Текст книги "Интернет: Заметки научного сотрудника"
Автор книги: Анатолий Клесов
Жанры:
Интернет
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 47 страниц) [доступный отрывок для чтения: 17 страниц]
43. Рубаи
Первое мая 1979 года. Для одних – выходной, для других – флаги, раздача спортивных костюмов для демонстрации на Красной площади, праздничные колонны, для третьих – хороший повод собраться в компании. Для нас, небольшой группы лауреатов, – день вручения премий Ленинского комсомола за 1978 год. Рано утром нам предписано прибыть в здание ЦК ВЛКСМ и ознакомиться с порядком дня. Вводная прошла быстро. Проверили по спискам, все ли на месте, короткий инструктаж: как себя вести, рекомендуемая форма одежды, выдача пропусков на саму церемонию вручения премий, которая будет в три часа дня здесь же, в здании ЦК. Игорь Зудов, зав. научным отделом ЦК, предупредил: «Ребята, только прошу – без фокусов. Будут члены Политбюро, так что, пожалуйста, войдите в положение. Если что не так – не знаю, как вам, а мне головы не сносить». И раздает по списку несколько папок. Не всем, а только троим. Все – нац-кадры: узбек, латыш, армянин.
– Это все, – говорит, – утверждено ЦК ВЛКСМ, так что от текста не отклоняться. Поймите, что вам доверие оказано. Вы, – называет фамилию узбека, – первым выступаете, запомните. Потом вы и вы, – это латышу и армянину. – Не перепутайте. Все, до половины третьего свободны. Обед здесь же, в нашей столовой на Маросейке, вот талоны.
Вышли мы в скверик, к памятнику гренадерам, прогуляться. И те трое, отмеченные особым доверием, с папками. В папочки они, понятно, еще в здании заглянули, и, смотрим, настроение у них заметно упало. А узбек – тот чуть не плачет. Доктор физико-математических наук, на вид совсем юный.
– Ребята, – говорит, – что делать? Ну это произнести на людях просто невозможно.
И начинает зачитывать. Короче, в папках тех заранее утвержденные речи вложены были. Персонально, с учетом национального происхождения. Мол, я узбек такой-то, безмерно благодарен советской власти за то, что из меня человека сделали. Жить бы мне в феодальном обществе, если бы не советская власть. И не то что математики, но и арифметики не знал бы. Примерно так. Не дословно, конечно, но суть та же.
Совсем узбек расстроился. Латыш с армянином, видимо, попривычнее, но все равно и им неудобно.
Мы их вроде как утешаем. Да ладно, говорим, чего там, ну зачитайте. Дел-то. Мы понимаем, а аудитория будет еще более к этому привычная. Плюньте. Не портьте себе праздник.
Собираемся мы к трем часам. Настроение мое, честно говоря, сильно приподнятое. Ну все складывается замечательно. Я уже и доктор, и профессор, теперь вот и лауреат. И лет мне тридцать два, не так много, объективно говоря. Научная работа совершенно захватывающая – изучаю механизмы действия биологических катализаторов, ферментов. Три года уже как по моему учебнику вся страна учится… Ну не вся страна, но все равно те, кто ферментами занимается. В общем, жизнь прекрасна и удивительна.
Тем временем действо начинается. Председательствует Борис Пастухов, первый секретарь ЦК ВЛКСМ. В президиуме, вижу, Игорь Зудов, Велихов, еще какой-то народ. Там же члены Политбюро, не все, несколько человек.
Пастухов произносит вступительную речь, стандартные фразы. А чего иного ожидать?
– Теперь, – говорит, – предоставим слово нашим лауреатам. Пожалуйста. Кто желает первым?
В аудитории молчание. Мы-то знаем, что узбек первым. А он не выходит. Молчание затянулось и стало напрягаться.
– Ну, не стесняйтесь, – это опять Пастухов.
Молчание. Не знаю, как кому, а мне стало ясно, что узбек не выйдет. Не будет он эту речь читать. Латыш тоже не выйдет, и армянин. Не их очередь. Что-то ужасное сейчас произойдет. Надо что-то делать.
Меня подбрасывает, я встаю и иду к трибуне. Прохожу мимо галереи президиума, и вижу белое лицо Зудова с остекленевшими от ужаса глазами.
– Дорогие товарищи, – начинаю. – Мне никто не поручал выступить, я – по своей инициативе, добровольно.
Тут Пастухов вклинивается: – А у нас никому не поручают, у нас все добровольно. – Ну вот видите, – говорю. – И я о том же. И начинаю в своем приподнятом состоянии импровизировать. В общем, к тому, что когда тебе только за тридцать, а ты и доктор, и профессор, и лауреат, то чертовски хочется работать и приносить пользу. Народу и науке. И замечательно, что эту возможность тебе дают и еще выражают признательность в форме вот хотя бы этой премии.
Закончил я, сошел под аплодисменты с трибуны, сел на свое место. После меня латыш вышел, потом армянин. Все прошло славно. На этом и подвели черту, вручили платиново-золотые знаки на муаровой ленте. Всем по списку, и узбеку, само собой, тоже.
Церемония закончилась. Не успел с места встать – подходят ко мне из научного отдела ЦК:
– Ну ты даешь, – говорят. – Убить тебя мало. Сам не понимаешь, что сделал. Никогда, ты понимаешь – никогда такого больше не делай!
– Ладно, – говорю, – в следующий раз не буду. Выходим мы всей той же группой лауреатов в коридор. Подходит ко мне узбек и обнимает:
– Спасибо, друг, – говорит. – Пойдем выпьем.
И пошли мы всей группой в пивную. Знаки, понятно, сняли. Когда выпили прилично пива и обсудили эту историю по кругу не один раз, достал узбек книжку «Рубаи» Омара Хайяма подписал, и подарил мне на память. И все лауреаты ее подписали. Эту книжку я взял с собой в США среди нескольких, самых дорогих. Вот она передо мной. Двенадцать подписей.
Жаль, узбека следы потерялись, и фамилии его не помню. Хороший человек.
44. Ленин и музыка
Февраль 1980-го. Вечер. Сижу за рабочим столом дома. Звонок. Снимаю трубку.
– Это Анатолий Алексеевич?
– Да, это я.
– С вами говорят с Центрального телевидения.
– Да, здравствуйте, чем могу быть полезен?
– Понимаете, скоро годовщина рождения Ленина, 110-летие, мы готовим передачу под названием «Ленин и музыка». И вот хотим обратиться к вам за помощью.
– Вы знаете, – говорю, – я бы засмеялся, но серьезность темы не позволяет. Должен вас огорчить, вы не по адресу. Ничем не могу помочь. Особенно по части музыки. Да и по главной позиции есть специалисты посильнее меня.
– Анатолий Алексеевич, – говорят, – вы нам помочь можете, об этом вас и просим. Нам нужен ведущий этой передачи. Просим вас им быть. Передача будет вестись из дома-музея Ленина в Горках, и там будут петь солисты Большого театра, лауреаты премии Ленинского комсомола.
– Так, – отвечаю, – уже начинаю понимать. – Ну вот, и нам нужен ведущий, тоже лауреат премии Ленкома, но, так сказать, нейтральной профессии. Ученый. И вы очень подходите: доктор наук, профессор. Вас посоветовали в научном отделе ЦК ВЛКСМ. Сказали, что вы сможете.
– Да ну, – говорю, – не может быть, чтобы посоветовали. А что, передача не прямая? И они в курсе, что не прямая? А, тогда понятно. Да нет, ничего особенного, как-нибудь расскажу, не по телефону.
А сам думаю: «А что, занятно. Опять же солисты Большого театра на дороге не валяются. Интересно будет посмотреть в неформальной обстановке».
– А кто из солистов-лауреатов будет?
– Галина Калинина и Александр Ворошило.
Ворошило я по ТВ видел, он мне понравился. Ну ладно, думаю, была не была.
Текст все равно опять подсунут, как в тот раз в ЦК ВЛКСМ, год назад, и ни шагу в сторону. Не мне, правда, подсунули, но все равно. Прочитать-то сумею.
– И заплатим, – говорят. – Что ж сразу-то не сказали? Ну тогда конечно. Да ладно, это я шучу. Хорошо, договорились.
Запись была в конце февраля. До Шаболовки добрался своим ходом, там уже ждали два автобуса телевидения – в одном режиссер передачи с ассистентом, разбитной гуттаперчевой девицей в огромной меховой шапке, в другом – светотехники и звукотехники со своей громоздкой аппаратурой. Солистов не было, они опаздывали, и их подвезли позже прямо в Горки. Да они и не нужны были поначалу, пока устанавливали оборудование.
За разговорами дорога до Горок прошла незаметно. Там-то я и рассказал, что крылось за советом научного отдела ЦК обратиться ко мне. Посмеялись, и отношения установились.
Прямо перед въездом в ворота к дому-музею автобус с техниками, который шел перед нами, резко взял вправо и исчез за снежной пылью. Режиссер выругался. Ассистентша тоже прокомментировала неодобрительно. На мой удивленный вопрос: «В чем дело?» – режиссер хмуро пояснил, что поехали за водкой. Я думал, шутит. Ничего подобного. Скоро все прояснилось, для меня во всяком случае. Водку техники действительно привезли и довольно оперативно, прямо за расстановкой аппаратуры, с ней разобрались. Предложили и мне, но я вежливо отказался. Не обиделись. Как я ощутил, они выполнили свой моральный долг, предложив, а я свой, отказавшись. И все остались довольны.
А дальше подвезли солистов, и началось сугубо советское действо, в котором профессионализм одной стороны, а именно солистов-исполнителей, полностью компенсировался откровенным раздолбайством другой, а именно техников. Кстати, по случаю подготовки передачи дом-музей был на день закрыт для публики, об этом заранее было сообщено в экскурсионные бюро и другие заинтересованные организации. Поэтому посетителей не было, и главный зал музея был заставлен аппаратурой. Исполнялись песни, которые, по замыслу авторов передачи, могли звучать «в то время».
Ленин в Горках
Поскольку акустики в музее не было, пели, естественно, под фонограмму. Отсчет велся от двадцати. По достижении три-два-один Калинина (она снималась первой) набирала в легкие воздуху, открывала рот и под включенную музыку типа начинала петь. В этот критический момент пьяный осветитель задевал плечом один из софитов, а то и два сразу, появлялись блики и тени, режиссер кричал «стоп», и все начиналось сначала – установка и проверка аппаратуры, поза исполнителя, отсчет от двадцати и так далее. Становилось ясно, что это надолго.
Должен сказать, что на меня большое впечатление произвел Ворошило. Он оказался крупным, широкоплечим, и когда он, набрав воздуха, широко запевал «Вдоль по Питерской», под фонограмму или без, дух захватывало. В одном из перерывов мы фотографировались на память, он обнял меня за плечи, и я просто утонул в его раздольной фигуре. К счастью или нет, но фотографий этих я так никогда и не увидел – гуттаперчевая, которая и снимала, их зажала.
Текст выступления мне пока не давали. Видимо, потому, что мое вступление к передаче должно было по плану записываться последним. В один из перерывов я подошел к режиссеру и аккуратно намекнул, что пора бы мне и на текст взглянуть. Время-то идет, а я бы потренировался лишний раз. Из ответа режиссера я, к своему удивлению, смешанному с ощущением некоторой невероятности, уяснил, что заготовленного текста нет, и я могу говорить, что хочу. Лишнее они вырежут, исходя из продолжительности передачи (и содержания моей речи, мысленно добавил я).
– Ну, – говорю, – ребята, вы даете. Вот это свобода.
Режиссер хмыкнул и с очевидной неискренностью согласился.
Пришлось творить на ходу. Но мыслей особых не было. Я остро ощутил отсутствие необходимой подготовки. Это не химия, где можно было бы сходу ввернуть что-либо про молекулы, или про ДНК с хромосомами, или про ферменты как биологические катализаторы вкупе с соответствующей историей к месту из древнеегипетских времен или на худой конец из боевых операций союзников в южной части тихоокеанского театра военных действий – и все бы пошло как по маслу. А тут что – что Ленин родился в Симбирске? Что он с детства любил музыку? Что снаряд с «Авроры» чудом не угодил в Петроградскую консерваторию? Что «мало расстреливаем профессоров»? В общем, в отличие от своей прямой специальности, про Ленина и музыку, – а именно эта связка мне была нужна, – мне сказать ровным счетом было нечего. По крайней мере того, что аудитория не знала бы и без меня.
За вдохновением обратился к сотруднице музея. Та про музыку тоже не знала, но по моей просьбе рассказала то, что посетителям обычно не рассказывают. Показала узенький лежачок типа жесткий диванчик за дверью, на котором всегда спал Сталин, когда наведывался к Ильичу в Горки. Ложе действительно было более чем спартанское. Провела меня в гараж и показала ленинский роллс-ройс на гусеничном ходу. Иначе в распутицу, по словам экскурсовода, в Горки было не добраться. В общем, на искомую мысль о музыке и вожде меня это не наводило. «Лунной сонатой» в гараже не пахло.
Бродя по музею с блокнотом в руках в поисках соответствующей мысли, я поднялся на второй этаж. И оказался перед тем самым кабинетом Ленина, так знакомым по сотням снимков, рисунков, портретов. Дверной проем перегораживала красная лента. Вокруг – ни души.
Я приподнял ленту, прошел под ней на полусогнутых и очутился перед реликвенным ленинским столом. Сел в кресло, сдвинул чернильницу, ручки и прочие канцелярские принадлежности, положил свой блокнот – и мысль появилась.
Мысль не была просветительской, она не содержала ничего такого, что удивило бы специалистов, да и телезрителей. Я просто набросал то, что… ну в общем, здесь, в моем описании, и неважно. Там было немного про Большой театр, про мурашки по коже от «Вдоль по Питерской» в исполнении Ворошило. И еще к делу вроде бы не относящееся.
А потом поставил всю стейшенери аккуратно на место и спустился обратно к своим. Запись прошла вроде нормально. Замечаний не было. Передачу показали по первому каналу 21 апреля 1980 года.
Пресса ее не отметила, насколько я знаю. До начала моей «своей», «авторской» программы на ЦТ оставалось еще семь лет. Но это уже отдельный рассказ.
45. Моя милиция
Со мной произошло легкое происшествие. Столь незначительное, что о нем можно было бы и не вспоминать, если бы не одно обстоятельство. В общем, двадцать с лишним лет назад я проехал на желтый свет. Я ехал на своем красном «Жигуленке» первой модели по своему обычному маршруту из дома, с Малой Филевской улицы, на кафедру химической энзимологии МГУ, небольшое здание которой располагалось в скверике на Ленинских горах, между химфаком и биофаком. Энзимология, кстати, – это наука о ферментах, что тоже имеет некоторое отношение к нашей истории. Вся дорога занимала минут пятнадцать. И вот на двойном пересечении Ломоносовского и Мичуринского проспектов я и проехал на желтый свет. Как нарочно, прямо у милицейского «стакана». На втором пересечении, буквально через двадцать метров, свет был уже красный, и я затормозил. Раздался свисток, и, оглянувшись, я увидел гаишника, приглашающего меня в «стакан».
Деваться было некуда. Маневрирую направо, даю задний ход и притуливаюсь к подножию «стакана». Выхожу из машины, поднимаюсь по нескольким ступенькам, как у пожарной лестницы, и оказываюсь на физическом уровне старшего лейтенанта ГАИ.
– Виноват, – говорю и протягиваю права и техпаспорт, деваться некуда. – Неправ был. Немного на желтый проехал.
– Хорошо, – размышляет он, – что понимаете. Где работаете?
– Да здесь вот, совсем рядом. В МГУ.
– А где именно?
– На химическом факультете, – честно отвечаю. Не буду же я ему про химическую энзимологию докладывать.
– О, – встрепенулся старлей. – Химик? Со спиртом работаете?
– Само собой, – говорю и ощущаю, что дырки в талоне уже не будет.
– Значит, так, – это старлей. – Доставьте бутылочку спирта, и мы квиты.
– Ну, – говорю, – нет проблем. – Сегодня я допоздна работаю, а завтра доставлю в лучшем виде.
Хорошо, думаю, отделался. Спирта у нас было в самом деле завались. Или залейся. Я сам его никогда не пил, да и ребята в моей группе предпочитали «Рислинг» из соседнего венгерского «Балатона». На опыты шли миллилитры, и двадцатилитровая бутыль всегда была полна.
Влил в 250-мл пирексовую склянку ровно по мениску – неистребимая привычка химика – и упаковал для передачи по назначению. Назавтра утром подъезжаю к «стакану» – не он. Естественно, передавать не стал. Послезавтра – опять не он.
Так я спирт и «замотал». Потом пошли другие заботы, и про обещание я начисто забыл. И подготовленный спирт, бережно уложенный в гнездо в багажнике, ушел по другому назначению. На станции техобслуживания, по-моему.
Прошло время. И вдруг за мной начинается форменная охота на том самом двойном пересечении. Как ни проезжаю – свистят. Но поскольку я ничего не нарушаю, то с полным правом не останавливаюсь. Тем более что спирта с собой уже нет, а объяснять, что, мол, заезжал не раз, но не было, не к лицу. Как будто недостойно оправдываюсь. Опять спирт в склянку набирать и специально с подношением приезжать как-то не то. Время уже вышло. Дорога ложка к обеду. Но свистят. Я уж и за грузовиками прячусь, и специально подгадываю, чтобы сразу оба пересечения на один зеленый проскочить, но чувствую, что до поры до времени.
Так и получилось. Не проскочил я как-то оба сразу, не рассчитал, и пришлось затормозить у второго светофора. И старлей мой – тут как тут, как специально меня поджидает, у того же светофора, на грунте. И рукой приветственно помахивает.
– О, – говорю обрадовано, выходя из машины, – привет, давно вас разыскиваю. Сейчас привезу, одна нога здесь, другая там.
– Давайте, – говорит, – буду ждать. Привез. Пожали с полным чувством друг другу руки. У него – своя причина для чувства, у меня – своя. Я-то искренне доволен был, что отвязался. Все-таки совесть немного давала о себе знать. И забыл я об этом опять напрочь.
Проходит несколько дней, и к нам на кафедру приезжает ведущий эстонский профессор по нашей тематике энзимологии – Адо Ильмарович Кестнер. Кто занимался иммобилизованными ферментами, эту фамилию хорошо знает. Кстати, иммобилизованные ферменты – это ферменты, превращенные в технологические катализаторы. Как правило, путем их химической «пришивки» к нерастворимым носителям. Стеклянным шарикам, гранулам полимеров, целлюлозному волокну и прочим технологическим материалам. Набил этими иммобилизованными ферментами колонку – и пропускай через них непрерывным потоком растворенные вещества, которые ферменты опять же непрерывно превращают в нужные продукты. Новый тип гетерогенного катализа. Передний край науки и технологии. Пропускаешь пенициллин – из колонки выходит ампициллин. Наша, кстати, разработка.
Короче, приезжает представительный эстонский профессор. И вот, во время поездки с ним по Москве я, повернув по ошибке не туда, куда надо, совершил абсолютно необычный для Эстонии поступок, а именно: исправляя ошибку форс-мажорным образом, я развернулся на проспекте через разделительную полосу. Адо Ильмарович слегка оторопел и, придя в себя, иронически заметил, приквакивая на угро-финский лад, что, мол, у меня с московским ГАИ должны быть ос-с-обые от-т-ношения.
– Само собой, – говорю, – с ними все схвачено. И получилось так, что, говоря это, подъезжаю я с ним по Ломоносовскому проспекту к моему двойному пересечению, и как раз включается красный сигнал светофора. Вдруг светофор мигнул, будучи красным всего секунду, и переключился опять на зеленый, открывая нам с Кестнером путь. Глаза у эстонского профессора стали круглыми, и челюсть с хорошим запасом отвалилась. Я посмотрел в направлении его ошалелого взгляда и увидел незабываемую картину: из «стакана», высовываясь по пояс, торчал старший лейтенант ГАИ, отдавая нам честь под козырек.
Я тоже ему козырнул, и мы проехали. Оставшийся путь профессор Кестнер приходил в себя. А я читал ему стихи:
Моя милиция меня бережет,
Жезлом правит, чтоб вправо шел,
Пойду направо – очень хорошо.
Много позже я узнал от других, что эта история действительно произвела на эстонского профессора неизгладимое впечатление. Другой менталитет, стало быть.
А мне еще довольно долгое время красный на зеленый меняли при подъезде.
46. Маньяна
Март 1983 года. Москва. Загоняю машину в снежный сугроб и отбываю в Шереметьево для вылета в Гавану. Перед этим обратился за консультацией к приятелю-кубинцу, что, мол, брать из одежды. Все-таки два месяца там. Свитер нужен?
– Ты что, – говорит, – того? Возьми пару приличных тонких рубашек с длинными рукавами, для театра, остальные – все с короткими. Ну, и плавки, само собой.
– Плавки? – спрашиваю полушутя. – В самом деле нужны? Вроде почти экватор, люди должны быть привычные. У нас вон в Японском море и то не очень-то нужны. В прошлом году месяц там провел, так сухие в чемодане и остались.
– Нужны, – хмыкнул кубинец.
Гавана ударила густым горячим воздухом. Пряным, насыщенным, влажным. В аэропорту меня ждала машина из Медико-биологического центра, куда я приехал читать лекции по биотехнологии. Водитель, подвижный мулат, нырнул в бардачок, вытащил что-то вроде грелки, в которой булькало. «Кафэ´?» – спрашивает. Я не сразу и сообразил, что мне предлагают кофе.
Назовите это великорусским (или великоамериканским) шовинизмом, но я почему-то полагал, что на Кубе все знают либо русский, либо английский. Либо оба. Оказалось, что почти никто не знал ни того ни другого. Пожалуй, научные сотрудники были редким исключением из этого правила. Хотя подозреваю, что в своей массе английский они тоже не знали, не говоря о русском. На лекциях моих всегда был полный зал, из чего я сделал скоропалительный и очевидный вывод, что английский-то они знают. Иначе зачем было приходить? Правда, первое сомнение закралось в мою голову, когда после второй лекции (а лекции были два раза в неделю, по часу) я что-то спросил у выходящего с толпой слушателя, который неосторожно оказался поблизости от меня. Спросил что-то типа: «Ну как, вопросы есть?» Слушатель смотрел на меня круглыми, ничего не понимающими глазами. Потом кто-то из моих местных приятелей проговорился, что на лекции их отправляли целыми подразделениями, в приказном порядке. Но это так, к слову.
Поселили меня на роскошной вилле, в пригороде Гаваны, в районе, носившем имя какого-то древнего индейского вождя. Имя я забыл. Вроде Камагуэй. Но очень похоже на название лучшего кубинского баночного пива, которое тоже было названо по имени индейского вождя, но уже другого. По-моему, Атуэй. Как мне пояснили, до конца 50-х годов это был один из самых зажиточных районов, все обитатели которого бежали в США во время известных событий. И многие виллы государство превратило, говоря по-нашему, в гэстхаузы.
Мой был в нескольких минутах ходьбы от Медико-биологического центра, но зачем-то за мной присылали – каждое утро! – машину, привозили в центр, в полдень – каждый день! – отвозили домой на ланч, который к этому времени там уже был готов, затем опять отвозили на работу, и где-то в пять привозили обратно домой, на ужин, который к этому времени был уже готов. «А как же завтрак?» – спросит любопытный читатель. А завтрак тоже был всегда готов и стол накрыт ко времени моего пробуждения. Я для себя там твердо решил, что такого у меня в жизни не только не было, но больше никогда не будет. Пожалуй, был прав.
Так вот, поскольку, как стало ясно, я постоянно выступал в роли пассажира, то добавлю, что это было часто сопряжено со стрессами. В первый же день я уяснил, что ритуалом номер один на Кубе является томный и продолжительный взгляд, который мужчины посылают в направлении женщин. Причем, что характерно, ВСЕ мужчины и в направлении ЛЮБЫХ женщин. Особенно когда мужчина за рулем, а женщина в одиночестве идет по тротуару. Теперь представьте картину: машина едет по дороге, я сижу рядом с водителем. Впереди вырисовывается женщина, цокающая навстречу нам по пешеходной дорожке. Вокруг ни души (пригород). Водитель выпрямляется, расправляет плечи и посылает ей томный, откровенный взгляд.
Продолжительный – это не то слово. Мы минуем даму, а водитель, плавно поворачивая корпус в направлении назад, продолжает свой неотрывный взгляд, как радарная установка, поймавшая цель. Но продолжает, заметьте, рулить. И машина, заметьте, продолжает движение! Я начинаю дергаться и хвататься за руль.
Водитель неохотно поворачивается и с недоумением смотрит на меня: поркé, мол, доктор, встреваете в столь священный момент?
Я на своем «испанском» поясняю, что мне странно, что это делается столь откровенно. Водитель приходит в полное изумление и интересуется: а что, в России мужчины на женщин не смотрят? При этом он оттягивает указательным пальцем кожу под выпученным глазом, показывая, как надо смотреть. Я уклончиво говорю, что, мол, смотрим, конечно, но так, чтобы они, женщины, не заметили.
Водитель бросает руль и в еще большем изумлении, смешанном с негодованием и возмущением, бьет себя по коленям.
– Несчастные женщины! – вскрикивает он («мизерабль мухер» – эта штука посильнее «Фауста» Гёте, когда ее выкрикивает мой водитель). – За что вы лишаете их такого удовольствия?
Крыть нечем. Нутром понимаю, что он прав… Но с трудом могу представить мой подобный взгляд на московской улице. Или, скажем, в Институте биохимии АН СССР.
Испанский я «одолел» за первую пару недель. Правда, слушая меня, экспансивные кубинцы и кубинки давились хохотом, но в целом понимали, что и требовалось доказать. То, что испанский будет учить даже интересно, я понял в первый же день, когда мой водитель с гордостью показал на свои «Жигули» и сказал: «Буэна карета». Я спросил его: «Поркé карета? Какая же это карета? Это автомобиль». Он показал пальцем на проезжающий грузовик и сказал «кара». Потом показал на свою машинку и сказал «карета», пе кенья кара, то есть маленькая кара. Тут меня этимологически осенило по части происхождения русского слова «карета». И тут же захотелось освоить испанский язык как ключ к русскому. Благо, возможности были, учи – не хочу. Почти никто на другом не говорил…
Поскольку два часа лекций в неделю было явно недостаточно для того, чтобы чувствовать себя «при деле», я объявил руководству, что хочу заняться экспериментальной работой в лаборатории. Тема – целлюлазы морских организмов. Целлюлазы – это ферменты, которые превращают целлюлозу в глюкозу. Сотни и тысячи микроорганизмов имеют в своем составе целлюлазы, и когда, скажем, дерево в лесу падает, то микрорганизмы разными путями оказываются на этом дереве, выбрасывают из себя целлюлазы, и те гидролизуют целлюлозу до глюкозы, которую грибки поедают, пока дерево не превратится в труху, которую, не торопясь, усваивают другие микробы – опять же с помощью ферментов. Круговорот в природе.
Так вот, некоторые морские организмы, в первую очередь моллюски (и в том числе, устрицы, мидии, гребешки, они же scallops), содержат в своей печени (а у кого ее нет – в так называемом хрусталике) уйму целлюлаз. Лежа на дне, моллюски, как насосы, прокачивают через себя окружающую воду, вылавливают ошметки водорослей и прочие растительные волокна, гидролизуют своими целлюлазами в глюкозу и тем живут. Хорошо устроились: никуда не надо за пищей бегать.
Эти целлюлазы морских организмов я изучал каждое лето на биостанции АН СССР на Японском море, в заливе Посьет Хасанского района. Сочетал приятное с полезным. К тому же кроме меня в мире всего буквально два-три человека изучали целлюлазы моря. На совершенно примитивном уровне, ничего не понимая в ферментах. Научный материал беспроигрышный. Между прочим, походя я сделал, по мнению наших гидробиологов, потрясающее открытие, поскольку обнаружил, что печень гигантского осьминога буквально нашпигована целлюлазами. Напомню, что осьминог – хищник, и ест исключительно (так всегда считалось) «мясо». Белки, точнее говоря. При чем здесь, казалось бы, целлюлазы? Думаю, что, когда мяса нет, то осьминогу деваться некуда и он лопает за милую душу водоросли. Когда никто не смотрит, разумеется. Вот ученые и просмотрели. Гидробиологи от такого моего предположения за голову хватаются – ересь, мол, но деваться некуда (так я считаю). А вот у ската целлюлаз не оказалось, как я выяснил. Чистый хищник, зараза[1]1
Клесов A.A., Рабинович M.Л., Чурилова И.В., Мартьянов В.А., Гусаков А.В., Елякова Л.А. Ферментативный гидролиз целлюлозы. V. Целлюлазы морских организмов Японского моря // Биоорганическая химия. 1982.Т. 8. С. 1490–1496.
[Закрыть]. Хорошая тема, но продолжать в тот раз я не стал – лето кончилось, домой пора.
Короче, решил я на Кубе морскими целлюлазами заняться, сравнить карибских с япономорскими. Дали мне лабораторную комнату, спектрофотометр довоенного образца и двух лаборанток-мулаточек впридачу. Двадцати трех и двадцати пяти лет. О них ниже.
Открытия следовали за открытиями. Оказалось, что кубинцы крайне плохо переносят жару. Особенно когда влажно. И особенно негры. В силу какого-то своеобразия моего организма я жару практически не замечаю и влажность тоже. Поэтому оставалось наблюдать за страдальцами. Пока солнце не вывалило, часов еще в восемь утра, кубинцы еще ничего. К десяти уже неработоспособны. Лежат поперек стола: «Calor, mucho calor». Мочат голову под краном, а там тоже за тридцать. Кондиционеров в нашем корпусе не было.
На второй день смотрю – опять маются от жары мои мулатки, как и вчера. Ну, думаю, надо их пожалеть. Не изверг же. Мне-то в такой жаре все равно, даже неудобно перед ними. Собрал их, построил и командую: «Мучачас, – говорю, – идем на плайя». На пляж, значит.
Они говорят: «Импоси́бль. У нас нет трусо».
Как потом выяснилось, трусо – это купальник по-испански. Ну, я примерно так и догадался. Очень даже, говорю, посибль. У меня тоже трусо нет, но я же не жалуюсь. И начинаю им про экватор гнуть.
– Нет, – они говорят, – импосибль. Без трусо на плайя не ходят.
Я, цепляясь за уходящую надежду, пытаюсь на своем свежеприобретенном испанском поделиться с ними про пляжи Франции, Италии, а также советской стороны Японского моря. Они смеются, но ни в какую не верят. Пальчиками грозят, что я, мол, все придумываю, потому что такого в принципе быть не может. Импосибль.
Вышел я в соседнюю лабораторию и привел француза, который там работал. Он моим мулаткам на их родном языке и рассказал, что к чему. Про свой личный опыт на пляжах Франции и Италии. Подтвердил то, что я пытался рассказать. Тут мои лаборантки устроили детский крик на лужайке, выбежали, собрали половину департамента, и потребовали, чтобы мы теперь уже всем про это рассказали. Мы рассказали.
Когда крики утихли, вышел старый мудрый кубинец и задал ключевой вопрос: «А когда там, на пляже, женщины с вами рядом практически голые, а вы-то что делаете? Так, равнодушно, и загораете?» – «Да, – пожали плечами мы с французом. – Так и загораем». – «И никак-никак не реагируете?» – «Нет, – говорим, – никак не реагируем». – «Несчастные ваши женщины, – резюмировал мудрый старый кубинец под одобрительные кивки аудитории. – Они голые, а вы не реагируете. И вы не мужчины, и женщины ваши несчастные».
И тут до меня дошло, почему «голых» пляжей на Кубе в принципе нет. Их не может быть по определению. Потому что кубинцы считают себя «мачо», крутыми мужчинами. А мачо обнаженную – даже частично – женщину не имеет право рядом с собой увидеть, должным образом «не отреагировав». Вы представите «голые» пляжи, скажем, в Грузии? То-то. Джигит такой концепции не вынесет. Убей, а не вынесет. На то он и джигит. Так и кубинец.
На другой день подходят ко мне мои лаборантки и, переминаясь с ноги на ногу, заводят разговор, что может ли доктор разрешить им принести в лабораторию радиоприемник. Иногда играют хорошую музыку, и под нее лучше работается. «Ну ладно, – говорю, – буэно, несите». А про себя соображаю: «А то подумают, что монстр какой, музыку слушать не позволяет». Это была, как оказалась, моя большая ошибка. Принесли. «А можно, – говорят, – когда музыка уж особенно хорошая, мы под нее танцевать будем?» – «Ну, танцуйте», говорю.