Текст книги "Лишний"
Автор книги: Анатолий Азольский
Жанры:
Шпионские детективы
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 8 страниц)
Глава 29
Еще можно было что-то изменить или подправить. Но что? Я сидел в кабинете, в «Хофе», до меня почти не долетал ресторанный шум, идеальные условия для думания, привычная обстановка, не раз выручавшая. Но не думалось. Все раздражало – и офицерское нытье, и офицерская похвальба. Наверное, можно бок о бок жить с немцами долгие годы, не чувствуя ущемленности, если бы годы эти протекали в мире и совместной работе. Но слышать каждый день проклятия и угрозы, направленные на народ, кровь которого пульсировала в тебе, было обременительно. Подавляемое злорадство мутило рассудок, угнетало, вырывалось жестами, словечками, их надо было как-то оправдывать, сохраняя себя среди немцев, заделывать и замазывать. И на все это требовалось терпение, уже иссякавшее. Часами мог я смотреть на немцев и поражаться тому, что они здесь, на земле, где по крайней мере десять веков уже звучит славянская речь. Все они, эти офицеры, выросли на германских землях, обустроенных – при всем разнообразии их – одинаковыми жилищами с одинаково говорящими людьми. Все они, эти офицеры, учились в гимназиях и школах, носящих имена Гумбольдта, Лессинга, Шиллера, имевших старинные, чуть ли не с рыцарских времен, обычаи. Многие лейтенанты и обер-лейтенанты, не говоря уже о старших офицерах, получили классическое образование и могли при случае щегольнуть латынью или строчками Гёте. У них, у офицеров, сложился общий для всех идеал семьи, женщины, мужской дружбы. Они казались мне одинаковыми, и думалось, что их, немцев, нельзя изымать из того этнического скопища, которое создано историей, временем и которое очерчено границами государства. Они могли быть немцами в пределах немецких земель, и все их попытки перенести германство свое на земли, где могли жить только славяне, были безумством, и конец этот близился.
Несколько раз звонил Химмель, речь шла о пиве, светлом мюнхенском, которое надо было принять в подвалы ресторана, и все разговоры о пиве как-то обтекали меня, не затрагивали, я все пытался думать, все хотел найти ошибку.
Около одиннадцати вечера пришел к себе домой. Мучила жажда. Пил воду из-под крана, вдруг вспомнилось: «светлое мюнхенское…» Сидел в темноте; никак не взводилось тело, не готовилось к бою. Чудилась ошибка в чем-то. Что-то служилось, мимо чего-то я прошел, так и не заметив. Так что же? Старуха? Та самая, что приютила меня когда-то, а вчера неожиданно ушедшая из города, успев сказать: «Берегись…» Что – берегись? Еще два слова сказала: «Твой приходил…» Кто – твой? Может, не надо думать? То есть не доверять мыслям? Они ведь могут быть ошибочными. Человек всегда рассуждает с ошибкою, когда до смерти ему – сутки или меньше. Тут уж мысли путаются. На что уж выдержка у Петра Ильича, а такую оплошность допустил несколько часов назад. Вдруг стал привязывать документы свои к гранате. И Анна (вот кто головы не терял!) поправила его: «Тебе же придется показывать их!»
Игнат пришел сразу после полуночи. Не сел на пол, как делал это почти всегда. От двери не уходил. В прихожей – темнота. Мы почему-то говорили шепотом, хотя слышать нас никто не мог. «У тебя есть шашки. Дай их мне». Я принес ему восемь толовых шашек, он сунул их в портфель. При огоньке зажигалки я увидел, что Игнат сбрил усы.
– Мой дед арендовал землю в Дзержинове.
– Так, – сказал я.
– Можешь как угодно смотреть на историю своей России. Но по польским костям пошли в Сибирь декабристы.
– Дальше.
– Нет славян и немцев. Есть фашизм и коммунизм, есть Гитлер и есть мы. И ваша судьба – это наша судьба. Но наша судьба – не ваша судьба.
– Не понимаю.
– Подумай. И поймешь. До утра далеко. Машина во дворе. Бензина на восемьсот километров. И явки ты знаешь. И вот что… – Он медлил. Виноватость появилась в голосе. – С тем лейтенантом, что в ресторане… Нет, я его не упустил. Но проводник мне потом рассказывал: кому-то он в поезде вложил в уши кое-какую информацию о Петре и тебе, память у него на время прочистилась, засветил он вас. Запомнил? И последнее: без меня не начинайте! Меня не будет – к особняку ни на шаг. Прощай!
Он открыл дверь – и по шуршанию одежды, по контуру фигуры я понял, что Игнат – в немецкой форме. Дверь закрылась, а я долго стоял еще, вдумываясь в услышанное. И дохнуло опасностью – не той, что ожидает нас в 10.30 утра, а страхом от беды, которую мы сами накликаем на себя собственным неразумием. Ошибка совершена – но какая? Игнат ведь знает о ней!
Я думал. В разной последовательности раскладывал я фразы Игната, добавлял к ним «светлое мюнхенское» и все впечатления минувших суток.
Рассвет возник внезапно. Я глянул на старый парк и увидел его каким-то новым, изменившимся. И я изменился. Я догадался. Я представил себе жестокого и бесшумного Тулусова Сергея Александровича, его скользящую походку, я услышал постукивание карандаша, сопровождавшее сводку Совинформбюро. С чего это я решил, что человек вспомнил о нуждах и бедах России? Да враг это, умный и подлый враг! Сильный и целеустремленный человек! Не только выдержал допросы, но и переубедил немцев. Доказал им, что подстановкой его фигуры советская разведка уводит абвер и гестапо в сторону от города, где эта разведка действует. И немцы, поразмыслив, поверили ему. И правильно оценили нас, разложив перед собой все расшифрованные донесения. Поняли, что терпеть нас больше нельзя. Надо уничтожить во что бы то ни стало. Им, правда, в голову не пришло, что вся разведгруппа – три человека или уж, если быть точным, всего один человек. Им представлялась разветвленная агентурная сеть, руководимая группой. А как покончить с ней – подсказали мы сами, стилем своей работы, серией убийств. А уж дальше – голая техника исполнения. Обрубается связь с Москвой. Через подставного появляется приказ о ликвидации шестерки. Она, открытая для наблюдения, с шумом и треском въезжает в город, ввязывается в мелкие скандальчики, оповещает о себе, выманивает нас на себя, причем главные объекты покушения, Риттер и Врубель, никогда не сходятся вместе. Позаботилась шестерка и об огласке совещания, где наконец-то оба объекта сядут рядом. Ну а «фронтовики» – переодетые профессионалы такой выучки, что схватят нас до первого выстрела. Впрочем, авторы этой операции – жестокие реалисты, на легкую победу не рассчитывают, выстрелы из всех видов стрелкового оружия предусматривают, и предусмотрительность подвела их, кому-то из них очень не хотелось, чтоб в боевом соприкосновении оказался продырявленным бочонок светлого мюнхенского, и бочонок решено было упрятать. С самого начала всей этой трескотни о совещании, где встретятся старые боевые «камрады», мне этот бочонок решительно не понравился. Химмель и его ворюги интенданты – это одно, а немецкая армия, дисциплинированная и сражающаяся, – тевтонский аскетизм сохранит в себе до краха Германии, и не могла берлинская знать офицеров такой армии ублажать светлым мюнхенским или темным баварским. Тут уж явный перебор мастеров провокаций.
Именно – провокаций. Нас провоцировали, и Петр Ильич догадался о провокации вчера или позавчера. И молчал. Второй раз в жизни и службе заманивали его в западню – и вновь у него не было выбора, потому что здравому человеческому разуму не вычислить уже, кому вред, а кому польза от гибели человека, отторгнутого всеми. Пожалуй, только самому Петру Ильичу смерть казалась наиболее приемлемым исходом. На труп Клауса Шмидта мухами полетят следователи всех управлений имперской безопасности, всех отделов абвера – и в конце концов найдут, достоверно установят, кто скрыт под личиной обер-лейтенанта, отразят достоверность документально, а после Победы следственное дело изучится Москвой, и предстанет П.И. Халязин перед своими начальниками чистым и белым, святым и непорочным.
Игнат тоже догадался. Но у него (как и у Петра Ильича, впрочем) теплилась еще вера в истинность приказа, надежда на то, что Москва все-таки нацеливала нас на шестерку, и обманывать тех, кто вызволил его из лагеря, он не мог. Какая-то вероятность сохранялась, какая-то возможность все-таки мыслилась, а когда люди верят во что-то, им не до арифметических подсчетов…
И этот притягательный аромат провокаций… Жили, будто обманутые и спровоцированные. Может, и умирать поэтому легче?
Глава 30
Теперь надо было все менять, и, продолжая копаться в себе, я как бы сквозь зубы поздравил себя. В каких-то глубинах мозга эту провокацию я предусмотрел, от нападения на особнячок отказался заранее и в суете встреч и разговоров поймал на крючок пилота транспортного «Юнкерса», на котором должны были вылететь из города эти ряженые, эта шестерка. До него дошел слух о зубрятине. В Беловежской Пуще истреблялись зубры, копченая зубрятина шла в штабные буфеты, на генеральские столы, и пилоту я пообещал посылочку, два килограмма вкусно пахнущей копченой зубрятины. Хватит с него и полутора килограммов! И довесочек к нему – четырехсотграммовая толовая шашка, эта разворотит кабину «Юнкерса». Но, пожалуй, пусть будут два килограмма копченостей. Не надо взрывчатки. Немцы выстроили эшелонированную систему подстраховки. Нас ждут и в квадрате 41-8, и всюду. Летите, голубчики, в Берлин! Оставить вас в живых – вот наша задача на сегодня.
Ночью прошел дождь, умытая им зелень блестела под утренним солнцем. Тишина. Мир на земле. Ни одного немца не попалось, когда шел по бульвару, огибая парк. Одинокая фигурка на скамейке, шляпа, сдернутая с головы, глаза, горящие жгучим интересом… Гарбунец! Вот уж кого не хотелось видеть. «Пан управляющий, небольшой разговор к вам…» Погнал его прочь, сказав, что буду скоро в ресторане, пусть подождет. И подумал, что сегодняшним днем разрубаются многие узелки и с Гарбунцом покончено будет, мерзавец слишком часто попадается на глаза, к старухе зачем-то приходил, вынюхивает что-то.
Длинный «Мерседес» стоял у подъезда – это подполковник с пятого этажа. А вот и угнанная Игнатом машина, заправленная на прямую дорогу туда, к Варшаве, Игнат намекал более чем прозрачно. Что ж, возможно, сегодня и выедем.
Гнетущая тишина стояла в квартире. Стены впитали в себя только что отзвучавшие обвинения и оправдания. Анна, запахнутая в длинный халат, пальцем ткнула на стол, на завтрак. Есть не хотелось, но этого нельзя было показывать. Что-то пожевал. Петр Ильич достал из шкафа сверток, бросил мне. Развернул: форма гауптмана. Анна раздвинула тарелки, выложила на стол бинты, йод. Для пущего эффекта решено было меня изобразить раненым.
– Совещание переносится на двенадцать, – сказал я. – И Игнат опаздывает. Подождем.
«Шагай вперед, комсомольское племя…» – высвистывал Петр Ильич, и свист оборвался. Сдавленная ругань на польском языке – и я подумал об Игнате. Где он?
– Вот и хорошо, – как-то мягко, по-домашнему сказала Анна. – Есть время кое-что переиграть… Я говорила и повторяю: давайте без маскарада! Неужели вы не понимаете, что не такие уж немцы лопухи, чтоб на одного часового взвалить охрану совещания? Там еще кто-то будет, за дверью, в прихожей, и его надо выманить наружу, и мы выманим! В том случае, если поеду я… Нет, вы представляете: в белом платье, с лиловым поясом, в руках букет цветов, где уж тут часовому знать, пускать или не пускать нас. И только ты, Петя, в форме. Итого трое: обер-лейтенант, красивая дама с цветами и некто в штатском. Такого сочетания никто не предугадает. А когда вытащим внутреннюю охрану – тут уж Игнат сообразит…
– Нет! – выкрикнул от окна Петр Ильич. – Нет! Выкрикнул, спиной стоя к нам. А потом развернулся – неожиданно, как от боли, как от удара. И смотрел на правую руку, на пальцы, которые никак не могли сжаться в кулак. Рука дрожала, большой палец выворачивался назад, а указательный оттопыривался, как вывихнутый. Петр Ильич прикладывал ладонь к подоконнику, распрямлял ее, разглаживал, но судороги вновь начинали сводить правую – стреляющую! – руку… «Иголку дай!» – крикнул в отчаянии Петр Ильич.
У него сдали нервы. Вышел из подчинения какой-то мышечный узелок, правая рука забилась в конвульсиях, пальцы словно вырывались из ладоней, закручивались, Петр Ильич смотрел на них, как на клубок змей: брезгливо, с ненавистью.
И тут стремительно сорвалась с места Анна, упала на колени перед Петром Ильичом, схватила руку его, стала дуть на нее, осыпать поцелуями, шептать слова, какую-то русско-польскую смесь, близкую к тем умиляющим заклинаниям, какими мать обезболивает пораненный пальчик дитяти… И чудо свершилось, дрожь унялась, пальцы стали послушными, рука обрела способность хватать оружие и стрелять из него. Петр Ильич поднял к себе Анну и поцеловал ее в лоб.
– Правильно… Ты поедешь со мной… Все равно тебе без меня не жить… Но поедем вдвоем, без него… – Он посмотрел на меня.
– Да, правильно, без него! – пылко согласилась Анна. – Он плохой! Он мне никогда не нравился!
С ума сошли они оба… (До сих пор в памяти стоит: Анна, рухнувшая на колени перед Петром Ильичом и прильнувшая к руке его, как к святыне…) Я поднялся и пошел в «Хоф». Жизнь удлинялась на несколько часов или дней, и так остро чувствовались запахи утра. Ни в центре города, ни на прилегающих улицах оживления не было. В полуподвале «Хофа» уже открылся буфет, подъехали подкрепиться мотоциклисты полевой жандармерии. Позвонил Химмель, спросил, как идут дела, это был его традиционный утренний звонок. На башенных часах пробило девять. По вчерашнему плану полагалось уже выехать всем троим на машине, покрутиться по городу, узнать, кто дежурит на заставах, прокатиться мимо особняка средней скоростью, не вызывая подозрений.
Так где же Игнат?
Телефон звякнул: Химмель. Голос обеспокоенный: «У вас там все в порядке?.. Ничего не случилось?» Нет, ничего не случилось. Еще звонок, еще вопрос, вполне безобидный, но после вопроса – пауза, рассчитанная на заполнение ее встречным вопросом собеседника. И наконец в дверь громко стукнули, ворвался Гарбунец, во все лицо – влажный улыбающийся рот. «Пан управляющий, вы ничего не знаете еще?.. Ай-яй-яй…»
Выслушал его спокойно, пожал плечами: война, что поделаешь, всякое бывает… Но мысль уже работала – толчками, ударами, как кровь под пальцами, когда ими зажимаешь фонтанирующую рану. Еще два телефонных разговора, ахи и охи. Теперь все ясно.
Шестерка уничтожена. В полном составе, сразу же после девяти утра. В штабе гарнизона. Шесть человек спали в разных концах города, позавтракали врозь, но в штабе сошлись, ибо не сойтись они не могли, им надо было сойтись перед поездкой в особняк, им надо было еще раз обсудить операцию. Обсудили, вышли из кабинета, и здесь, в коридоре, к ним приблизился офицер с портфелем. Взрыв разметал всех, размазал по стенам, по полу.
Этим офицером мог быть только Игнат. «Наша судьба не ваша судьба…»
С каким-то сладострастием увязывал я пакет с зубрятиной, отлично зная, что пилота перехватят, привезут в гестапо, подрывных дел мастера сгрудятся вокруг пакета с мясом, станут искать подступы к взрывному устройству…
Бежать надо было – ранним утром, в Варшаву, затеряться там, нащупать новые связи… Поздно уже.
Глава 31
Мы затаились. До немоты обозленные немцы впихнули остатки шестерки в свинцовый ящик, еще более утвердившись в мысли, что те, кого они ищут, совсем рядом с ними. Спрятаться в самом городе было невозможно, бежать из него опасно. Спасало бездействие, но и оно вело к провалу. Круг сужался. Изучали тех, кто прибыл в город одновременно с появлением рации в Гридневских лесах. Из обширного списка мы пока выпадали, это еще держало нас на плаву. Но через месяц, через три недели повторный поиск втащил бы нас в раскинутую сеть. Анна, я знал, на службу уже не ходит, но и с Петром Ильичом не встречается. А тот совсем притих. В карты не играл, прекратил и работу, то есть не приносил мне сведений о передислокации дивизий. Да и кому они нужны были, эти сведения? На той стороне фронта в лагерях для военнопленных хлебали баланду сотни обер-лейтенантов и оберстов, допрашивать их было проще, чем посылать людей на связь с нами.
Однажды в кабинет мой заглянул Валецки, дурашливо поблагодарил за ужин, присвистнул, увидев на стене (под стеклом, в рамочке) славословия по адресу «Хофа», собственноручно написанные генерал-лейтенантом Майзелем. Посочувствовал мне:
– Ума не приложу, как жить-то вам дальше… Фронт выравнивается, а это значит, что недалек тот день, когда комиссары будут здесь пить за победу русского оружия… Если вы останетесь, а не уйдете с нами, то вам придется искать советского Химмеля…
В конце сентября это было, в какой-то торжественный для немцев день (опять германская дата!), потому что пришел Валецки в черном парадном мундире. Я его видел в нем недели три назад, 2 сентября, в День Седана.
– Вряд ли я найду его…
– Вы правы: не найдете. Порядки у русских жестокие, вы их, конечно, знаете. Это сейчас, когда маятник покачнулся, обнаружилось, до чего ж мы, немцы, мягкотелые и терпеливые…
– Не порите горячку! – заорал Химмель, когда я передал ему этот разговор. – Георг Валецки – мой земляк, наши дети ходили в одну и ту же школу. И не тряситесь! Главный страх еще впереди!
Скорее по привычке, чем по нужде, Петр Ильич извлекал из присылаемых ему бумаг когда-то интересовавшие меня данные. О станках, к примеру, что надо срочно вывозить в Германию, над которой висели бомбардировщики союзников. Он принес мне эти данные, никому уже не нужные. О чем и было ему сказано.
– Не нужные, – согласился он. И повторил с горечью: – Не нужные…
Слово прозвучало, и слово напоминало о нашей собственной нужности. Зачем мы здесь? Как оказались? И зачем вообще родились? Для чего жили?
В излюбленном месте своем, у окна, перед старым парком, стоял он, спиной ко мне.
– Нет, не зря… – проговорил он. – Не зря все это… Земля, политая потом и кровью предков… И мой пот будет, и моя кровь…
На предложение уходить немедленно – ответил:
– Уже скоро, скоро… Один документ составлю – и распрощаюсь с тобой… Один документ… Ты про Аню не забудь. Защити ее. Спаси.
Впервые заговорил он о ней. Стыдился, наверное, слабости своей, ошибкою представлялась уже любовь эта и особенно десять дней сплошной этой любви, когда распахнул себя, вытряхнул из души все то, что должно в душе оставаться неподвижным. Опустошил себя – и не наполнил женщиною душу. Жил с тайной о себе – и оказался без тайны.
– Ты найди ее… Ей плохо.
Я нашел ее в затхлой комнатенке покосившегося дома. Старуха, открывшая дверь, проворчала что-то пакостное, старик громко выразил надежду, что видит пана (меня) в последний раз. Анна сидела в углу, спокойная, величавая даже. На столе – справки, документы и немного денег – для пресечения любопытства полиции. Лицо желтое, глаза тусклые, на лбу – пятна.
– Я теперь не одна, – сказала она, погладив себя по животу. – И мне теперь наплевать на ваши дела. Но ты обязан мне помочь. Меня надо вытащить отсюда. Здесь я рожать не могу.
Что ж, каждому свое. Шла война, и вечная проблема – жить или не жить – то притуплялась миллионами смертей, то обострялась одной-единственной жертвой. Природа о будущем людей знала больше, чем сами люди. Немцы обычно давали солдатам отпуска в дни, когда лона их жен наиболее способны были принимать мужское семя, – так в годы массовых смертей зеленели посевы, всходы будущих жертв. А потом немецкие врачи с удивлением узнали, что не надо выгадывать и заблаговременно списываться с командованием воинских частей. Организмы женщин перестраивались в с читаные минуты, едва винтовка за спиной отпускника пересекала порог дома, и плодородное поле вбирало в себя зерно вне всяких сезонных сроков.
Вот и Анна перестроилась. Ей не нужен был отныне Петр Ильич. В нем таилась гибель тому комочку, что ворочался в чреве ее.
Но куда ее увозить – я не знал. Не на подстилке в хлеву рожать же ей, не в стоге сена. И не здесь, в этой комнате. И не в этом городе. Спасая ребенка, она могла выдать всех – Петра Ильича, меня. Нет Игната, нет старухи, а она помогла бы, увела бы Анну из города, нашла бы ей убежище.
Но безвыходных положений нет. Сделать ей хорошие документы не так уж сложно, переправить в Варшаву труда не представляет, а там уж – по адресам Игната, три верные явки, где-нибудь да приголубят. Надо лишь дождаться варшавского связного Игната.
Вдруг связной сам появился – и последние надежды рухнули.
Под вечер произошло это, был я дома, в комнате, окна которой смотрели на старый парк, и на первые выстрелы внимания я не обратил: стреляли теперь часто. Потом взял бинокль и увидел: против окон Петра Ильича стоит связник и лупит из пистолета по стеклам. Длинный пиджак перепоясан веревкой, козырек кепки повернут назад. Парень перебегал от дерева к дереву, пока не встал так, чтоб видеть его мог не только Петр Ильич, но и я. Когда на бульвар выкатил мотоцикл с автоматчиком в коляске, связник двумя выстрелами повалил обоих. Видимо, это был ученик Игната, стрелял он мастерски, и сквозь автоматные трески подъехавшего на грузовике взвода различались сухие, громкие, бухающие звуки: парень стрелял из «виса», любимого пистолета Игната. Убедившись наконец, что в доме все его увидели, он стал отходить на другую сторону парка, к моему дому. Здесь его и подстрелили. Он споткнулся, упал. С пяти метров автоматчик раздергал его тело очередью в упор, но и тогда жизнь не покинула парня. Носок его ботинка чиркнул по булыжнику, парень шевельнулся, нашел в себе силы приподняться и сделать ползучее движение в мою сторону. Автоматчик, несколько удивленный, потянул с плеча уже закинутый автомат и вогнал еще одну очередь в живучего поляка. Повернулся и пошел. А из подъезда выбралась, загнанная туда выстрелами, немецкая мамаша с ребенком. Приблизилась к убитому и плюнула на него. Ребенок осмелел, плюнул тоже, хотя продолжал крепко держаться за руку матери.
На крайнем окне квартиры Петра Ильича штора поехала вправо, до упора, это означало приглашение заходить.
– Куда? – спросил он, и ответа не было. Уходить – некуда. За связником – это уж точно – шли от самой Варшавы, он поэтому и приблизиться ко мне не мог, выдать боялся, и выстрелами под окнами давал ясно понять: путь в Варшаву перекрыт, явки под контролем немцев. Надежда на случай? Побег, так сказать, экспромтом?
– Тебе ведь придется когда-нибудь писать отчет, – напомнил Петр Ильич. – Что делал, с кем был, какая связь… Так ты не пиши того, что нельзя подтвердить документом.
Вялый, опустошенный, тягучий… Об Анне не спрашивал. Да и что отвечать ему?
– Я письмо написал. Вот оно. Ты его сохрани как-нибудь.
Письмо я сунул в карман. И знал, что сохранить его, донести до тех, кому оно написано, уже невозможно.
И еще двое суток прошло. Он не трогался с места. Было, видимо, оцепенение жертвы, пронзительное ощущение того, что эти, сейчас протекающие минуты – последние и надо насладиться ими сполна. Еще не иссякли силы, а уже пропадала решимость пробудиться, встать, ринуться в бой, погибнуть, но – стоя, с оружием. А может быть, Петр Ильич оцепенением своим вводил в заблуждение немцев, прикидывался мертвым, чтоб внезапно превратиться в живого.
Так и не помнится, о чем говорилось в последнюю встречу, да кто мог предположить, что встреча – последняя. «До завтра» – и в «Хоф».
В тех же мыслях о Петре Ильиче и Анне сидел в ресторане, в убывающей и тоскливой надежде, что Анна сама догадается исчезнуть.
Тут-то и вошел Гарбунец. Сел без приглашения. Был серьезен. Ни мерзкой улыбки, ни наглости, ни подобострастия. Вытащил сигарету, ждал огонька в моей руке. Не дождался. Глазами показал на смежную комнату. Что ж, пригласил его туда. Чиркнул спичкой: однорукий все-таки, надо посочувствовать. Он затянулся дымком.
– Беда беду кличет, пан управляющий, но бывают случаи, когда беда беде помогает. Я чувствую: у вас беда. И у меня беда. И если их сложить вместе… Вы понимаете?
– Понимаю, – ответил я, ничего не понимая, кроме того, что совершена ошибка: от Гарбунца надо было избавиться неделю назад. Но и сегодня еще не поздно.
– Тогда так. Вам ведь надо куда-то пристроить знакомую вашу – Анну Станиславовну. Я не ошибаюсь?
– Нет, – выдавил я, откладывая сроки расчета с Гарбунцом на послезавтра.
– А мне надо себя пристроить. Да я вам и раньше говорил: крепко и прочно обосноваться в генерал-губернаторстве. В самом Кракове. Для чего нужны настоящие документы, хорошие деньги и благожелательное отношение немецких властей. Все это в ваших возможностях. Вашему лучшему другу Химмелю сделать все это очень просто. Сейчас ведь – эвакуация, попасть в поезд без пропуска крайне трудно. Итак, для начала – пропуск на два лица. На меня и мою жену Анну Станиславовну.
– Разве она ваша жена?
– Нет, конечно. – Он глянул на меня с усмешкой. – Нет, конечно. Но станет ею… в документах. Пропуск только на Анну Станиславовну да при ее положении – это, понимаете, вызовет подозрения…
– Химмель не всесилен. К пропуску нужны еще и другие документы, свидетельствующие о том, что Анна Станиславовна пребывает в браке с вами.
– Это уж мои заботы… Так я могу надеяться, что пропуск будет сегодня?..
Близость эвакуации всех немецких учреждений убыстряла прохождение бумаг. Звонок Химмелю – и конторы заработали. Гарбунец продолжал сидеть. Ждал. Официантка поставила перед ним бутылку и рюмку. А он сидел и думал.
– Вот еще что… Мы, поляки, бедные люди, а бедных везде полно. Бедным приходится искать защиту у богатых, задабривать их. Сама легитимация, где бы она ни происходила, даже в Австралии, – он усмехнулся, – требует денег.
Я выгреб из сейфа всю наличность, две тысячи марок, имперских. Выложил их на стол. Он даже не посмотрел па них.
– Вы забываете о том, что ценность имперской валюты падает с каждым днем. И о том забываете, что у Анны Станиславовны появится вскоре ребенок… Нужны настоящие деньги. Чтоб на них можно было жить при всех генерал-губернаторах.
Такие деньги у меня были в укромном месте. Доллары и фунты, присланные Москвой на оплату услуг Тулусова. Этот мерзавец Гарбунец, подумал я, всю жизнь перекупал и перепродавал – и вдруг заграбастал кучу денег всего лишь за хранение скоропортящегося товара.
– Вы их получите перед отходом поезда. Я должен быть уверен, что вы действительно уезжаете. И не один.
Смешливый лейтенант, один из подручных Химмеля, принес пропуск. Не отказался от выпивки. Умчался. Только тогда поднялся Гарбунец. Потянул за цепочку часы из жилетного кармана.
– Значит, через три часа, на вокзале…
Вновь я оказался в той комнате на втором этаже, откуда высмотрел шестерку, Арнима фон Риттера и лейтенанта ВВС, замыкавшего всех этих ряженых. Нас обдурили, еще чуть-чуть – и быть бы нам на окровавленных топчанах в подвале гестапо, на очной ставке увидел бы я избитую Анну. Что сказать ей сейчас? И что скажет она мне?
Они показались – Гарбунец и Анна. Он вел ее бережно. Ни сумки, ни чемодана. Гарбунец начинал новую жизнь, и старые лохмотья для новой жизни не годились. Они остановились в десятке метров от меня, заговорили о чем-то, и по тому, как они говорили, я понял вдруг, что не ради фунтов и долларов тащил с собою в Краков новоиспеченную жену базарный жучок Гарбунец. Они разговаривали о чем-то сугубо житейском, и так говорить могли только люди, встречавшиеся не раз и хранившие в себе историю встреч и выпавших на их долю терзаний, обид, сомнений, подозрений, недоразумений и всего того, что бывает, когда кто-то любит, а кто-то – не любит. Мне вспомнились все мои встречи с Гарбунцом. Он всегда крался сзади, едва не наступая на мою тень, и в конце концов добился своего. Эта женщина теперь – его женщина. Он ее никому не отдаст, и он увезет ее в Австралию, наверное, неспроста поминал он не раз континент этот, далекий от взбаламученной Европы.
Он и показывать ее не хотел мне. Трофей достался ему дорогой ценой, он вырвал женщину из наших рук и ограждал ее от нас. Увел Анну на перрон, посадил на скамейку, вернулся, ждал меня.
Ни слова сказано не было. Деньги перешли из кармана в карман. Надо было бы все-таки подойти к Анне, извиниться, что ли: ведь мы ее втянули в никчемные авантюры. А заодно и убедиться, что ни с кем более Гарбунец перед отходом поезда не поговорил. Да и смутное беспокойство поднималось во мне и набухало. Поезд тронулся, а ноги понесли меня прочь от вокзала, ноги торопили, и я не понимал, куда бегу. Из угла в угол ходил я дома, пока не разобрался, откуда беспокойство это.
Провал! Полный провал! Все кончено! Поезд еще не дойдет до Львова, а в гестапо доставят заявленьице, писанное рукою калеки. Ему, Гарбунцу, в новой его жизни не нужен ни я, ни Петр Ильич тем более. Где-то под Краковом он сойдет с поезда, со спутницей своей, нырнет в темноту, растворится в ней, и никто никогда не узнает, кто выдал нас.
Час ушел на поиски Петра Ильича. Отыскался он в офицерском клубе. Смешливый химмелевский лейтенант передал ему мои условные слова, но беспокойство сошло с меня только утром, когда на среднем окне квартиры Петра Ильича я увидел сдвинутые к краю шторы. Этой приметой он говорил мне: ушел, прощай, уходи и ты.