355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Анатолий Антонов » Вирши левши » Текст книги (страница 1)
Вирши левши
  • Текст добавлен: 17 марта 2022, 23:30

Текст книги "Вирши левши"


Автор книги: Анатолий Антонов


Жанр:

   

Поэзия


сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 4 страниц)

Анатолий Антонов
Вирши левши

© Антонов А.И., 2022

© Оформление. Издательство «У Никитских ворот», 2022

* * *

Автобиографическое предисловие

Я – социолог, сперва исследовавший социум в себе и через себя посредством стихов. С 1968 года перешел на язык цифр, шкал и операциональных дефиниций, но вернулся к рифмованной речи социологического толка после 1993 года. В данном издании собраны социальные стихи 60-х, репрезентирующие настроения одиночки– изолята, и стихи постсоветских лет. В однотомнике социальная лирика советского периода (впервые напечатанная в сборнике «Белые стихи о черном и красном». Изд-во МГУ, 1996. 1000 экз.) размещается в разделе «Вирши левши». В разделе «Вне зоны немо» содержатся отредактированные стихи 90-х лет (из книг «Закат закончен». Моск. Парнас, 2001. 500 экз.); «Сквозь сухие ветки» (М.: Грааль, 2002. 300 экз.), также стихи, иногда печатавшиеся в сборниках, журналах, альманахах, и в «Литературной газете». В начале книги даны попарно в качестве лирической увертюры тексты 60-х и 90-х лет, в них видно различие и сходство восприятия двух социально-политических систем двумя моими Эго – «юнца» и «старца».

События марта 1964 года (домашний обыск и задержание с изъятием «антисоветских» стихов, дневников и самиздатских рукописей) имели итогом запрет на участие в литературных студиях и затем мое исключение из партии, в которую я вступил во время срочной службы в разгар венгерских событий в 1956 г. Отставка Хрущева в конце 1964 г. привела к амнистии – исключение заменили на строгий выговор «за антипартийные выступления и аполитичные стихи». С этой несмываемой формулировкой в досье я протянул до перестройки, до моего своевольного выхода из партии в конце 80-х гг., когда вдруг стало модно в нее вступать.

После окончания философского факультета МГУ (вечер. отд.) в 1969 г. увлеченность социологией помогла снять мои когнитивные диссонансы и избавила от стихозависи-мости. Из-за табу на участие в жизни литературных объединений пришлось прекратить все контакты с писателями.

В 1970–93 гг. я заставил себя погрузиться в поэтическое «немо», отвергнув лирическое самовыражение. Я выбрал литературное молчание, но не впал в мистику, как младший брат, и не стал диссидентом, а потом эмигрантом, подобно другому, рано умершему брату. В конце 60-х я отверг стихосложение – и в качестве способа снятия моих стрессов и как средство социологической самореализации. Исходя из сложившейся ситуации, выталкивавшей меня за пределы литературного сообщества, пришлось переключиться на научную сублимацию и тем самым как бы вновь найти, обрести себя – в роли социолога. Погружение в среду социолого-демографических исследований, в социологию «семье-населения» – самую мирную из невоенных наук – позволило искать и находить правду научных фактов, судить о ней вслух и в статьях и монографиях, защитить кандидатскую и докторскую диссертации, стать специалистом и экспертом, а также популяризатором науки в СМИ и на ТВ.

Кратко о семье и себе. Родился в 1936 году в Москве, на Абельмановке, в каморке 6,72 кв. м. Отец – Иван Семенович Антонов (1907–1970) – из семьи путевого обходчика, метростроевец, юрист, фронтовик, ранен под Сталинградом, инвалид ВОВ, сотрудник Книжной Палаты (имевший доступ к архивам, что давало мне возможность читать иногда спецхрановские книги). Мать – Александра Матвеевна (1907–1996) – из крестьянской семьи, токарь на заводе, работница детсада, Политехнического музея, Театра на Таганке, многодетная домохозяйка, голосовавшая в 90-е за тех, кто разрешил веру. Я в октябре 1941 года пострадал от бомбежек Москвы, три дня был без сознания и несколько месяцев не мог ходить – отнялись ноги. В школу пошел (возвратясь из казахстанской эвакуации) в Туле, где служил после ранения отец. Посещал студию живописи тульского Дворца пионеров, а в Москве – студию художественного слова. После семи классов московской школы поступил по настоянию отца в Военно-Механический техникум на Щипке, с высокой стипендией.

В 1955 г. получил диплом технолога, работал в «ящике», потом три года отслужил механиком в каунасской вертолетной дивизии, отличившейся в Венгрии, занесен в Книгу

Почета части, внештатный корреспондент газеты Прибалтийского военного округа. В 1961 г. по рекомендации Ильи Сельвинского (с которым познакомился у памятника Маяковскому) прошел творческий конкурс в Литинституте, но не стал сдавать вступительные экзамены. В 1959–64 гг. участник литобъединения автозавода ЗИЛ, выступал публично на вечерах поэзии. На семинарах Льва Озерова и Бенедикта Сарнова обсуждались также и мои стихи, о некоторых из них хорошо отзывались самые разные поэты и писатели, но что весьма приятно – Илья Эренбург, Натали Саррот, Илья Сельвинский, Борис Слуцкий, Давид Самойлов. Общение в ЦДЛ со многими литераторами, в том числе из капстран, привлекло внимание «органов», т. к. я работал в «атомном ящике» и к тому же несколько раз был задержан за вольное чтение стихов у памятника Маяковскому. Но, слава богу, меня не исключили из МГУ после сфабрикованного в 1964 г. дела и с 1967 г. я смог работать социологом на московских предприятиях. Мой коллега по Институту социологии Виктор Витюк посвятил моему стихо-молчанию (чтоб «не ломать себя в угоду ни государству, ни народу») лестные для меня и одновременно горькие строки: И все-таки еще не кончен спор / живой души с чиновной силой злою. / Он все равно останется собою / …в нем потаенная энергия живет / И срок придет … сойдется клином свет, / когда-нибудь – сотрется с сердца плесень, / когда-нибудь очнется в нем поэт / но не вернуть не сочиненных песен… /

В. Витюк писал и о себе, и о многих, живших «не в угоду…», но все-таки «служивших системе», которую каждый из них (нас) «любить не мог». Важно, что они (мы) в отличие от госслужащих по ведомству союза писателей именно «поэтически» не хотели и «не служили» властной системе.

Виктору Витюку.

В стихах и боль, и стыд за всю страну, но на себя поэт берет вину. И жизни горестную повесть ему диктуют памятливая совесть и поэтический запал, что, в молодости вспыхнув, не пропал, а в семьдесят отчаянно воскрес, презрев сопротивление небес, разбередив рубцы истерзанной души, чтоб строфы вышли хороши…

Мое «служение системе» состоялось в рамках особо не жалуемых государством в 30-е годы и возрожденных в 60-е годы социологии и демографии. Тут не требовалось «якать», как в официозной советской поэзии, где под Я зачастую подразумевался так называемый лирический герой, т. е. каким должен быть «советский поэт», а не каким был на самом деле автор. Важно, что идеологически выдержанное ЭГО воспринималось как Я самого поэта – политически зрело мыслящего и чувствующего.

Не скрою, под влиянием благожелательных рецензентов я тоже пытался писать не отсебятину. Но у меня не получалось, как у других (брать заказы, а делать все наоборот). Я хотел напечатать свое (см. «гражданственные строфы»), но увы, мне говорили в редакциях, что это все не то. После запрета посещать литстудии я перестал быть в социальной роли поэта – пусть «заводского» (не члена союза писателей), как бы второго сорта, но поэта, активно выступающего на вечерах поэзии, хотя и не печатаемого. Издание стихов за бугром могло бы сохранить мне роль поэта, но по своим последствиям оказалось бы гибельным для всей семьи…

О семье хочу сказать особо, о семье как последнем бастионе свободы, где лишь придя домой, можно вздохнуть без оглядки. Если бы не моя жена Галина Федоровна, моя любовь и звездная точка опоры, не близкие мои люди – все разные и все неповторимые, все любящие меня и все любимые – ничего бы не было – ни поэзии, ни науки, ни меня…

Не знаю, было ли табу на мою поэтику тому «виной», но я рад, что в 90-е годы почти истлевший в зоне безмолвия уголек поэзии вновь распалил пламя строф. В постсоветскую эпоху вышли три книги стихов, написаны два цикла стихоживописи, роскошно издана Фондом Андрея Первозванного составленная мной антология «Семейная Лира» (1-й том – стихи русских и 2-й том – зарубежных поэтов на семи языках о семье, детях и родителях).

Я рад опубликовать под одной обложкой и стихи нынешние, и стихи далеких 60-х годов, когда я (до 1965 г.) был смел и молод и жил социальной ролью поэта, но вовсе не советского «такомысла» с фигой в кармане. Мое инакомыслие было заквашено на смеси различных «измов» и неподдельной любви к близким и ко всему ближнему – к родителям, семье, родным, Москве, России.

 
В мои орбиты вовлекаемые люди
магнитом стихо-творных сил —
пусть ваша тяга к правде
не убудет!
Мир этот
вашей совестью
оправдан был…
 

Москва, октябрь 2021

До и после безмолвия

50 пар стихосопоставлений 60–90-х гг.

Именно в единой по своей композиции книге стихов (не в сборнике стихотворений), а фактически в авторском однотомнике избранной лирики хочется представить, прежде всего, написанное в 1961–68 гг., в советский период жизни, когда чувства мои были не в ладу не только со знаками препинания… Читая иногда нынешней молодежи свои старые и новые стихи вперемежку, я всегда удивлялся, что все они воспринимались как сегодняшние. И был рад этому – значит, написанное 50 лет назад задевает чем-то и вовсе не устарело. Это вдохновило меня на своеобразную перекличку, возникла идея предварить однотомник поэтической увертюрой, набором парных стихо-сопоставлений. В каждой паре по тексту и 60-х, и 90-х годов: это два разных взгляда на мир, который не остался тем же самым. Итак, две разные страны и два различных мироощущения. Но Я-то одно и то же, и душа, как родина, одна на всю жизнь… Видимо, это и есть общий знаменатель или единая точка отсчета, благодаря чему, наверное, сохраняется идентичность лирического эго…

А может быть, и нет?

«Наши стали чужими желания…»

Я не Я. Я не не. Не Я не. Не, не, не…

Юрий Олеша

 
Наши стали чужими желания,
и в разброд разбежались мечты,
и в угаре мирской маяты
раздвоеньем грозит подсознание.
Я затеял игру без надежды
слить в одно два подобных лица —
лик румяный святого юнца
и морщины седого невежды.
Нет разгадки во мне двуединства,
не замкнуть на себя тех дней,
где среди тенет и теней
затаились мои бесчинства.
Я себе не тождественно, Боже,
Я в не-Я зашифрует секрет.
«Я» бормочет младенец и дед,
тем же Я именуемый, тоже.
Здесь страницы рифмованных строчек,
перекличка на Я без конца.
Здесь потери потерей лица,
но какое тут Я между точек?
 
«Мой дядя – милый отрок – воин…»

90/1

Степану Семеновичу Антонову,

погибшему в 20 лет на фронте

 
Мой дядя – милый отрок – воин,
во имя нас жизнь положил.
С убийцей-веком вставший вровень,
восставший против зла и лжи…
О, как он плакал при прощанье,
когда мы с мамою пришли
с едой – в дорогу – и вещами
теплыми, чтоб не стыли руки, ноги,
чтоб солдатские дороги
прошагал с войной вполне
и не мерз на дне окопа,
был удачлив по судьбе…
Где ты, где ты, дядя Степа,
где поставлен крест тебе?
Не нашлась твоя могила,
сгинула твоя звезда.
Война в сердце угодила,
прямо в сердце, навсегда.
…У стены кремлевской встану,
возле вечного огня,
поклонюсь дяде Степану –
мальчик, ставший старым, я,
поклонюсь всем защитившим,
спасшим родину, меня, мое
детство, юность, зрелость,
мою жизнь, мою родню,
все, что смерть-война хотела
погубить, все, что люблю.
 

9 мая 1997

«Как странно чувствовать туристом…»

60/1

 
Как странно чувствовать туристом
себя где знаешь твой удел
о трасса жизни ты терниста
такой зигзаг я не узрел
 
 
как страшно называться житель
и знать что ты заезжий гость
и дома быть как в общежитье
жить не мечтой – как довелось
 
 
как страстно хочется отчизны
о родины пропащий край
я изнутри без укоризны
скажу: явись и покарай
 
 
за ностальгию за проклятья
за все чему прощенья нет
явись – раскрой свои объятья
яви любви больной секрет
 
«Как странно чувствовать туристом…»

90/2

 
Прощай, прощай двадцатый век…
С тобой? Я с жизнью со своей прощаюсь,
не исповедуюсь, не каюсь,
погрязший в бывшем человек.
Прощаюсь с детством опаленным
всемирной бойней и бедой,
был горек хлеб не лебедой,
а взрослой болью оголенной.
Прощаюсь с юностью прекрасной,
неповторим ее слепой расцвет
в стране, давно которой нет,
где каждый был с рожденья красным.
Прощаюсь с молодостью правой
в своем протесте роковом,
чтоб был избавлен отчий дом
навек от сталинской потравы.
Прощаюсь с мраком зрелых лет,
с уходом в неподсудное молчанье.
Прощаюсь, о мое миросозданье,
со всем, в чем был жизнь возносящий свет…
Прощай, год вознесенья – Девяносто Первый, –
ты, как Икар, к свободе воспарил,
год переломный двадцать первый век открыл,
тысячелетье третье и безмерное…
 

Декабрь 1999, 2012

«Вечерний звон колоколов…»

60/2

 
Вечерний звон колоколов
не снимут кепочек с голов
и не замрут крестясь на храм
срам
вечерний звон вечерний звон
среди трамваев реет он
среди автомашин звенит
и сотрясает лишь зенит
вечерний звон вечерний звон
не достигает слуха он
все спешат по гумам скитаются
друг на друга зверьем кидаются
возле касс губами ворочают
не молчат а рычат по-волчьему
ну а если кого кто любит
чем сильней – тем больше губит
вечерний звон вечерний звон
остановиться просит он
задуматься – не в смертный час
а на мгновение – сейчас
сейчас пока здоровьем пышем
и как бессмертные все дышим
дышим…
Вечерний звон вечерний звон
 
«Я в мире жил, который не понять…»

90/3

 
Я в мире жил, который не понять,
но есть за что любить и проклинать,
И чем быстрей со мной расстаться он спешил,
Тем все сильнее я им дорожил.
Я жил в стране, умевшей побеждать
Всех, кто с мечом шел нас завоевать,
Уставшей и великой, и геройской быть,
И рухнувшей… от жажды по-людски зажить.
Я вырос в городе, зовущемся Москвой,
Где с каждым годом становился сам не свой,
Где я не бомж, не гость, не бич,
Не пристяжной, а коренной москвич.
Я жил на улице, давно которой нет,
Но маяком ее был негасимый свет,
Здесь в мир поэзии мне распахнули дверь,
Чтобы стихами поделился я теперь.
Я в доме, помню, на курьих ножках жил,
Где примус не гудел, а ворожил,
Где в кухонном чаду волшебный чан
Был полон сказочных, ей-богу, чар;
В семиметровке воспарял я ввысь,
Мне с полки откидной являлась жизнь,
И солнце мне в огромное окно
Загородить успело быта дно.
Родился я на пятачке любви,
Где счастьем убаюкан и увит
Знал, что никто его, нет, не угонит,
Пока со мной отцовские ладони,
И поцелуев материнских сласть,
Нет, никому не даст его украсть.
 
«Истукан…»

60/3

 
Истукан
не прожить без твоих этажей
и асфальтов
и вот тянутся все
за прилавки пустых площадей
пощади
вдруг не выдержит
делая новое сальто
многолюдье Твое
о бессменно казенный Кащей
за бетонами стен
мириады молчат одиночек
бьется пульс но не мысль
что как будто отбита давно
среди улиц Твоих
неподвижное множество точек
теплых трупиков
им
не тревожиться
лишь и дано
 
Как играли в войну мальчишки в 1944 году

90/4

 
Я в Туле жил на Оборонной,
где за чертою городской
фашистской нечисти отборной
мы, огольцы, давали бой.
На свалке гаубиц и танков
трофейный порох в дело шел…
Потом домой несли подранков.
Мы с немцем бились хорошо.
…Когда же понагнали пленных
жилье чтоб строить средь руин,
в стихии процедур обменных
родился бартер, как торгсин.
О, этот «мах на мах» потешный,
о, эта рыночная прыть!
Кормили фрицев мы, конешно,
забыв, что надо их гнобить.
Меняли на значки и ручки
картошку с хлебом, огурцы.
А на фронтах дела шли лучше,
и гибли каждый день отцы.
 
«В нашем доме распахнуты окна…»

60/4

 
В нашем доме распахнуты окна
но забились в углы сквозняки
и над нами как меч дамоклов
эти душные потолки.
 
 
нашей улице тоже не дышится
ни в конце ни в начале дня
мостовой тротуарами крышами
слышу просит дождя дождя
 
 
в нашем городе небо пустое
но прикованы к небу глаза
может в небе стиснутом зноем
назревает незримо гроза?
 
«Наедине с самим собой…»

90/5

 
Наедине с самим собой
не оглушен я тишиной,
не обделен блаженством встреч
со всеми, чья затихла речь
давно,
и чьих сердец тепло
в неведомые дали утекло…
Во мне звучат те голоса,
чья не померкнет никогда краса,
и чьим добром в потоке дней
я защищен всего верней,
и правдой чьей я окрылен
в преддверье праведных времен,
и верой их я жив-здоров
в сетях бессмысленных миров.
С самим собой наедине,
не наяву и не во сне,
я в окружении родных
внемлю
в тиши
безмолвью их…
 
«Меня вселили в дом стеклянный…»

60/5

Меня вселили в дом стеклянный

в нем даже стулья из стекла

средь комнат скользких как стаканы

жизнь струйкой липкой потекла

мой кров как воздух стал прозрачен

для обозрения раскрыт

и я сквозь шторы и ковры

лучами взглядов перехвачен

теперь нельзя уединиться и душу в дневнике излить и нет возможности отлить

наедине без очевидцев…

вдруг обернулся дом бутылкой

я в ней жужжу как стрекоза

так это сон – проснусь

затылком не буду чувствовать

глаза?

«О, полужизнь – не полусмерть…»

90/6

 
О, полужизнь – не полусмерть:
когда не в силах ты посметь
и жизнь всю целиком вдохнуть,
чтобы вздымалась счастьем грудь,
и совершенство бытия
всей первозданностью
вошло в тебя,
чтоб от вселенской полноты
дни стали бы, как свет, просты,
а ночи исчерпали б тьму —
чтоб не досталась никому!
 
В трамвае

60/6

 
О разве знал я получая
из рук кондуктора билет
что в этом бешеном трамвае
мне места не было и нет
о разве знал толпою сжатый
что решена моя судьба
о разве знал я что вожатый
взял и сошел в пути с ума
о разве знал я что случится
о разве мог тогда я знать
что в никуда трамвай мой мчится
что остановкам не бывать
о разве знал я протолкавшись
к дверям где должен выход быть
что сумасшедший рассмеявшись
успел их наглухо закрыть.
 
«А я бесстыдно беззащитный…»

Сердце, на камни упав,

Скорбно разбилось на песни…

Владимир Набоков

90/7

 
А я бесстыдно беззащитный,
я сердце миру оголил
и выронил его на плиты,
чтоб остудить вселенский пыл.
Я душу бросил под колеса –
не завизжали тормоза,
лишь посмотрели наземь косо
и быстро отвели глаза.
Я рвался правдой поделиться,
в толпе рассыпал жемчуг строф:
листовки! – тотчас бдительные лица
определили…
Был приговор суров.
Потом я стал чураться люда,
затих в бесчувственной тиши,
боясь простого пересуда
и сплетен, и молвы и лжи,
страшась отравой пересмотра
в безмолвии возвысить глас,
чтоб не настало утро монстра,
манкуртов не вознесся класс.
 
«Я помню на той предпосадочной пьянке…»

60/7

 
Я помню на той
предпосадочной пьянке
историей ставшей уже
кто-то сказал
что вернулся с полянки
где на минус сидел этаже
я сразу тогда бороде и поверил
что за правду сидел за народ
а он небритый отродье берии
в кабинете там был сексот
и вот я теперь
в подземелья внедренный
с охраной хожу на допрос
любовью к России родной
разъяренный
на себя сам строчу
донос
 
31 декабря 1999 года

90/8

 
И в миг последний моего столетья
я междометьем ахнуть не успел,
искрой воспоминанья не сгорел
под звон бокалов
при бенгальском свете.
Я память выключил, чтоб на экране
двадцатый век погас среди комет,
чтобы скорее хвост кровавых лет
нас перестал и день, и ночь
тиранить.
Я замер… каплей я застыл в бокале,
весь мир вместил в зависший миг –
и «С Новым веком!»
зазеркальный крик,
и жемчуг ртов… улыбок ралли,
и взвившихся надежд салюты,
и всех застолий глобуса
колье,
и весь земшара
праздничный вольер,
и всю торжественность
минуты…
 
«Оркестр на эстраде…»

60/8

 
Оркестр на эстраде
столики пусты
танцуют соколики
и радость ритмичного танца
как фрак для оборванца
веселье? это веселье?
веди меня интуиция
здесь лица одно везение
где же моя крупица?
люди ли или роботы?
пляски потные… секс
счастье фальшивое в топоте
а в чем настоящее есть?
…а ты моя мещаночка
кружишься как кольцо
как хрустальная чарочка
с запрокинутым лицом
тебе это жизни праздник
шествие с цветами
мне же как кто-то грязный
с нашипренными усами
 
«Как будто резче, чем прострел…»

90/9

 
Как будто резче, чем прострел,
и тяжелее, чем снаряд,
в меня попал враждебный взгляд,
и сник я, скис, обмяк, осел…
Веселье юных лиц вокруг
смещается на задний план,
и я средь них пьяней, чем Пан,
сам затаил в себе недуг.
Настигла чья-то мысль врасплох
и метастазой стать спешит,
чтоб затвердел мозг, как самшит,
чтобы ослеп я и оглох.
Кто, кто она и кто же он?
Как снять их ноосферный сглаз?
И коль зомбирован хоть раз,
ты, может, уж не ты, а клон?
 
«Нет ночью глаз…»

60/9

 
Нет ночью глаз
есть волосы и губы и есть слова
есть все что может лгать
есть голос
то ли нежный то ли грубый
и ночью ничего не угадать
не верю поцелуям и объятьям
ночам не верю
в них истоки бед
но снова ночь ищу глаза
проклятье
нет ночью глаз
и значит правды нет
 
Левша переученный

90/10

 
Всей праворукою оравой
окрысились:
«Пиши, здоровайся, крестись,
честь отдавай
и ешь лишь правой,
за дело левой не берись…»
О правота односторонняя,
о диктатура правых масс!
Был с детских лет все время
в обороне я,
но все-таки левшу в себе
я спас.
Теперь я с леваками – левый,
с правшами в правде правой – свой.
Я стал двурукостью умелый
во многоликости смурной.
На всех нисколько не похожий,
я тем и этим, как свояк.
Двурушник – коль левею, боже,
крен в правый – разрулю косяк.
Пишу, как праведник, красиво,
но все же, право, невпопад:
когда вещать тянусь правдиво –
налево соскочить я рад.
 

    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю