Текст книги "Рубеж надежности"
Автор книги: Анатолий Аграновский
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 16 страниц)
Тридцать пять лет стукнуло ему, а уже пенсионер, и надо все начинать сызнова. Окончил курсы шоферов, а устроиться почему-то не смог. В институт пошел, и его приняли, но снова посыпалась какая-то ерунда: однокашник один помешал. Чем? А выпивал, и пришлось составить компанию. После он просит: помоги, друг, по начерталке – как откажешь? А свое запустил, а учиться в такие годы тяжко, и здоровье ни к черту. В общем, «психанул» перед самой сессией и бросил. Пошел на «Мегомметр», новый завод, начал землекопом, вышел в сменные мастера, и опять не заладилось. Почему? Так, из-за чепухи… Я съездил на этот завод, мне сказали там, что работник он был толковый, человек незлобивый, но вдруг поскандалил спьяна, хотя пил редко, и заявление об уходе написал из амбиции, думал, его удерживать будут, а директор тут же и подписал, потому что у директора своя амбиция. Пришлось начинать все на другом заводе, и работал неплохо, и снова полнейшая несуразность – клеймо.
Вы скажете, пожалуй, что причины всех этих «зигзагов» коренятся в нем самом, что невезение свое он делает сам, и потому нечего ему на зеркало пенять. И я, понятно, соглашусь с вами, но добавлю, что это и есть классический тип неудачника. Он сам себе злейший враг, человек без стержня, с добрыми порой намерениями, но без упорства, без воли.
Факты все остались, какие были. А что-то переменилось. И я уже не мог судить этого человека с той же строгостью, с какой осудил бы расчетливого хапугу.
Я подумал, что директор завода был прав, когда, издавая приказ, не о проступке думал, а о человеке со всей его путаной судьбой. Потому и фамилию браковщика я счел за лучшее скрыть… Но если прав директор, то рабочие неправы. Выходит, напрасно они возмущались, зря писали в редакцию? Нет, все-таки не зря.
КТО ОНИ, эти люди, которых возмутила кража клейма, которые открыто говорили об этом на собраниях, не боясь вынести сор из избы?
Постепенно я узнавал их. Узнал, что токарь Павел Импулев бегал по этому заводу еще мальцом, и отец его работал здесь, остался в войну, погиб в партизанах, и сын заступил на его место. Откровенно говоря, однажды он чуть было не ушел отсюда на другой завод (там, был слух, платили лучше) и даже взял трудовую книжку в отделе кадров, а после вышел в проходную, понял, что никогда ему не прийти назад, и так ему стало тошно, что он все-таки вернулся в свой цех. Видимо, завод для него не просто источник заработка, а нечто неизмеримо большее.
А Михаил Иванович Кравчук сам партизанил, трижды бежал из плена, был в Бухенвальде, ослеп после войны, и жена бросила его с двумя малышами, он сам вырастил их, и выздоровел, вернулся токарем на завод. И еще мне известно, что однажды, застав сменщика за нехорошим делом (тот «забивал» переточенное отверстие, чтоб не заметили брака), Кравчук сказал ему: «Кому свинью подкладываешь? Брось!»
Знаком мне и этот пожилой, немногословный, скромный человек – электрослесарь Крылов. Он остановил меня дня три назад: «Вы писатель?.. Пойдемте». И повел меня за руку в конец цеха, где огромный продольно-строгальный станок обрабатывал «вон ту загогулину», совсем небольшую деталь. «А берет, между прочим, сорок киловатт!» Сам Крылов на окладе, личной корысти нет у него, а вот привел «писателя» и следил ревниво за блокнотом: все ли я запишу об экономии электроэнергии. Зачем ему это?
Я узнал людей и понял: небезразличие стало их сутью, они уже не могут иначе, и та история, которую мы разбираем сейчас, свидетельствует о личной заинтересованности рабочих в общем деле. К сожалению, не только об этом, но прежде всего – об этом.
Директор завода Виталий Борисович Афанасьев тоже прожил хорошую жизнь. Он опытный инженер, послан был на село и сдал без слова квартиру в Киеве, был секретарем райкома, получил орден за успехи в сельском хозяйстве, но мечтал вернуться в промышленность и через восемь лет добился – пришел на уманский завод. Он многое знает и помнит свой долг.
Вот и не понять мне, почему, проявив терпимость и некую даже душевную тонкость по отношению к одному человеку, он не нашел в себе простого такта в отношении ко всем остальным. Хотя знает силу коллектива и говорил мне: «Я на него смотрю двумя глазами, он на меня – в полторы тысячи глаз».
Да, рабочие на том сменном собрании поторопились. Они решали сгоряча, не зная всех обстоятельств дела, не выслушав «обвиняемого» – его не вызвали даже. Директор так решать не имел права. Он поначалу тоже возмутился, потом остыл.
Конечно, браковщик виноват… Хотя корысти тут особой не было, была глупость. Бил «пятеркой» на глазах у всего завода – его не могли не поймать… Ну, надо проверить, много ли пропустил брака, – это важно. Выждали неделю – нет, на сборке брак не вылез. Тот случай со шнеками так и остался единственным… Притом и работник неплохой, до этого все о нем хорошо отзывались. Виновен, слов нет, но заслуживает снисхождения.
Так примерно мог думать директор. И, я надеюсь, вы согласитесь с ним, тем более что выговор браковщику все же дали, премии лишили, и, главное, долго еще ему будет стыдно людям в глаза смотреть. Я понимаю и секретаря партбюро, потому что он тоже (надеюсь, что это так) прошел весь путь раздумий – от гнева до милосердия. Но от рабочих-то эта цепочка скрыта! Они видели начало и сразу – конец. Середина выпала. И потому их возмущение можно понять.
Почему же так вышло? Я вижу только одно объяснение. Механический цех, прежде отстававший, как раз к этому времени пошел в гору, обеспечил приличный задел, и решено было вручить ему переходящее знамя. Смена была передовая, цех стал передовой, весь завод боролся за высокое звание… Вот по этой-то «деликатной» причине и пожелали некоторые товарищи не то чтобы замять историю, но, как говорится, не особо ее раздувать.
Интереснее всего, что коллектив тоже исходил из этой предпосылки: раз он хочет быть передовым, значит, надо ему очиститься от скверны. И потому вся история эта не позорит рабочих, а свидетельствует об их настоящей политической зрелости. Чего им было бояться? Что кто-то скажет: вот-де борются за звание, хотят работать и жить по-коммунистически, а смотрите – хе-хе! – жулик. Ну и что? Они накажут жулика и пойдут дальше. Даже тяжкое преступление одного человека не есть клеймо на весь завод. Но вот что для такого коллектива решительно противопоказано – равнодушие. А Павел Импулев сказал мне после истории с браковщиком:
– Что мне, больше всех надо? Я и помолчу. Мне не интересно по цеху плескаться.
До сих пор многие на заводе убеждены, что браковщика помиловали «за партбилет». А ведь это в общем-то не так. И чтобы люди поняли, что это не так, всего-то и нужно было поговорить с рабочими. Право, они прекрасно бы все поняли.
На деле их мнением просто-напросто пренебрегли. И тем подорвали в них, пусть даже в самой малой степени, чувство хозяина. А человек, который не сознает себя хозяином, не может по-настоящему бороться за увеличение общественных богатств. Без этого соревнование никак не выйдет.
Обида
НЕСКОЛЬКО лет назад имя токаря Бориса Смирнова гремело на Черкасщине, и люди привыкли видеть на газетных снимках простое и мужественное лицо бригадира первой в области комсомольско-молодежной бригады коммунистического труда… Так обычно начинаются очерки о «бывшем новаторе» – тема не новая.
Дальше привычной рукой набрасывается портрет Бориса: серые глаза, светлые волосы, слегка вздернутый нос, волевой подбородок, и все это… (да, чуть не забыл, еще белозубая улыбка) – и все это делает его по внешности типичным передовым рабочим наших дней: «такие лица мы часто видим на плакатах».
Следует краткое (или пространное) жизнеописание героя. С юных лет Борис увлекся техникой, он токарь-универсал, но и теперь работает над собой, совершенствуя свое мастерство. Вот первые обязательства бригады Бориса Смирнова, вот цифры перевыполнения, вот совместные походы в кино и на стадион, вот ребята поступают в вечернюю школу рабочей молодежи, вот, наконец, коллективный портрет бригады: семнадцать парней улыбаются со снимка, который принят на хранение в фонды Уманского музея.
И все это пишется ради того, чтобы поставить в конце риторический вопрос: почему же ныне не слыхать о бригаде Бориса Смирнова? Куда он, так сказать, делся? Где он в настоящее время?
В самом деле, где теперь Борис?
А все там же – на Уманском машиностроительном заводе. Работает в том же цехе, на том же токарном станке, и рабочие его уважают по-прежнему. Вечернюю школу тоже не бросил, перешел в десятый класс, в футбол играет, он центр защиты в заводской команде, а что до производственных успехов, то при всех неизбежных подъемах и спадах, какие и раньше бывали у бригады, цифры перевыполнения с тех громких времен не уменьшились. И последнее, что, по-моему, важно: Борис, как прежде, любит свое дело.
– Мы когда выпускали машины на экспорт, валы дали мне. А тут как раз школьники у нас на практике. И один из них пристал: «Дайте хоть что-нибудь на том валу сделать». Станок я ему, понятно, отладил, но точил он сам. После ходили с ним на станцию. «Ну, Женька, твой вал укатил в Болгарию!» У него глаза были!
Все правильно. Никакой он не бывший новатор. Да и чем мы, собственно, недовольны? Было время – гремело имя Бориса Смирнова, теперь гремят другие имена. Так и должно быть, потому что трудовая слава – не пожизненная рента. Потому что движение ударников – оно и есть движение. Движение, а не стояние!
Помню, на одной великой стройке шла борьба за право участвовать в перекрытии реки. Люди ревностно следили друг за другом, это было настоящее состязание, живое, азартное. Когда подсчитали кубы и тонны, выяснилось, что первое место занял никому не ведомый молодежный экипаж, ему и выпало право «первого ковша». Но собрались товарищи, весьма умудренные, и решили, что это будет несолидно. Дело в том, что имелся на стройке экскаваторщик увенчанный, так сказать, наперед утвержденный. Ему-то и вручили вымпел, его снимала кинохроника, и я видел, как выдохлось соревнование, лишенное смысла.
Эго было, как я теперь понимаю, типичнейшее порождение культа личности, ибо он, культ, предпочитал устойчивость, «порядок», чтоб в каждом деле были утверждены лучшие, а из них изо всех – наизнатнейшие, самые главные: в кожевенном деле – один, в театральном – один, в биологии – тоже один…
Между тем какая вообще может быть «устойчивость» в социалистическом соревновании, где весь смысл в движении, в постоянных переменах? Сами посудите, что это значит, если десять лет кряду одно и то же имя не сходит с газетных страниц? Это значило бы, что за десять лет никто не опередил увенчанного, не сделал больше, лучше. Но это было бы ужасно!
Может, самой этой проблемы «бывшего новатора» нет и мы волнуемся зря. Если человек зазнался, заелся, спился, привык сидеть в президиуме и отвык работать – тогда да, тогда надо задуматься над его судьбой и поговорить о том, что мы же сами испортили человека. А если он трудится честно – все правильно.
Так я и рассудил логично и здраво и разложил все по полочкам, а после остановился и подумал: отчего все же не оставляет меня чувство обиды за Бориса Смирнова?
В ВОСКРЕСЕНЬЕ мы отправились в Софиевку, знаменитый уманский парк. Борис показывал мне достопримечательности, а впереди белым шариком катилась Таня, его четырехлетняя дочь.
– Не пойму, как тут Потоцкий жил один. Хотя, конечно, граф: воспитание такое. С детства небось привык, чтобы все ему одному. Если еще кто попользуется, то уж ему не интересно. А я даже в кино один не люблю, надо мне кого-то локтем толкнуть: смотри, что делается!.. Между прочим, этот граф был порядочная шкура. Видите, валун в озере? Говорят, пятьсот крепостных тянули его да все под ним и утонули.
Тут маленькая Таня крикнула:
– Папа! Один уже вылез!
И впрямь из-за камня вышел какой-то дотошный экскурсант. Борис улыбнулся. Мне понравилось, что он не стал скучно разъяснять дочкину ошибку. Пусть верит, пока верится, что в мире нет ничего невозможного.
Мы дальше пошли, он сказал, что раньше они бывали в парке всей бригадой, купались, мяч брали с собой, а теперь это кончилось. Почему кончилось? Умань не Москва, сказал он, Софиевку с трех раз можно выучить наизусть. Тут был резон, но я чувствовал, что не в этом дело, не только в этом.
– Недавно я глянул на старую фотографию бригады, – сказал Борис, – сам удивился: из семнадцати человек осталось нас трое. Румелиди, Толя Потемкин и я. Остальные все разбрелись: кто сам ушел, кого уволили.
Он бы все понял и принял, если бы естественным был отход бригады на второй план. Скажем, кто-то обошел их, вырвался на первое место, вот и пишут теперь о других – на то соревнование. Но тогда и Борис со своими друзьями мог поднажать, и снова они взяли бы верх, во всяком случае могли бы бороться за первое место. А тут ничего похожего не произошло. Бригада пала, рассыпалась, вышла из игры по каким-то таинственным, канцелярским причинам, для Бориса неведомым.
– Я понимаю, состав может меняться. Вот и в армии от гвардейского полка останется горстка, и возьмут новобранцев, и будут они гвардейцы. Так ведь не сразу будут, их проверят в бою. Мы тоже вначале принимали ребят непросто. Подай заявление, и два месяца испытательный срок: как ты работаешь, чем дышишь? Теперь заявление в отдел кадров, две фотокарточки – и готово: он уже «гвардеец». Если откровенно, коммунистической бригада осталась только на бумаге.
Не думайте, что Борис не пытался расшевелить своих «новобранцев». Кое-что ему даже удалось сделать – и эти ребята воюют за план, за качество, за чистоту, но того, прежнего, нет. Почему?
Я и раньше задумывался над тем, что сталось с тружениками, некогда прославившими себя. Это хорошо, что на смену им явились новые герои, но вот Ботвинник дважды после своих поражений отвоевывал первенство. Болельщики извелись от срывов «Спартака», но вновь эта «бригада» вырывалась вперед, хотя век футболиста короче, чем век токаря. Почему же почти не бывает так, чтобы знатный ударник «отыгрался» на новом этапе соревнования?
У меня нет материалов для сколько-нибудь широких обобщений, но в данном случае я, кажется, понял причину: слишком малое зависит от Бориса Смирнова, слишком многое – от внешних обстоятельств. Состязания-то он продолжает, да болельщики ушли с трибун.
Бригада? Помилуй бог, уже не интересно. Появились участки коммунистического труда, смены, цехи, предприятия, вот уж города воюют за звание – подумаешь, бригада!.. Странным образом на уманском заводе движение вперед поняли только как количественный рост и погнались за «широтой», начисто забыв о «глубине». В этой большой игре Борис оказался вдруг пешкой, его выдвинули поначалу, а вышли бригады из моды – задвинули.
Вот корень невысказанной обиды человека: он не сам стал «бывшим», его «бывшим» сделали. И сделали, что обидней всего, в пору замечательной зрелости, когда и опыт пришел, и знания, и организаторский навык, когда все по-настоящему только еще начиналось, когда движение, поднявшее его на своем гребне, далеко еще не было исчерпано. Да и может ли быть исчерпано подлинное соревнование?
Никогда в истории труд не был в таком почете. Никогда и нигде не отмечались так широко люди труда.
Став знатными, они не отрываются у нас от своего класса – и этого не знала история. Народом поднятые, они остаются в гуще народа. Их очень много в стране – героев, работающих в том же цехе, в том же колхозе. Это характернейшая фигура нашего времени.
Вот почему проблема «бывшего новатора», или, скажем точнее, проблема «прославленного рядового труженика» чрезвычайно важна. Не надо, да и не выйдет это, беспрестанно повторять одни и те же имена. Но и сбрасывать людей со счета, искусственно делать их бывшими – негоже. Очень это нерасчетливо, неумно, обидно.
Бесполезное – вредно
ЛЮДИ проходят мимо фанерного призыва: «Рабочий! Слушай времени зов – семичасовое задание за шесть часов!» Внизу цифры перевыполнения по участкам и цехам. Десятки людей идут на смену, хоть бы один остановился, прочел, да что я – хоть бы глянул кто на этот щит… Цеховое собрание утверждает «передовиков за истекший месяц». Зачитывается длинный список, все молчат, на лицах скука. Ни одобрений, ни возражений. Неужто рабочим и впрямь безразлично, быть или не быть на Красной доске?.. Висит доска на одном из участков. Кто отмечен? А все, потому что участок весь передовой. Но снимков тут полтора десятка, а рабочих вдвое больше. Верно, отвечают мне: остальные не уместились. По какому принципу шел отбор? Обыкновенно: как повесили доску два года назад, так и висит… Чего и чего не придет в голову, глядя на это!
Я беседовал с уманскими организаторами соревнования, со многими. Одни над этим просто не задумывались, другие заняты были пыльными щитами и казенными списками по привычке, третьи хуже – думая, что так надо, что иначе и быть не может. Вот их логика, сформулируем ее, хотя прозвучит она непривычно для нашего уха: «Наглядная агитация может быть чуть лучше, может быть чуть хуже – все равно не она решает. Всякая кампания рано или поздно отшумит и заглохнет, а дальше что? Дальше то, что остается всегда, – будни, сменные задания, выработка, зарплата…».
Из этого рассуждения, такого по внешности житейски взвешенного, должно следовать, что рабочему всего-то и нужно сделать свою норму и получить свои деньги. А сверх того, выходит, ничего рабочему человеку «не треба». И как только мы доведем рассуждение до логического конца, тотчас же и вылезет вся неправота его.
ПОЗВОЛЬТЕ представить вам Константина Во́йну – он лучший токарь уманского завода. Весь завод знает, что он лучший токарь. Артист, академик в своем деле. Во́йна всерьез убеждал меня, что токарное дело самое главное: без токарей земля и дня не проживет.
– Почему, Константин Иванович?
– А все круглое.
Учился он своему ремеслу долго и трудно. Так сейчас никто, пожалуй, не учится. Это было в оккупированной Умани, в годы войны, «под немцем»; ему было тогда тринадцать лет. И он пошел на рембазу в ученики, потому что работавших не угоняли в Германию. Токарем был угрюмый дед, он молча стоял у станка, ничего не объяснял, и Костя слышал от него только два слова: «подай!» и «прибери». За все время старик ни разу не подпустил его к станку, ручку не дал подержать, и он учился «из-под руки», вприглядку, и все мечтал, как сам закрепит резец, и побежит веселая стружка… В 1944 году, когда освободили Умань, Константин первым пришел на разбитый завод, расчищал завалы, вытаскивал из-под обломков уцелевший станок, отладил его и – сбылось наконец! – пустил… Он сказал директору, что токарное дело знает. На вопрос о разряде ответил: «Пятый». Так ему и записали, потому что документов не было. И вот он пустил станок, подал вперед резец, и все вышло, как мечталось.
– Токарное дело, оно, я вам скажу, бесконечное. Предела нет, чтобы сказать: работай только так, и никак иначе. Каждый день – новое. А если только за деньгой тянешься, тогда, конечно, скучно. Тогда уж лучше в грузчики: поднял – бросил.
Между прочим, деньги ему нужны, и даже очень: Во́йна – застройщик, он строит дом для своей семьи. От начала до конца своими руками. Когда фундамент закладывал, взял в библиотеке книги по фундаментам. После с каждой получки покупал тысячу штук кирпича, и прочел новую книжку, и вывел стены. Крышу крыл тоже «согласно литературе», потому что и в этом ремесле есть свои секреты. Недавно печь сложил, тоже сам: «Даст две тысячи калорий, если, конечно, книжка не врет». У человека талант, ему интересно докопаться, понять – если хотите, это для него главное удовольствие в жизни.
– Конечно, каждому свое, – говорил он мне. – Другой конструктором хочет быть, другой – шофером. Тоже хорошее дело: ездит человек по земле, природу смотрит, а откажет мотор, можно и покопаться в нем. Но это не по мне: мотор-то всегда один и тот же. Я бы не пошел… Другой придет, скажет, шумно в цехе, треск, грохот. А мне и шум хорош, и запах по нраву.
Больше месяца Во́йна возился с новым сверлом. Цех выпускал тогда кольца для подшипников. Из бронзы. А труб не было, и приходилось сверлить болванки. Диаметр их – сто миллиметров, а отверстие – девяносто. Почти вся бронза уходила в стружку. Во́йна и задумался: как бы «выбрать» сердцевину, сохранив ее? Пробовал взять резцом – не вышло: резец гнулся, ломался. Пришлось снова засесть за учебники, сделать расчеты, провести опыты. И добился: дал цеху «трубчатое сверло», из которого вместо стружки выходила болванка, только поменьше. Весь завод бегал смотреть новинку. С того дня и прозвали Во́йну академиком.
Почему он взялся за эту работу? Ну, он получил за нее премию – это сыграло, конечно, роль. Деньги, как уже сказано, были ему кстати. Но сверх того – и в этом сила соревнования – им двигали любовь к труду, и желание славы, и стремление сберечь деньги (уже не «свои – кровные», а «казенные»), и забота о товарищах, которым он хотел облегчить труд. А сказал он так:
– Мерзко было смотреть, как бронза уходит в стружку.
Во́йна вообще тих, молчалив, безропотен. Он, бывает, горит на «заковыристых» заказах, но никогда не просит «калымных». Один только известен случай, когда Во́йна вспылил. Ему дали сверлить дырки в болванках, и это было слишком просто для него. Ну все равно, как Святославу Рихтеру играть «Чижик-пыжик» одним пальцем. И он пошел к мастеру, к начальнику цеха, к директору и добился: болванки передали ученикам, а ему нашли трудное дело. С той поры самые сложные задания – его: придет чертеж какого-то хитрого винта с 24-заходной резьбой – поручат ему. И он полдня будет возиться, и все расчеты сделает, но винт выточит и сияющий пойдет домой… Я точно знаю: его греет это сознание, что он лихо сработал, лучше всех, что он занимает сейчас первое место по умелости, по мастерству.
А Егор Румелиди – скоростник. Высокий, изящный, усики над губой, горяч неимоверно. Этому самолюбие не позволит отстать. Там, где другие сделают десять труб КРС, Егор выточит пятнадцать. Его хватка известна цеху, но вот пришел из армии Юра Богоявленский, и хоть недавний токарь, а опытным наступает на пятки. Такой ладный парень в берете и кирзовых сапогах. Очень, говорят, способный. Теперь уж Егору трудно бывает удержать первенство, и цех с интересом следит за этим единоборством. А Миша Горишный – самый сильный работник. «Миша-полуавтомат» – называют его. Он торцует втулки, норма – две тысячи, а он ежедневно дает две тысячи шестьсот.
И это давно уже не простое «кто выше прыгнет». Тут действуют другие стимулы, более глубокие, более возвышенные. Люди ревниво следят за успехами товарищей, ни один не хочет отстать, каждому охота заработать побольше, но я десятки раз видел, как оставляли свои станки, чтобы помочь отстающему, те же Во́йна, Румелиди, Горишный, Борис Смирнов,
Выходит, соревнование есть у них, и вовсе оно не приглушено. Живое, азартное, яростное порой, оно не утихает ни на один день, оно несет в себе черты подлинно коммунистического отношения к труду… И ничего общего не имеет с той стыло-фанерной формалистикой, о которой мы ведем речь.
ТАК И ТЕКУТ эти два потока, словно две параллельные линии, которым пересечься не дано. Один бурный, постоянно обновляемый, собранный из сотен ручейков – поток живого творчества масс. Другой декоративный, дутый – плод творчества канцеляристов. Обиднее всего, что пустота маячит на виду, а живое дело – под спудом. И трещина меж ними углубляется.
Попали или нет Во́йна, Горишный, Румелиди в список передовиков? Право, в данном случае, на данном заводе это не играет роли. В списке оказался однажды пьяница, который втихомолку приписывал себе лишние, не выточенные им детали. Конечно, это до поры было скрыто, и никто не знал, что его «проценты» липа. Но о том, что он плохой токарь, ленивый, пьющий, неумелый, – об этом-то знали люди.
Все та же ложно понятая забота о «широте» сработала здесь: раз наш завод числится в передовых, значит, сейчас, немедленно все должны выйти в передовики. Видимо, в будущем они мечтают выстроить огромную красную доску, всех поголовно поместить на ней и «закрыть» соревнование. Невдомек людям, что даже при самом бурном общем подъеме одни будут «передовее» других. Вот и норовят затолкать в списки побольше народу, теряют, как сказал мне токарь Логинов, идеал в подходе к человеку, и люди обезличены, звания обесценены, обязательства опошлены, и рабочие предпочитают состязаться в мастерстве по собственному прямому счету.
Иногда эти живые струи выбиваются на поверхность, иногда нет, но то, казенное, всегда на этом заводе отстает, потому что строится «солидно», капитально, а в цехах каждый день перемены. На доске, если уж кого отметят, то всерьез и надолго, портрета уже не снимут – это скандал, крайняя мера. А в жизни сегодня ты обошел всех, завтра кто-то другой сработал лучше, чем ты… Можно сказать, что фанера отражает жизнь уманского завода, так же как сломанные часы время: все же два раза в сутки они его показывают правильно. Чего же мы удивляемся, что и смотрят люди на эти доски и щиты не чаще, чем на разбитые часы?
Я слукавлю, если ограничу тему воротами завода. В те дни, когда он принимал обязательство в соревновании, коллектив тщательно взвесил свои силы. И записал: «Поднять в этом году культуру производства до такого уровня, чтобы можно было начать борьбу за звание предприятия коммунистического труда». После этого директор и парторг были вызваны в горком партии, их «поправили», и вышел из типографии другой текст: завод сам обязался завоевать звание «в текущем году» и призвал к тому же другие заводы. Но он не был готов, он и сейчас не готов! А ведь рассуждали небось, навязывая заводу обязательство, что-де «пользы не будет, так и вреда не принесет».
Надо прямо сказать, что популярная эта формула лишена всякого смысла. Видимость деятельности стократ хуже, чем простая «честная» бездеятельность. Не будь на уманском заводе всей этой фанерно-бумажной завесы, недостатки в организации соревнования были заметны бы издалека. А так есть видимость благополучия. И это нравственно растлевает людей, или, по определению одного старого кузнеца, распоганивает.
Нет, бесполезное – вредно!
Был у меня под конец долгий, откровенный разговор с директором. Человек умный, он и сам понимал, что жить так, как они раньше жили, теперь нельзя.
– Трудно, – говорил он. – По-старому невозможно, по-новому не умеем еще. Прежние движения были в чем-то посложней, а в чем-то и проще. Надо было учить людей осваивать технику, ломать нормы, и все это были конкретные дела: внедри новый метод проходки, изучи новую скорость, новый прием резания. А теперь? Нужно, говоря попросту, чтобы люди работали по совести. Будто и учить этому не надо, и стахановские школы ни к чему, а поверни-ка всех поголовно на эти рельсы… Многовато еще общих фраз. Разбить бы их на тысячу конкретных дел, жизнь-то из них составлена. А как? Не знаю пока.
И я не знаю. Очевидно, сами уманские рабочие должны искать новые пути, как ищут их постоянно коллективы сотен передовых заводов. Я знаю только, что нужно эти два потока соединить, чтобы щиты не застили живого дела, а помогали ему. Знаю, что единообразие сверху, против которого возражал еще В. И. Ленин, в этом деле противопоказано начисто.
Старые формы соревнования отживают и будут отживать. Это естественно – жизнь идет вперед. Было время, славились «сквозные бригады», «общественный буксир» был у всех на устах и гремел «встречный», теперь забыты самые эти слова. Но суть осталась, люди уже не могут жить только работой и зарплатой, не хотят жить без смысла, им нужно, как мы сами видели, одобрение товарищей, уважение народа – идея соревнования овладела ими прочно.
А это, что ни говорите, главное.
1963 год.

Сержанты индустрии
ИСЧЕЗАЮТ техники.
То есть они еще есть пока что, они живут, работают, но самое бытие их в некотором роде эфемерно, мнимо.
На Люберецком заводе, куда я выехал расследовать это странное происшествие, числятся по штатам семь тысяч рабочих, более шестисот инженеров и… шестьдесят три техника.
Армия без сержантов. Солдаты есть, и офицеры есть, сержантов почти нету. Их должности исчезли, выпали из штатных перечней. Категория тружеников, могучая и славная, утратила свое былое значение.
Не подумайте, что автор искал «особо трудный» случай. Люберецкий завод сельскохозяйственных машин имени Ухтомского выбран не потому, что очень плох или очень хорош, а потому, что обычен. Вот что говорит статистика. В черной металлургии на одну инженерную должность приходится у нас 0,4 техника, в нефтедобывающей промышленности – 0,3, в нефтеперерабатывающей – 0,2. На «Трехгорке» в подчинении у инженера находится одна пятая техника, на Чистопольском часовом заводе – одна тринадцатая, а на Московском мясокомбинате – семь сотых техника. Тут уж запахло мистикой: не сержанты индустрии, а сплошные дроби!
Если так пойдет дело и дальше, то должности техников обречены у нас на полное исчезновение.
Может, это и правильно?
В годы первых пятилеток в толпе безграмотных сезонников техник был необходимейшей фигурой. Теперь рабочий образован, все чаще у него у самого за плечами средняя школа, он знает математику, читает чертежи. С другой стороны, нет прежнего голода на инженеров – мы готовим их больше, чем все другие страны. Выросли заводы: те же люберецкие цехи три десятка лет назад были опутаны ремнями трансмиссий, теперь здесь автоматические линии. Возможно, на таком заводе техник и впрямь не нужен?
Вопрос не простой. Надо, по-видимому, проследить изменения в характере труда, изучить тенденции развития, заглянуть в будущее. Должна ли вообще в условиях бурного технического прогресса остаться старая трехступенчатая система образования: инженер – техник – рабочий?
– Чего же вы хотите? – сказали мне сегодня. – Происходит стирание граней между физическим и умственным трудом. Техник стоит аккурат на грани. Техник стирается.
ВАЛЕНТИН Фатеев – один из тех, кто «стирается». Он техник – по образованию, по опыту, по кругу обязанностей. Держится уверенно, у него задиристая манера говорить, веселый нрав. Ему подчинены сто пятнадцать рабочих.
В полседьмого Фатеев на заводе. Идет в диспетчерскую, получает задание на смену, проверяет оснастку, смотрит чертежи. Лавиной валит на него смена, он расставляет людей: вначале формовщиков, потом подсобников, потом, когда пойдут конвейеры, заливщиков. К этому времени готов металл. Фатеев смотрит анализы и приказывает начинать. Если что не заладится, он поможет рабочим. Если пойдет брак, он отыщет причину. Если причина сложна, вызовет технологов.








