Текст книги "Rrzepraszam Варшавская история"
Автор книги: Анатолий Друзенко
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 5 страниц)
Анатолий Друзенко
Rrzepraszam Варшавская история
Когда уже казалось, что я опустился на самое дно, снизу постучали.
Станислав Ежи Лец.
Друзенко Анатолий Иванович родился в 1940 году. Закончил МГУ. В 1961
– 1998 годах работал в газете “Известия”. В “Новом мире” печатается впервые.
Когда этот номер готовился к печати, пришло горестное известие о скоропостижной смерти Анатолия Ивановича. Редакция выражает искреннее соболезнование родным и близким нашего уважаемого автора.
1976-й.
Расцвет застоя.
Брежнев еще сам застегивает ширинку.
На Пушкинскую присылают Алексеева.
Кадровик носит ему личные дела сотрудников: новый Главный знакомится с коллективом.
Редакция в шоке.
Оптимисты сокрушаются:
– Это конец!
Пессимисты успокаивают:
– Это только начало.
Новый Главный интригует Олега Павлова, спецкора-аграрника. Белокурая бестия, он на дух не переносит начальников. Особенно тех, чьи портреты таскают на демонстрациях, и они болтаются в толпе, как… в проруби.
Обнаружив в газете некролог, Олежка оживляется.
– Я всегда смотрю, – весело объясняет, – где ты, деятель, был в период с сорок первого по сорок пятый, а? Любопытная картина получается. Подгорного не забыли? Всю войну прокукарекал в тылу.
– А Машеров? – срезаю я аналитика.
– Исключения бывали, – соглашается Олежка. – Но редко.
Алексеев не из их числа. Великую Отечественную он пережил в городе-музее Самарканде, где редактировал газету. Впрочем, его вполне могли списать по зрению: на широкой переносице Главного очки с немыслимым количеством диоптрий.
Смотреть в набухшие линзы страшновато. Все равно что заглядывать в душу циклопа.
Когда Алексееву приносят полосу, он мрачнеет. Зовет ответственного секретаря и, страдая от предчувствий, ввинчивает палец в строку:
– Это о чем? А это? А подробнее?
В коридорах острят:
– Бывают случаи, когда главный редактор не может писать. Но чтобы и читать не умел!
На летучку, где в меру демократично обсуждаются вышедшие номера,
Алексеев опоздал.
Дежурный критик был в ударе и чихвостил все подряд.
– Это кто? – шепотом спросил Алексеев.
– Коган, – шепотом ответили ему.
– Коган? – насторожился Алексеев. – А он откуда? Он в редакции работает?
– А как же!
Это была последняя летучка…
Установки Алексеева терзают душу, как завывания мартовского кота.
– Размышлизмы, – гудит он, нервно поправляя окуляры, – это тру-ля-ля. Главное – люди труда.
На первой полосе стали печатать мелкие, как на паспорт, фотографии.
Издали похоже на листовки “Их разыскивает милиция”. Правда, карточки изображают не преступников, а передовиков производства.
Их не пять, не десять и даже не двенадцать, а обязательно пятнадцать.
По числу входивших в Союз республик.
В том порядке, в каком они перечислялись в Конституции.
Первый ударник – из РСФСР, второй – хохол, третий – белорус, а в самом конце – эстонец.
Володя Соколов, шеф отдела иллюстраций, тоскует:
– В завтрашний номер эстонец у меня есть, а на послезавтра – йок!
В редакцию приводят американского фельетониста Бухвальда.
Алексеев представляет гостю доморощенного коллегу, сообщая с мальчишеской радостью:
– Ему на днях орден вручили.
Американец в изумлении:
– У вас фельетонистов орденами награждают?
– И медалями тоже! – сияет Алексеев.
Олежка направляется в редакционную парикмахерскую, но его останавливают:
– Туда нельзя.
– Почему?
– Сегодня стрижется Главный.
– Когда?
– Пока неизвестно. Завтра приходи…
Мэлор Стуруа заявляет на партийном собрании:
– В редакции повеяли свежие ветры.
Его назначают членом редколлегии. С привилегиями – как у замминистра.
Кадровая революция, о неотвратимости которой шуршали в коридорах, началась.
Есть организаторы жизни, есть – исполнители.
Я, увы, из второй категории.
К тридцати пяти годам мое жизненное пространство составляли: город Ровно в Западной Украине и жившие там родители, а в Москве – жена, двое детей, парализованная теща, дворняга, отзывавшаяся на кличку Барон, сборник очерков “Дорогу осилит идущий”, двухкомнатная квартира в Бескудникове, вторая модель “Жигулей” морковного окраса, сосед Семеныч – гальваник секретного завода,
Центральный Дом журналиста, приятели, которых жена называла “собутыльниками”,
Оружейные бани, ишемическая болезнь сердца, приз лучшему игроку футбольного матча журналистов Москвы и Грузии, редакция на Пушкинской площади и должность заместителя заведующего отделом морали…
Живем мы не бедно, не богато, а от получки до получки.
Прибамбасы Ларисы делают квартиру вполне.
Иногда в гости протискивается Семеныч.
Приступаем тайком.
По Закону Подлости в комнату заглядывает жена.
Секретный гальваник прячет за спиной бутылку, с ангельским видом разглядывает стену и, указывая черным пальцем на горшок с кактусом, кричит:
– Ну, ты, Лар, декоративщица!
– Ладно вам, – оттаивает жена, – идите на кухню, сядьте как люди, возьмите в холодильнике.
Холодильник “ЗИЛ”, телевизор “Темп”, чешский гарнитур приобретены в рассрочку…
Тянется к финишу второе тысячелетие.
Заполонившая шестую часть земной суши, страна развитого социализма – запускает в космос Гагарина, сажает в колонию общего режима Синявского и Даниэля, исполняет в Афгане долг, торгует финской салями в секретном магазине на улице Грановского, восхищается книгой “Малая земля”, рубит просеку от Байкала до Амура, лакает ежегодно по сорок литров алкоголя на душу населения и подумывает над тем, чтобы повернуть вспять сибирские реки…
Алексеев сразу положил на наш отдел глаз. В буквальном смысле. Мы поставляем на полосы пространные по форме и сомнительные по содержанию очерки. Ему трудно их читать.
Все уверены, что дни “моралистов” сочтены.
Плюнув на апокалипсические ожидания, я уезжаю в отпуск.
Отдых в Ровно осуществляется по обычной программе. Срезая шляпку подберезовика или объявляя мизер, я возвращаюсь мыслями к будущему.
Не всеобщему светлому, а к своему – неопределенному.
Отца, в мои дела не вникавшего, занимает политика. Особенно в международном разрезе: на орехи достается и Брежневу, и Рейгану.
Мать ощущает мою маету, спрашивает, но я отнекиваюсь.
Неожиданный звонок Олежки из Москвы:
– Тут тебя народ в партийные секретари сватает.
– Ты вчера не того?
– Обижаешь.
Выхожу на балкон и тупо смотрю вниз, где под надежной яблоней отец с приятелями – бывшими защитниками государственной безопасности – стучит костяшками домино.
В сентябре в редакции ожидается отчетно-выборное собрание, а я состою в партбюро.
Однажды мне даже доверили председательствовать на собрании.
– Хвост пистолетом! – подбадривал инструктор райкома, доставая из ящика самоучитель “Как вести собрание”. – Тут все написано.
В брошюрке с грифом “Для служебного пользования” было напечатано, что надлежит говорить председательствующему – не отвлекаясь:
– Есть предложение начать собрание. Кто за? Против? Воздержался?
Единогласно!
И так – по каждому вопросу:
– За? Против? Воздержался? Единогласно!
Блажен, кто верует, что все это кануло в Лету…
Вернувшись в столицу, бросаюсь в объятия друзей.
Обнявшись, как родные братья, мы шагаем по осеннему Тверскому в Дом журналиста.
Если хватает купюр, поднимаемся в ресторан. С меньшим достатком спускаемся в пивбар.
Дым коромыслом, гул, байки, мелкое диссидентство, фальшивые истерики, море бравады.
Под занавес ночи, останавливая такси, падаем на капоты, как на амбразуру…
Глядя на мои утренние мучения, жена вздыхает:
– Если бы ты знал, что вчера нес!
В редакции не жизнь – кадровый пасьянс.
Народ продолжает пророчить мне партийную карьеру, но, кажется, подобный поворот не входит в планы Главного.
Кто знает, чем бы все обернулось, не натолкнись на меня в коридоре вызванный из Варшавы собкор Ермолович.
– Как вы тут? – дипломатично поинтересовался почивающий на лаврах
Николай Николаевич – его назначили членом редколлегии.
Я развел руками.
– А как вам Варшава? – внезапно спросил Ермолович.
Я оторопел:
– Съесть-то он съест, да кто ж ему дасть!
– Не скромничайте, – дружески улыбнулся “поляк”.
Утром трубку разрывает бас Новикова, заместителя Главного:
– Что ты там комбинируешь? А ну зайди.
Не поздоровавшись, спрашивает:
– Ты действительно хочешь в Варшаву?
Я молчу.
Новиков тянется к красному телефону:
– Петр Федорович, он у меня. Хорошо, сейчас.
Покачиваясь, как утка, Алексеев ходит по кабинету, запрокидывает покрытую перхотью голову, сверкает набухшими стеклами окуляров и пророчествует:
– Польша – это же так интересно!
Я весь в отца.
Уезжая в командировку – всего-то на два дня, в район, – он с утра терзал маму:
– Поезд уже отходит!
С годами и я, покидая дом, стал паниковать.
Тем более – на этот раз.
Не в район собрался – в заграничную, хоть и братскую, страну.
Не на экскурсию – работать; как это выглядит, я понятия не имел.
Не на пару деньков – минимум на три года…
Провожался – под лукавые тосты, слезливые целования, бессмысленные наставления.
– Главное, старик, – тарахтит Олежка, – ничего из себя не изображай.
А с какой стати? Курица – не птица, Польша – не заграница.
С удивлением смотрю на друзей. Они будто за стеклом, по которому струится вода.
А я уже ТАМ.
Для начала отправляюсь один – осмотреться.
Поезд отходит от Белорусского вокзала и называется “Полонез”: сразу ясно, куда его несет.
Оглушенный прбоводами, я гляжу в окно, прикидывая, какие проблемы ждут меня за Бугом.
Что, собственно, я знаю об этой стране?
Ну, конечно – Лжедмитрий! Привел их в Россию. А Сусанин – потом – завлек в непроходимые болота.
Еще маршал Сейма. Стучит посохом, а супернезависимый депутат кричит из зала: “Не согласен!” Вето – оно и есть вето.
Само собой, Коперник: первым понял мужик, что планеты вращаются вокруг Солнца.
Костюшко: отстоял независимость… Америки.
Мицкевич с Пушкиным дружил.
Полонез Огинского.
Дзержинский.
Варшавское восстание.
Лято, Дейна, Шармах – олимпийские чемпионы по футболу.
Берут, Гомулка, Герек – вожди.
Ансамбль “Червоны гитары”.
Косметика фирмы “Полена”.
Кажется, все…
В Бресте меняем колеса.
– Буты, – поясняет сосед по купе.
– Что?
– Поляки так колеса называют. И туфли. Поговорка есть: у поляка даже бут – пан.
Над продрогшей Варшавой висит оранжевый блин.
На Центральном вокзале встречают коллеги.
Кое-кого я знаю.
Ермолович приехал загодя, чтобы подготовить корпункт к сдаче.
Суетливо обнимаюсь с Саней Рогожиным, сокурсником, а теперь – корреспондентом ТАСС.
С Костей Щербаковым студентами отбывали сенокосную повинность под
Можайском. Здесь он представляет малопонятную организацию с протяжным, как вздох, наименованием – ВААП. Ему завидуют. И как не завидовать, если у человека одна задача – накрывать за казенный кошт, налаживая контакты с капризной польской интеллигенцией.
Вялотекущий мальчишник в корпункте.
Накануне они ездили гуртом в Люблин и теперь подначивают друг друга:
– А ты вчера здорово выступил!
Разбежались быстро…
Началась рутина.
Ермолович пишет акты – на каждую строку в инвентарной ведомости: от автомобиля “Волга” до обувной щетки. Я перепечатываю на машинке, после чего подписываемся: “Ермолович сдал, Друзенко принял”.
Коктейль в посольстве.
Закуску купили на рынке.
Выпивку я привез из Москвы. Сопроводительная бумага разъясняет: “Для представительских целей”. Обыкновенная водка, а как звучит!
Среди гостей самая величавая – в буквальном смысле – певица Анна Герман.
Мужа – он ей по плечо – представила:
– Пан инженер.
Похожий на воблу советник по прозвищу Птичкин, которого все считают резидентом, толкнул спич.
Перед этим несколько раз подходил, спрашивал:
– Извините, как ваша фамилия?
Все равно перепутал…
Утром в корпункте не умолкает радио, а по вечерам – телевизор.
Вживаюсь в ауру чужой речи.
Бесконечная “угадай-ка”.
“Неделя” у поляков не неделя, а “воскресенье”, “ютро” – не утро, а
“завтра”, “кавер” – не ковер, а “икра”, “диван” – не диван, а
“ковер”, “крават” – не кровать, а “галстук”, “склеп” – не могила, а
“магазин”, который в свою очередь не что иное, как “журнал”.
Отовсюду – вежливый шелест: “проше… проше… проше” (пожалуйста).
Когда злятся, вспоминают почему-то про бледную курицу:
– Курча бляда!
Ничего не напоминает?
Один пан просит у другого в долг, а у того – пусто. Что говорят в таких случаях?
– Не могу.
Поляк говорит:
– Трудно.
Приветствие:
– Припадаю к вашим ногам.
Ответ:
– А я уже лежу у ваших.
К подполковнику обращаются – пан полковник, к вице-премьеру – пан премьер, к вице-министру – пан министр.
Наш замминистра приехал, услышал – чуть с ума не сошел. В Москву звонил, справлялся.
На футболе о мыле – ни слова. Кричат:
– Судья, к телефону!
Беру интервью у министра. Тот жалуется:
– Извините, у меня после вчерашнего страшный кац.
У нас это фамилия, у них – похмелье.
Пытаюсь представить, как иностранный корреспондент приходит к нашему министру и тот – признается…
Курица, может, и не птица, а они…
Кто не удивляет, так это свои.
По понедельникам – иезуитство.
К 9.00 – после двух выходных! в обязательном порядке! – приглашают в посольство.
Токуют в зале, где специально обработанные стены исключают возможность подслушивать.
Все равно конспирируются: Польша – “страна пребывания”, поляки -
“друзья”.
Друзья считают… друзья недооценивают… у друзей проблемы…
Посол, бывший белорусский премьер, сидит монументом. Прозвище ему дали – в самую десятку! Вроде ничего общего, а до чего ж подходит -
Дуче.
Посольские делятся на три категории.
Карьерные дипломаты модно одеты и прилично говорят по-польски.
Те, кто под “крышей”, развязно общительны.
Остальные – молчаливы, затравлены и в серых костюмах. Приехали вслед за Дуче и говорят с певучим испугом.
Жен корреспондентов пригласили на прием, чтоб – заодно – помыли посуду.
Вечерами все сидят по домам: ни в кино, ни в театр.
Злотые меняют на чеки Внешторга. Копят на машины.
Из отпуска везут чемоданы консервов. Все равно недоедают. У детей случаются голодные обмороки.
КУРИЦА – НЕ ПТИЦА…
Пока не прибыло семейство, мое одиночество скрашивает Саня. Заглянет по-приятельски, – шагает на кухню, достает из кейса, хотя у меня тоже есть, в холодильнике.
Режем колбасу. Я жарю глазунью. Саня смачно закусывает и водит меня коридорами новой жизни.
Если засиживаемся, звонит его верная Татьяна:
– Вы там не очень?
Саня со мной раскрепощается.
В отличие от других, которые могут догадываться, я – знаю.
Не за красивые же глаза его после журфака отправили в Штаты, в аспирантуру какого-то университета?!
Я на американских аспирантов в общежитии на Ленгорах насмотрелся. За версту несло разведкой. А Саня чем хуже?
Меня самого – два раза совращали.
Сначала – на факультете, потом – в редакции.
Рыжая Валентина, секретарь учебной части, отловила в коридоре и потащила к себе. Там, смущаясь, представила невзрачному человеку с размытыми чертами и удалилась.
Безликий товарищ завел туманный разговор, спрашивал, как я отношусь к работе за границей. Напирал, что я подхожу по характеру, внешности, что они знают про отца.
Пришлось притворяться наивным.
Сказал, что на меня пришел вызов из большой газеты, что главным там
– Аджубей и что я давно мечтал работать исключительно под его неослабным руководством.
Товарищ, услышав про зятя Никиты Сергеевича, вздохнул, пожелал удачи и ретировался.
Во второй раз – уже в редакции – отбояриться было сложнее.
Такой же неразличимый собеседник вцепился, как клещ, хоть изъяснялся полунамеками.
Я тянул с ответом. Сказать “нет” не хватало духу.
И вдруг – эврика! – вспомнил про очки.
Когда я под стол пешком ходил, на правом зрачке появилось бельмо.
При немцах было, в оккупацию, а тогда – да еще в деревне – какие врачи!
По совету старух мама вдула в глаз сахарную пудру. Бельмо пропало.
Но зрение…
Я скорчил скорбную мину, намекнул, что не исключена полная потеря, и от меня отстали.
Иногда пытаюсь представить, какой Штирлиц из меня получился бы, но ничего, кроме нелепых паролей, в голову не приходит…
Поглощая глазунью, Саня жалуется на коллег:
– Думают, я в их рюмки заглядываю. Идиоты! Не было печали.
Первое задание. Срочное. Взять интервью у Брыльской.
Сначала растерялся. Потом узнал адрес и телефон.
Согласилась с удовольствием. Назначила на вечер.
Я – к палочке-выручалочке.
– Конечно подвезу, – пробурчал Саня.
Высадив меня в новом микрорайоне, приятель умчался по своим секретным делам.
Стою, кручу головой: все дома одинаковые.
Вспомнил героя “Иронии судьбы”: еще не туда попаду.
Нашел!
Пани Барбара смотрит с удивлением.
А все мое старое, “райкомовское”, до пят, пальто! И – дурацкая шляпа.
Пробую отшутиться:
– Вам легко будет запомнить мое имя.
– Почему? – удивляется.
– Шляпа пана Анатоля!
Был такой популярный польский фильм.
Улыбается. Чуть-чуть. Выглядит усталой. Даже измученной.
Ничего от звезды.
Говорит откровенно.
Даже о ревнивом муже.
Ставит на стол бутылку коньяка.
Задаю банальный вопрос – насчет свободного времени.
Взрыв:
– О чем пан говорит! Я как загнанная лошадь. У меня только на съемках свободное время!
Под ногами вертится четырехлетняя Бася. Капризничает. Покажет свои рисунки, а потом – рвет.
(Через восемнадцать лет она погибнет в автомобильной катастрофе.)
Невеселый разговор.
А сочинить надо веселенькое.
Перед Рождеством – наконец-то! – приехала семья, прихватив советскую дворнягу Барона.
Католический вариант праздника разочаровал. Думали – всенародное гулянье, а город – вымер.
Отмечают по домам. За столом – только свои. На столе – карп.
Через месяц Оксанка объявила:
– Мне сон по-польски приснился.
Егор обзавелся друзьями – Рысек, Войтек, Яцек…
Они зовут его по-своему: Игор.
Вскоре позвонили в дверь и огорошили Ларису:
– Пусть пани подтвердит, что Игор – не поляк, а пани сын…
Каждая жена собкора – секретарь корпункта. Даже зарплату платят – символическую.
Общаться с другими секретаршами Ларису не тянет.
Вечные ахи-охи, жалобы, склоки: кто где был, что сказал, что купил, сколько выпил…
Корпункт расположен в квартире. Работаешь, где живешь.
Испытание: изо дня в день, из ночи в ночь друг у друга на виду.
Высоцкий пел: “Придешь домой, там ты сидишь”.
А тут – никуда не надо приходить.
Иногда, обрывая ссору, я кричу в сторону люстры:
– Прошу не вмешиваться в мою семейную жизнь!
Ларёк смеется – сквозь слезы…
На приемах занимает, как устраиваются те, кому полагается выведывать секреты.
У поляков? Без водки? Пустая затея!
Пьют и при этом лыко вяжут.
Саня разъяснил:
– Масло глотать на пустой желудок, сметаной запивать – все это, старик, чушь. Самое простое природное средство…
Я напрягся.
– …Закусить обыкновенным яблоком.
И точно! Заканчивает посол спич-тост, все кидаются к столу, пьют, закусывают. Любители балычком, севрюжкой балуются, а профессионалы яблочками хрустят.
Обычно на приемах я пристраиваюсь к Косте.
Лучший друг польской интеллигенции (и будущий заместитель министра бедной российской культуры) употребляет безобидный – на первый взгляд – коктейль.
Берешь бокал и – пятьдесят на пятьдесят: кока-колы и водки. Стоишь, весь из себя пристойный, и вроде как заморскую шипучку попиваешь.
А если бокал уже пятый?
У каждого из собкоров – служебная машина, но – без шофера, за исключением правдиста Лосото.
Одно искушение цепляется за другое. Сесть за руль? Естественно!
Выпить? Ну, по чуть-чуть…
Рискуют отчаянно.
У Степы Климко это пятая вылазка за кордон.
После приема его в бессознательном состоянии волокут к машине, вталкивают на сиденье, кладут руки на руль и кричат в ухо:
– Домой!
Едва пальцы Степана касаются обода, он дергает головой, как собака, стряхивающая капли дождя, и заводит мотор.
– Не доедет! – шепчу Косте.
Тот успокаивает:
– Такого еще не бывало.
До Варшавы я понятия не имел, что такое юридическое лицо, обладающее к тому же счетом в заграничном банке.
Теперь, составляя финотчет, терзаюсь ожиданием: сойдется дебет с кредитом или не сойдется?
Иногда жена-секретарь, загоревшись, предлагает открыть сейф и взять зарплату вперед.
Я завожусь с полуоборота:
– А если завтра отзовут?
Ремонтировать машину в приватных мастерских надежнее, а главное – дешевле. Но бухгалтерия – в Москве – не доверяет распискам частников.
В государственном автосервисе нас встречают намекающими взглядами.
И понеслось! Пану директору – бутылку, пану мастеру – вторую, слесарям – еще пару. Я злюсь: к отчету их не приложишь…
Не знаю, с какой такой стати, но меня избрали секретарем партбюро журналистов.
Главное в партийной работе – сбор взносов и доставка их в партком, приютившийся в здании посольства на улице Бельведерской.
Над секретаршей, принимавшей от сердца оторванные злотые, висит
“График сдачи”.
Перечисляются партийные ячейки:
“Посольство (дипсостав),
Посольство (техсостав),
Торгпредство,
ГКЭС,
Дом советской науки,
Журналисты…”
В конце – неожиданно:
“Инспекция”.
Ёрничаю:
– Это что – санитарная инспекция?
И сталкиваюсь с таким взглядом, что впредь, отправляясь в партком, оставляю юмор в корпункте.
Обычно партийцы сдают взносы после собраний.
Собираемся у тассовцев. Они занимают часть двухэтажного дома на улице Литовской, напротив легкомысленного театра-кабаре “Сирена”.
Я сразу даю слово Лосото. В кино про революцию он мог бы сыграть меньшевика: черная пупырышка бородки, лихорадочный взгляд, значительность человека, якобы знающего больше других.
За ним выступает Дима Бирюков – представитель Гостелерадио и большой дока в формулировках.
Активный оратор – Глеб Долгушин, известный в нашем отечестве репортер, побывавший на Северном полюсе и в Антарктиде (так и хочется написать – “одновременно”).
Шеф тассовцев – Толя Шаповалов – тянет руку неохотно, по необходимости. Его перебросили в Польшу из монгольских степей, и с крестьянского лица Петровича не сходит выражение крайнего изумления.
Прения сворачиваем, и я распахиваю ведомости.
Подходят по одному, и каждый с суровым видом героя расстается с парой тысяч злотых.
Жизнь за границей постепенно становится просто жизнью.
Наш дом – пятиэтажная новостройка с протяжными лоджиями, напоминающая пароход, – на Свентокшиской улице.
Центр города.
Рядом – Маршалковская, Дворец культуры – будто прибежавшая из Москвы высотка, Саксонский сад, могила Неизвестного солдата, Мокотув, поднявшийся на месте сожженного гетто.
Уцелела только синагога с башенкой. Стоит – вся в строительных лесах. Злые языки твердят, что евреи со всего света из года в год присылают деньги на восстановление, но их почему-то не хватает.
Корпункт регулярно заливают живущие этажом выше иракцы – толстяк из торгпредства, его вечно кутающаяся в платок жена и выводок голосистых ребятишек.
Тадеуш – хмурый домоуправ – оправдывается:
– Проше пана, я бессилен. Я звонил в их амбасаду. Меня послали. Что теперь – Хусейну писать?
У меня появился первый приятель-поляк и первая любимая точка общепита.
С Яном познакомились случайно. Разговорились в сквере возле Железных
Ворот, прогуливая родившихся в разных странах собак.
– Что за порода? – интересуется Ян, загораживая корпусом свою рыжую, похожую на вытянутое тире таксу и оглядывая статного Барона.
– По-моему, – тяну я, – это австралийская… – и – после паузы, -
…дворовая.
Ян кисло смеется.
Представился.
Живет в соседнем доме. Жена – Гражина – домохозяйка. Сын Рышард – прекрасно знает моего Егорку.
Ян понимающе не интересовался, чем я занимаюсь, хотя поначалу, видимо, подозревал наличие погон.
Сам открывался постепенно.
Погоны-то были как раз у него: подполковник, технарь, из академии.
А точкой, где я отходил от трудов и успокаивал нервы, стала пивная на Свентокшиской: обычная, забравшаяся в подвал общипанного войной дома, накачанная перегаром и дымом от дешевых сигарет.
Как-то, выходя оттуда, я столкнулся с Яном.
– Ты? – Он остановился как вкопанный.
– А что?
– Здесь же одна пьянь!
– По-моему, здесь, – я ткнул пальцем в сторону стеклянной двери, – великий польский народ.
– Народ работает, а тут – сосут мочу. Будь моя воля, я бы построил резервации.
– Не понял.
– Резервации построил бы.
– Для пьяниц?
– И для бюрократов! – Приятель взбирался на любимого конька. -
Представляешь, какая жизнь пошла бы у великого польского народа!
В Москву – не начальству, приятелям – звоню редко.
Из скомканных ответов чувствуется: гайки затянули капитально.
У меня – наоборот. Польша пробудила чувство свободы. Относительной, конечно.
Я уже понял, почему собкоры, возвращающиеся из зарубежья к родным пенатам, выглядят шикарно, но у каждого дергается глаз.
И прикидываю на досуге: “Штирлиц был под одним колпаком. А у меня их сколько? Редакция – раз, посольство – два, здешняя безпека – три”.
И все равно – дышится легче.
Курирующий нас – легально – Интерпресс организует выезды на периферию.
Начинается уже в автобусе: байки, шутки, подначки…
Наверное, со стороны это выглядит забавно: дети разных народов – американец, немец, венгр, грек и даже китаец – говорят на странном языке, который при тщательной экспертизе оказывается польским.
И что самое поразительное – понимают друг друга.
Встречи, экскурсии, походы по цехам, обеды, ужины.
А если с ночевкой!
В клуб Интерпресса я хожу с удовольствием – не то что в посольство.
– Привет, товарищ Нормально! – бросается навстречу болгарин Кирилл, довольный тем, что дал новичку такое удачное прозвище.
Подслушал, шпион-самоделка, что я на все вопросы отвечаю этим словечком. А что? Нормально.
К лицу корреспондента Синьхуа Ли приклеена улыбка.
Он приезжает в клуб на “вольво”. Молчаливый шофер оббегает машину и услужливо открывает дверцу.
Случайно я стал свидетелем странной сцены в туалете.
Маленький Ли замер, виновато опустив голову, а шофер отчитывал его.
Увидев меня, они тут же поменяли диспозицию.
У “капиталистических” журналистов злотых куры не клюют. Отсюда – некоторое высокомерие. Но, чувствуется, ребята – в отличие от меня – профессионалы.
Знают Польшу отлично и копают глубоко.
Меня встретили с подозрением. Что поделать! В каждом из нас им мерещится “Кэй Джи Би”…
Но общаемся нормально, я бы даже сказал, весело – с ироничным
Бобиньским из “Файнэншл таймс”, с вечно куда-то убегающим Джорджем из Ассошейтед пресс, с женившимся на польке Бернаром – корреспондентом “Фигаро”.
Идеологические перепалки случаются редко. Как правило, при ужине.
Виртуозно наливая, всех мирит Эмиль – добродушный, свой в доску сотрудник Интерпресса по прозвищу Десантник.
Местному начальству от “капиталистов” достается. Особенно от
Бобиньского.
Встречаемся с главным партийным секретарем в Лодзи, приступаем к вопросам.
Поляк из “Файнэншл” – это особенно заводит хозяев, что поляк – с улыбочкой: так, мол, и так, известны славные революционные традиции лодзинского пролетариата, а как вы их приумножаете сегодня?
Коллеги из соцлагеря сопят, уткнувшись в блокноты.
“Капиталистические” акулы пера ухмыляются.
Хозяева нечленораздельно мычат.
Ясно, что не о давних, 1905 года, забастовках речь, а о недавних -
1970-го и 1976-го.
Тут о них – полный молчок. Как не было…
Или в Гданьск приезжаем – красота!
Старый город, дома как на гравюрах, фонтан с Нептуном, кормят в шикарном рыбном ресторане.
Душа витает в облаках, а Бобиньскому – неймется.
Тянет руку, младенца из себя строит: мол, когда же поставят памятник рабочим, которых расстреляли в декабре 1970-го? И чей пулемет поливал очередями из чердака ратуши?
В доме хозяина – и о расстреле!
Испортил обед…
Телевидение прерывает передачи. У диктора срывается голос:
– На Святом престоле – Кароль Войтыла!
Выхожу на лоджию. Открывшаяся панорама потрясает.
Вмиг сотворенное, лихорадочно-счастливое столпотворение.
Остановившиеся трамваи, автобусы, машины.
Просветленное безумие толпы. Все – стар, млад – обнимаются, целуются.
Женщины плачут. Выкрики, словно блики вспышек:
– Да здравствует Папа!
Четыреста лет понтификами были только итальянцы.
И вдруг – с чего бы это? славянин… поляк… краковский кардинал.
“Что я знаю об этом? – терзаю я себя не понапрасну. – Ну, стоят костелы, сверлят иглами небеса. Ну, ходят туда толпы людей – и что?
Наш атеизм заварен на незнании. Потому невера наша хрупка”.
Власти от ватиканской новости в ужасе.
В посольстве – паника: Войтыла – он же из непримиримых!
– Одно дело, – покашливая, бурчит Ян, – краковский кардинал и совсем другое – Римский Папа.
В Интерпрессе подкатывается сияющий Джордж. Хлопает по плечу, приглашает в бар, подмигивает:
– Один – ноль в пользу Бжезинского.
Пожимаю плечами.
– Збигнев определил условия, при которых Польша покинет ваш лагерь.
На первом месте – усиление позиций костела. А куда уж дальше, если
Папа – свой!
– Бред.
– Ну-ну! – Джордж смотрит острыми, живущими отдельно от лица глазами.
Масса эмоций вокруг биографии нового Папы. Она мгновенно обросла легендами.
Родился он в горах, в городке Вадовице.
Туда уже устремились толпы. А что будет дальше?
В годы оккупации двадцатилетний Кароль Войтыла работал на каменоломне под Краковом.
Писал стихи, драмы – на библейские темы.
Был актером (!) подпольного театра.
Говорят, горячо любил девушку, расстрелянную гитлеровцами.
После этого решил стать священником.
Учился в семинарии, в Риме.
Профессор богословия.
Владеет десятком, если не больше, языков.
Увлекается горным туризмом.
Ездил на Повонзки – главное варшавское кладбище.
День поминовения.
Трогательный, человечный обряд.
Мириады горящих свечей на могилах.
Обряд семейный. Интимный. Трезвый…
У нас такого нет. Жаль.
В конце Иерусалимских Аллей – бетонный куб Центрального комитета ПОРП.
Товарищи регулярно собирают “братских” журналистов, чтобы проинформировать, как идут дела.
Журналистика, которой я занимаюсь, не только поточная, но и па-точная.
В девять утра из Москвы звонят стенографистки и принимают заметки.
Уже уехавший домой Ганушкин из “Комсомолки” оставил афоризм: “Хорошо работать корреспондентом за границей. Одно плохо – заметки иногда надо составлять”.
Строчки наших сочинений слаще халвы: о братьях по лагерю, как о покойнике, – только хорошее.
Так бывает в кинотеатре: ломается аппарат, и на экране бежит – то в половину, то в четверть кадра, дергаясь, гримасничая – перекошенная жизнь.
Пыхчу, как паровоз, загнанный в тупик.
Классик рекомендовал по капле выдавливать из себя раба.
Я не могу выдавить цензора.
Шурует в голове, как черт в табакерке: