага Маэстро занервничал.
Высоцкий хворал в Париже. Любимов уговорил его приехать.
“Гамлета” сыграли при полном аншлаге.
Зрители были в восторге.
Оксанка кричала “браво”.
Высоцкий бессчетно выходил с поклонами.
Я впервые видел его так близко.
Подумал: “Какое измученное лицо!”
БЫТЬ ИЛИ НЕ БЫТЬ?
Высоцкому оставалось чуть больше месяца.
Хотя – с какой стороны смотреть…
Тягостные сцены в мясном магазине, который называют
“дипломатическим”. Там отовариваются работающие в Варшаве иностранцы.
В обычных магазинах с мясом, колбасой – перебои. Выбросят – тут же очереди.
В “дипломатическом” – глаза разбегаются: шинка, вырезка, карбонад, ветчина, корейка, охотничьи колбаски.
Впускают строго по пропускам.
Бывает, кто-нибудь из “аборигенов” пытается проникнуть. Давка у двери, крики.
Выходишь с набитой сумкой – на тебя смотрят так, как будто ты не купил, а украл.
Вчера у входа меня остановила старушка.
– Пан сюда? – спрашивает.
Так и не стал я похожим на иностранца.
– Проше пана, у меня внук заболел. Не купите полкило телятины?
– Может, еще что-нибудь?
Испугалась:
– Нет-нет, только телятины. Полкило…
С 1 июля повысили цены на мясные продукты.
В воздухе пахнет грозой.
Газеты молчат. Ходят слухи, что пошла волна забастовок.
В конце июля я, как и все варшавские “совки”, навострился в отпуск.
– Уезжаешь? В такое время! – удивляется прилипчивый Бернар. – Ведь забастовки!
Молчу с видом перегруженного информацией знатока.
– Ты, Толья, – француз не унимается, – как Герек!
– Это почему?
– Тот тоже в Москву уехал. На Олимпиаду. Болельщик…
Очищенная перед Играми от всего, что плохо лежит, и от всех, кто плохо выглядит, Москва напоминает коммунальную квартиру, ставшую после ремонта отдельной: простор, чистота, достаток.
Не хочется верить, что схлынут завещанные бароном Кубертеном страсти, улетит ласковый Мишка и все вернется на круги своя: очереди, темнота, грязь, злость…
Семейство разделилось по интересам.
Лариса (подвижница!) занялась ремонтом квартиры.
Мне в месткоме дали три путевки на Рижское взморье.
Дом отдыха в Юрмале ненавязчивым сервисом напоминает туристскую базу. Одна отрада для ребят – море.
Утром Оксана, глядя, как я бреюсь, неожиданно попросила:
– Пап, оставь усы. Интересно, какие они у тебя.
К концу отпуска над губой выросла хохлацкая, загибающаяся книзу, полоска.
Дочь в восторге:
– И ходи в них!
– Последнее слово за мамой.
Вечера я просиживал в холле, уткнувшись в телевизионные новости.
Утром – по дороге на пляж – покупал органы печати.
Ни экран, ни газетные полосы сведений о временно покинутой стране пребывания не сообщали.
Была братская Польша – и пропала.
Греясь на милосердном солнышке, я НЕ ЗНАЛ…
…что Анна Валентинович уже уподобилась Аннушке из “Мастера и
Маргариты”. Правда, та пролила масло на рельсы, а пани Анна добавила его в огонь, украв… воск.
Серьезные революции начинаются с пустяков.
Администрация Гданьской верфи давно конфликтовала с Анной
Валентинович, крановщицей, бывшей ударницей, а теперь – активисткой подпольного профсоюза.
Нынешним летом – очередной скандал.
Валентинович увольняют, обвинив в том, что она пыталась украсть воск, чтобы приготовить из него поминальные свечи. Поминали демонстрантов, погибших на гданьских улицах десять лет назад.
Цех, где трудилась Валентинович, прекращает работу.
Требование одно: восстановите!
Дирекция – ни в какую.
Звонят из горкома партии: делайте что хотите, но чтоб забастовки не было.
За бывшей стахановкой посылают машину пана директора. Привозят на верфь. Подписывают приказ. Восстанавливают.
Но… поздно.
Забастовали другие цеха…
Окунаясь в море по колено, я НЕ ЗНАЛ…
…что Лех Валенса уже перелез через забор и попал в историю.
Слесаря с буденновскими усами работяги уважают – за настырность. Его увольняют, сажают, а он все про независимые профсоюзы…
Через забор перелез вовремя: на верфи уже выбирали забастовочный комитет.
А кого в главные? Леха, кого же еще!
Требований – уже больше. Не только насчет Анны, но и про зарплату, цены, выходную субботу.
Прогуливаясь с детьми по улицам Юрмалы, я НЕ ЗНАЛ…
…что в Гданьск уже подтянулись идеологи протеста – Куронь,
Мазовецкий, Михник, Мондзолевский, Геремек, Онышкевич…
В ранней молодости они были левыми радикалами. После “пражской весны” стали диссидентами.
Понимали: в революции без рабочего класса – ни-ни. Так появились комитеты защиты рабочих.
На митингах особо недоверчивые спрашивали Валенсу, указывая на Куроня:
– Почему он все время с тобой?
– Панове, – кричал Лех, – кто помогал моей Дануте и моим детям, когда я сидел в тюрьме? Он!
Экономические требования забастовщиков интеллектуалы изрядно разбавили политическими.
Я НЕ ЗНАЛ, что неизвестный забастовщик – вечером, в каптерке, лежа на матрасе – уже написал заветное слово.
Счастливо найденное, оно будет повторено на транспарантах, знаменах и плакатах, в надписях на стенах, резолюциях, приказах, протоколах, публикациях, проповедях, приговорах…
И станет символом: “СОЛИДАРНОСТЬ”!
Я НЕ ЗНАЛ, что уже не только верфь в Гданьске – вся страна рванула на груди рубаху и схватила власть за грудки.
Заброшенный отпуском и трусливым бессилием на Рижское взморье, я завтракал сосисками с макаронами, валялся на пляже, а после обеда дремал…
Не обратив внимания на проклюнувшуюся под моим носом растительность,
Лариса сообщила:
– Звонил Новиков. Просил, как только появишься, зайти. Билеты в хозотделе я получила. Поезд завтра. А мне еще надо с паркетчиком расплатиться. Между прочим, последними.
– Ничего! – подбадриваю я скорее себя, нежели жену. – Доберемся до
Варшавы и сразу – ва-банк!
Новиков суров:
– Едешь завтра? Это хорошо. Там все сложно. На месте сориентируешься. Только не суетись. И теснее контакт с посольством, ясно?
В коридоре сталкиваюсь с Олежкой.
– Старик, как дела?
– У поляков два варианта ответа.
– Ну?
– Могло быть хуже и могло быть лучше.
– Может, вечером подробнее обсудим?
– Извини, утром поезд…
В Варшаву вернулись в первых числах сентября.
Телевизор раз за разом прокручивает исторический эпизод.
Надутый, не похожий на себя, с иконкой Божьей Матери на лацкане,
Валенса подписывает соглашение неправдоподобно большой авторучкой.
Говорят: личный подарок Папы.
Правительство согласилось с требованиями забастовочного комитета…
Варшава неузнаваема.
Начало осени, а вокруг – белым-бело: листовочная метель. Стены домов, деревья, фонари – все обклеено!
Похоже на дадзыбао.
Тоже революция?
Культурная?
Или – не очень?
Засел за газеты. Пытаюсь разобраться.
От безнадежного дела оторвал звонок.
– Уже вернулись? Прекрасно! – щебечет секретарша из парткома. – Не забыли? Завтра четверг. Заседание.
У посольского секьюрити отваливается челюсть:
– Вы с усами?!
Атташе по культуре – туда же:
– Старик, ты же уехал без усов?!
Напоминаю:
– Я слышал, язык дипломату дан, чтоб скрывать…
Секретарь бубнил о задачах парткома в свете решений очередного исторического пленума.
О том, что происходит за забором, – ни слова.
Аристов, посол, опоздал, сел и уставился на меня.
Через час закруглились.
Я решил переждать, пока все разойдутся. Не вышло.
В коридоре стоит лично посол с группой преданных товарищей.
– Анатолий Иванович, – чрезвычайный излучает добродушие, – а ведь усы вам не идут.
Все радостно кивают.
На нервной почве я решаю взбрыкнуть:
– Борис Иванович, вы знаете историю, как два молодых еврея пришли к раввину?
Произносить слово “еврей” в здании посольства считается малоуместным. А уж после “раввина” своды должны бы рухнуть.
– Что-что?
– Они спросили у раввина, можно ли им завести усы.
Я играю в кошки-мышки: недоговариваю, тяну.
Аристов злится:
– И что в итоге?
– Раввин не разрешил.
– А дальше?
– Вышли они, один и говорит: слушай, у самого-то ребе усы есть!
– И они вернулись, – догадливо подсказывает посол.
– Ага, – киваю я и снова замолкаю.
– Ну, ладно, чем кончилось?
– Раввин сказал, что ни у кого не спрашивал.
Аристов машет рукой:
– Вечно у вас, у журналистов…
И с выражением детской обиды на лице, окруженный возмущенной свитой, удаляется в свои апартаменты.
Из посольства еду в Интерпресс.
Десантник в компании Бобиньского и Бернара.
Увидев меня, вскакивает:
– Панове! Россияне заимели своего Валенсу!
Рванулся к стойке и мигом обернулся с бутылкой, еще одной рюмкой и сиротливыми ломтиками печенья.
Так и не привыкший к их небрежению закуской, я накрываю рюмку ладонью:
– За рулем.
– Побойся бога, Анатоль! – Десантник тянет через стол бутылку. -
Тебя же больше месяца не было! Мы тут паримся, а ты – в самоволке.
Вспоминаю строку из фельетона молодого Катаева “Дневник горького пьяницы”. Там герой завязал, героически держится и вдруг – короткая, в четыре слова, запись: “Среда. Опять. Как свинья”.
Бернар спрашивает:
– Как самочувствие пана Брежнева?
Хватаюсь за спасительную роль Незнайки:
– Скажите лучше, что здесь происходит?
Бобиньский охотно начинает:
– Когда в вашем, пан Друзенко, лагере происходят ЧП, вы говорите: события. События в Венгрии, Чехословакии. Теперь – польские.
– У нас уже события? – ухмыляется Десантник.
– Чрезвычайные.
– Это почему же?
Бобиньский дожевывает печенье и продолжает тоном докладчика:
– Движущей силой восстания в Венгрии…
– Там не было восстания.
– В Венгрии, – английский поляк невозмутим, – против социализма выступили националисты. Они были в меньшинстве и проиграли. В
Чехословакии протестовала интеллигенция.
– Она была за социализм, но с человеческим лицом, – уточнил Бернар.
– Не важно, – морщится Бобиньский. – А кто в Польше?
Поднимает кверху палец:
– Ра-бо-чи-е!
– Весь народ! – кивает француз.
Десантник вяло возражает:
– Этого еще никто не посчитал.
– Минуточку, – беру наконец слово я. – Валенса что сказал? Мы не против социализма, а против искажений социализма.
– Ради бога, пан Друзенко…
– Он действительно так сказал!
– Ну и что? Тактика, – пожимает плечами Бернар.
– Не в этом дело! – перебивает француза Бобиньский. – Против рабочих танки не пошлешь.
Десантник дипломатично подводит черту:
– Анатоль, как у вас говорят? По-жи-вьем…
– …увидим.
Расстались мирно.
Об этом эпизоде я потом прочту в мемуарах Герека.
В кабинет к нему заглянул помощник и доложил:
– На связи!
Герек поднял трубку и услышал шамканье:
– У тебя-а-а контра-а-а. Надо взять за морду. Мы поможем.
В мемуарах фраза Брежнева напечатана латиницей:
– U tebia contra. Nada wziat za mordu. My pomorzem.
Первый секретарь (польский) не знал, что ответить генеральному (нашему).
Легко сказать – “взять”! Кого? Легко сказать – “контра”. Это рабочие-то?
Постарел Герек…
Люди бросают работу, бастуют, а он беспомощно лопочет с трибуны:
– Праца нас взбогаца (работа обогащает).
Народ так и не понял. И пан-товарищ Эдвард, подав в отставку, укатил домой, в Катовице.
К бывшему вождю пришла делегация шахтеров.
Испуганный, трясущийся, он отдал мундир почетного горняка и прилагавшуюся к нему саблю.
…Герек проживет до 88 лет. Его оставят в покое, и он проведет остатки дней в кругу семьи…
Главным секретарем стал безликий, как и положено куратору безопасности, Каня.
Народ веселится:
– Лучше Каня, чем Ваня.
Много шума вокруг интервью Куроня “Штерну”.
Все цитируют то место, где говорится о начале событий.
Куронь хвастлив: все организовали мы.
Они же, оказывается, сделали из Валенсы вождя-марионетку, который
“был поручиком в окопах, а никак не генералом в штабе”.
Спросить у Куроня, с чего вдруг он так “раскрылся”, я не могу.
Поговорить с другим Яцеком – Гмохом, тренером польской сборной по футболу, – пожалуйста. С его тезкой Куронем – боже упаси!
Это будет мое последнее интервью.
Возможно, не только в Варшаве…
Валенса на Куроня не обиделся.
Что ж до “поручика в окопах”…
Даже если его “вычислили”, то сделали это с потрясающей точностью.
Если бы в начале событий ЭВМ попросили бы выдать данные, каким должен быть лидер масс, она бы ответила: лет 35, из простой семьи, католик, семьянин, много детей, работяга, желательно массовой профессии, например электрик, желательно – из Гданьска. И обязательно с верфи имени Ленина.
Звонит Десантник. Кричит – как будто я глухой:
– Вы едете или нет?
Иногда Эмиль обращается ко мне как к парторгу журналистов – на вы.
Как раз тот случай. В Гданьске открывают памятник рабочим, расстрелянным в декабре 1970-го.
Мифы складываются на бегу. Оказывается, в той демонстрации участвовал и молодой Лех. Он поклялся, что погибшим поставят памятник. Его арестовывали, волокли от проходной, а он стучал ботинком об асфальт и кричал: “Здесь будет памятник!”
И вот – свершилось! Три гигантских, до небес, креста возвели в рекордно короткие сроки. У проходной верфи. В отмеченном каблуками
Валенсы месте.
Интерпресс пригласил заграничных журналистов в Гданьск на торжества.
Едут все. Даже болгары.
Нас притормозило посольство.
Вместе с Лосото отправляемся к Птичкину.
Тот стучит кулаком:
– Культпоход на их спектакль устраивать не будем! И учтите: если кто…
– Не надо пугать! После того, как я… на лодке… из Москвы до
Архангельска…
Птичкин смотрит на меня ошалело: какая лодка? при чем здесь
Архангельск?
Из посольства едем к тассовцам.
Федя виновато улыбается: вечером он уезжает в Гданьск. Мы остаемся…
Столпотворение у проходной верфи пришлось смотреть по телевизору.
В Союзе его не показывали.
Олег ездил в Москву. Вернувшись, рассказывает:
– Прихожу в редакцию. Останавливают, спрашивают: как там?
Рассказываю, а кадровик подходит и стучит по плечу. Вы, говорит, польских митингов не устраивайте.
А Польша захлебывается пьянящим восторгом протеста.
– Мы насчитали двадцать типов забастовок, – делится Петрович. И загибает пальцы: – Предупредительные – раз, оккупационные – два, суточные – три, студенческие, итальянские, сидячие, читательские…
В Интерпрессе нас донимают:
– Где же ваши репортажи, панове?
Время коротаем на Литовской.
Под дробь телетайпов строим из себя джеймсов бондов.
Петровичу надоедает наш треп, и он отрывается от донесений:
– Между прочим, в Ченстохове сейчас…
– Что? – кидаемся к нему.
– Стакан красного.
В родных пенатах наконец стали публиковать мои обглоданные, как косточки, заметки.
На проводе объявилась Вера, старшая стенографистка:
– Толя, с тобой Новиков хочет переговорить.
– Пора начинать! – трубил Николай Григорьевич. – Выбери завод.
И чтоб был передовой. Ты понял?
Не без труда отыскал фабрику, которая не бастовала.
Спрашиваю у пана директора:
– Что было для вас самым важным в последние дни?
Пан отвечает:
– Чтобы фабрика выпускала продукцию.
Вставляю в репортаж.
Интересно, думаю, поймут? Догадаются, что здесь творится, если главное для фабрики – работать?
У Ларька свои заботы.
Отплясав на выпускном балу, Оксана уехала в Москву и поступила в медицинский.
Освоилась быстро, а главное – выдержала испытание анатомичкой. Даже сфотографировалась на фоне кучи костей и сухожилий, бывших когда-то человеческим телом.
Живет – одна.
Ларисе приходят в голову ужасные сюжеты, и она каждый вечер звонит в
Москву.
– Ну что ты себя напрягаешь? – говорю я. – Она же разумный человек.
Егор тоже добавляет хлопот.
Мать не находит места, пока он – господи, уже в третьем классе! – гоняет мяч возле синагоги.
Как-то, вернувшись затемно, сообщил:
– Дядя Ян в “Солидарность” вступил. Мне Рысек сказал.
– И что? – Я сделал вид, что не удивился. – Они все в “Солидарности”.
– Дядя Ян там начальник, – продолжал интриговать сын.
Я ушел в гостиную и включил телевизор.
Мечислав Марциняк – сама непроницаемость – сообщал об очередном ЧП.
Побоище в автобусном парке. Водители, вступившие в “Солидарность”, подрались с теми, кто не вступил. Милицию вызывали.
Может, им маршруты делить? Одни – для членов “Солидарности”, другие
– для остальных.
Хотя “остальных” все меньше и меньше.
Еду в Карлино.
Там на буровой выстрелил и загорелся фонтан нефти.
Пожар тушили месяц. Наши приехали – из Полтавы.
Спрашиваю у них, не было ли напряженности. Как-никак, а большинство коллег – в “Солидарности”.
Нет, отвечают, делом занимались.
На пожаре не до политики…
Пожар их заинтриговал: может, там много нефти?
Она им ох как нужна! Та, которой пользуются, почти на сто процентов
– наша. А тут – вдруг да своя!
Посольские зауважали журналистов.
Раньше терпеть не могли: бездельники, на службу не ходят, в машинах разъезжают…
Теперь зазывают. Наливают. Расспрашивают.
По заводам, где все течет и все решается, дипломатам ездить не с руки. Вот и пытают нас. Даже Птичкин не брезгует.
– Пригласили в комитет “Солидарности”, – рассказываю о поездке в
Познань. – Во всю стену лозунг: “Правду, только правду, ничего, кроме правды!”
– Сколько там в “Солидарность” записалось? – интересуется Птичкин.
– Девяносто процентов.
– Многовато.
– Потом в цех повели.
– На митинг?
– Ага. Секретарь парткома пытался что-то сказать – не дали. Выступил активист “Солидарности”.
– Фамилию не записали?
Я качаю головой, а сам думаю, как мальчишка: “Фиг тебе”.
– Жаль. – Советник расстроен.
– Там такая толчея! Целое представление устроили.
– Какое представление?
– Активист в толпу бумажку передал. Потом – другую. Спрашивает:
“Прочитали?” – “Да!” – кричат. “Нужна вам такая партия?” – “Нет!”
– Что за бумажки?
С затаенным злорадством приступаю к подробностям:
– В Познани жил знаменитый ученый. Одинокий. У него был особняк на улице Коперника. Умирая, он завещал его детскому саду. Копию завещания и показали на митинге.
– А вторая бумажка?
– Из ЖЭКа.
– Зачем?
– Из нее следует, – смотрю советнику в глаза, пытаясь ухватить реакцию, – что в особняке проживает дочка первого секретаря воеводского комитета партии.
Птичкин невозмутим…
Спрашиваю потом у Сани:
– Как думаешь, передаст он в Москву про особняк?
Саня загадочно улыбается.
А меня занимает: откуда у “Солидарности” документы – копия завещания, лицевой счет?
Петрович удивляется моей наивности:
– У них же везде агенты!
Снова пертурбация в верхах: Каню сменил генерал Ярузельский – сухопарый, лысеющий, с красными, как у грудного ребенка, щеками, в несменяемо черных очках.
Тут же назвали Пиночетом.
“Пиночет” обращается к народу:
– Дайте нам девяносто спокойных дней.
Страна не слышит: бьется в горячке забастовок.
Мораторий нереален. Чуть что – “Солидарность” объявляет: забастовочная готовность!
Угроза всеобщей забастовки – как пистолет у виска.
Министр финансов закатывает истерики: каждый пятый злотый не имеет товарного покрытия.
Пустили в оборот новую купюру – пять тысяч.
Я ёрничаю:
– Скоро вам некого будет рисовать на ассигнациях. Иссякнет список великих поляков.
– Это ты, брат, загнул, – не соглашается Десантник.
– Да и те, что есть, подозрительные.
– Как?
– Мицкевич на самом деле кто? Мицкявичюс. Как там у него? “Литва – родина моя”. Коперник – из Пруссии, Шопен – наполовину француз.
Десантник мрачнеет:
– Хочу тебя предупредить, Анатоль. По старой дружбе. Не говори этого поляку, у которого нет чувства юмора.
– А тебе можно?
– Мне можно. – Он подмигивает и становится похожим на папашу Мюллера в исполнении артиста Броневого.
В Москве родили формулировку:
В РУКОВОДСТВО “СОЛИДАРНОСТИ” ПРОБРАЛИСЬ АНТИСОЦИАЛИСТИЧЕСКИЕ ЭЛЕМЕНТЫ.
Представляю, как – ночью… элементы… крадучись… пробираются…
Употребляются также слова “ЯСТРЕБЫ” и “ЭКСТРЕМИСТЫ”: тоже пробравшиеся.
Сначала я избегал формулировок. Их вписывали в редакции.
Собирался позвонить, поскандалить, но – передумал.
Теперь заветные слова сами залезают в строку – по инерции.