Текст книги "Господин Бержере в Париже"
Автор книги: Анатоль Франс
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 13 страниц)
XVI
Баронесса де Бонмон пригласила всю титулованную, промышленную, финансовую знать, владевшую окрестными замками, на благотворительный праздник, который она устраивала 29-го числа в прославленном дворце Монтиль, воздвигнутом в 1508 году Бернаром де Пав, генерал-фельдцейхмейстером при Людовике XII, для Николеты де Восель, своей четвертой супруги, и купленном после французского займа 1871 года бароном Жюлем. Г-жа де Бонмон была настолько тактична, что не послала приглашений еврейским замкам, хотя у нее были там и друзья и родственники. Крестившись после смерти мужа и перейдя во французское подданство пять лет тому назад, она посвятила себя религии и отечеству. Подобно своему брату барону Вальштейну из Вены, она благородно отличалась от прежних своих единоверцев искренним антисемитизмом. При всем том она не была честолюбива, и природные наклонности влекли ее к тихим радостям. Она удовлетворилась бы скромным положением в обществе христианской аристократии, если бы сын не принуждал ее к пышному образу жизни. Это он, молодой барон Эрнест, толкнул ее на то, чтобы завязать знакомство с Бресе. Это он включил весь гербовник провинции в список приглашенных на праздник. Это он привез в Монтиль для участия в спектакле маленькую герцогиню де Мозак, заявлявшую, что она достаточно родовита, чтобы позволить себе ужинать у цирковых наездниц и напиваться с кучерами.
Программа развлечений включала спектакль «Джокондо» при участии великосветских любителей, благотворительный базар в парке, венецианский праздник на пруду, иллюминацию.
Наступило уже 17-е. Приготовления шли со страшной спешкой и среди невероятного сумбура. Маленькая труппа репетировала пьесу в длинной галлерее эпохи Возрождения, под сенью плафона, в кессонах которого с удивительным разнообразием композиции повторялось изображение геральдического павлина Бернара де Пав, привязанного за лапу к лютне Николеты де Восель.
Господин Жермен аккомпанировал певцам на рояле, в то время как плотники звонкими ударами деревянных молотков приколачивали задники к киоскам в парке. Режиссировал Ларжийер из Комической оперы.
– Прошу вас, герцогиня.
Жермен снял все кольца, кроме одного – на большом пальце, и опустил руки на клавиатуру.
– Ла, ла…
Но герцогиня, принимая бокал из рук Эрнеста де Бонмона, сказала:
– Дайте допить коктейль.
Когда с этим было покончено, Ларжийер повторил:
– Начнем, герцогиня:
О миг победный!
Сбылся мой сон…
И руки г-на Жермена, без золота и камней, за исключением одного аметиста на большом пальце, снова прильнули к клавиатуре. Но герцогиня не запела. Она с интересом разглядывала аккомпаниатора:
– Мой дорогой Жермен, я любуюсь вами. Вы отрастили себе грудь и ляжки! Поздравляю! Вам это удалось, честное слово! А я! смотрите…
Герцогиня провела руками сверху вниз по своему суконному костюму:
– А я все спустила.
Она сделала полуоборот:
– Ничего не осталось! Все ушло. А тем временем появилось у вас. Забавно в самом деле. О! убыли нет. Все уравновесилось.
В это время Рене Шартье, игравший Джокондо, стоял неподвижно, вытянув шею трубою и думая только о бархатистости и жемчужных переливах своего голоса, серьезный и даже несколько мрачный. Он потерял терпение и сухо заявил:
– Мы никогда не подготовимся! Это чистое несчастье.
– Вернемся к квартету, – сказал Ларжийер. – Начинайте!
О миг победный!
Сбылся мой сон.
Джокондо бедный,
Ты побежден!
– Выходите, господин Катрбарб.
Жерар Катрбарб был сыном епархиального архитектора. Его стали принимать в обществе с тех пор, как он выбил стекла у г-на Мейера, подозреваемого в том, что он еврей. У него был красивый голос, но он не вступал вовремя. И Рене Щартье бросал на него разъяренные взгляды.
– Герцогиня, вы не на месте.
– О! конечно, не на месте.
Репе Шартье, снедаемый горечью, подошел к Эрнесту де Бонмону и сказал ему на ухо:
– Прошу вас, не давайте больше коктейлей герцогине. Она провалит спектакль.
Ларжийер тоже жаловался. Хор пел вразброд, и ансамбля не получалось. Тем пе менее приступили к трио.
– Господин Лакрис, вы не на месте.
Жозеф Лакрис не был на месте. И нужно сказать, что ото было не по его вине. Г-жа де Бонмон то и дело увлекала его в укромные уголки и шептала:
– Скажите, что вы меня еще любите. Если вы меня больше не любите, я чувствую, что умру.
Она расспрашивала его также о том, как обстоят дела узаговорщиков. А так как они обстояли плохо, то эти вопросы его раздражали.
Он также не мог ей простить, что она не дала денег на предприятие. Он направился решительным шагом к хору, в то время как Рене Шартье вдохновенно заливался:
Огием любви палимый,
Бежишь от ласк любимой.
Молодой барон подошел к матери:
– Мама, не доверяй Лакрису.
Ее передернуло. Но сейчас же она напустила на себя небрежность:
– Что ты хочешь этим сказать?… Он серьезный молодой человек, более серьезный, чем бывают в его возрасте; он занят важными делами; он…
Маленький барон Эрнест пожал сутулыми атлетическими плечами.
– Говорю тебе: не доверяйся. Он хочет подковать тебя на сто тысяч франков. Он просил, чтобы я помог ему выудить у тебя чек. Но пока обстоятельства не переменятся, я не вижу в этом особой нужды. Я стою за короля, но сто тысяч франков – это кругленькая сумма.
Рене Шартье пел:
Неверный, легкокрылый,
Спешишь от милой к милой.
Лакей подал баронессе письмо. Оно было от Бресе: будучи вынуждены уехать до 29-го, они приносили извинения в том, что не смогут присутствовать на благотворительном базаре, и посылали свою лепту.
Она протянула письмо сыну, который, злобно улыбнувшись, спросил:
– А Куртре?
– Они извинились вчера, так же как и генеральша Картье де Шальмо.
– Чучела!
– Будут Термондры и Громансы.
– Еще бы! Это их хлеб – бывать у нас.
Они обсудили положение. Дело обстояло плохо. Термондр, вопреки его обыкновению, не обещал притащить к ним своих кузин и теток, весь выводок мелкопоместных дворяночек. Даже крупная промышленная буржуазия, казалось, колебалась и искала предлога, чтобы увильнуть. Маленький барон подвел итог:
– Твой базар пошел прахом, мама! Нас засадили в карантин. Это яснее ясного.
Слова сына огорчили кроткую Элизабет. Ее красивое лицо, всегда озаренное улыбкой влюбленной женщины, омрачилось.
На другом конце зала, перекрывая бесчисленные шумы, возносился голос Ларжийера:
– Не то!.. Мы никогда не справимся.
– Слышишь! – сказала баронесса. – Он говорит, что мы не справимся к сроку. Не отложить ли празднество, раз оно не удалось?
– Ты, мама, у меня действительно рохля!.. Я не упрекаю тебя. Это в твоей натуре. Ты незабудка и незабудкой останешься. Я создан для борьбы. Я силен. Правда, я дышу на ладан, но…
– Дитя мое…
– Пожалуйста, без слез. Я дышу па ладан, но буду бороться до конца.
Голос Рене Шартье журчал, как чистый ручеек:
Всегда, всегда мечтаешь
О той, по ком сгораешь,
Вкусить желаешь вновь
Ту первую лю…
Аккомпанемент неожиданно прекратился, и раздался страшный шум. Г-н Жермен гнался за герцогиней, которая убегала, схватив с рояля кольца аккомпаниатора. Она укрылась в монументальном камине, где на анжуйском шифере рельефом выделялись любовные забавы нимф и метаморфозы богов. И указывая оттуда на маленький кармашек своего лифа, она кричала:
– Здесь они, ваши кольца, моя старая Жермена. Приходите за ними… Вот вам щипцы Людовика Тринадцатого, чтоб их достать…
И она звякала под носом у музыканта огромными каминными щипцами.
Рене Шартье, свирепо вращая белками, бросил партитуру на рояль и заявил, что отказывается от роли.
– Не думаю, чтобы и Ливанкуры приехали, – со вздохом сказала сыну баронесса.
– Не все еще потеряно. У меня есть идея, – сказал маленький барон. – Надо уметь приносить жертву, когда это может быть полезно. Не говори ничего Лакрису.
– Не говорить Лакрису?
– Да, не говори ничего обязывающего. И предоставь мне действовать.
Он отошел от матери и направился к шумной группе хористов. Герцогине, попросившей у него еще коктейль, он спокойно ответил:
– Отстаньте от меня.
Затем он уселся подле Жозефа Лакриса, погрузившегося в размышления вдали от других, и некоторое время о чем-то тихо говорил с ним. Вид у него был серьезный и убежденный.
– Это действительно так, – сказал он секретарю комитета роялистской молодежи. – Вы совершенно правы. Надо свергнуть республику и спасти Францию. А для этого нужны деньги. Моя мать того же мнения. Она предлагает внести аванс в размере пятидесяти тысяч франков в шкатулку короля для расходов на пропаганду.
Жозеф Лакрис поблагодарил от имени короля.
– Его величество будет счастлив узнать, – сказал он, – что ваша матушка присоединила свой патриотический дар к приношению трех французских дам, проявивших истинно рыцарскую щедрость. Будьте уверены, – добавил он, – что его величество засвидетельствует свою благодарность собственноручным письмом.
– Не будем об этом говорить, – сказал молодой барон.
И после краткого молчания добавил:
– Дорогой Лакрис, когда вы увидите Бресе и Куртре, скажите им, чтобы они приехали на наш маленький праздник.
XVII
Наступил, первый день нового года. Воспользовавшись тем, что стих не надолго проливной дождь, г-н Бержере и дочь его Полина выбрались из дому и пошли по улицам, покрывшимся свежей коричневой грязью. Они отправились с новогодними поздравлениями к тетке с материнской стороны, которая была еще жива, но жива только для себя, и то еле-еле, ютясь на улице Русле, среди перезвона монастырских колоколов, в тесном жилище, напоминавшем келью и выходившем на огород. Полина была весела без всякой причины, только потому, что вэти праздничные дни, отмечавшие бег времени, она ярче ощущала очарование своей расцветающей молодости.
Господина Бержере не покидала в этот торжественный день его обычная снисходительность, ибо, не ожидая больше ничего особенно хорошего от людей и жизни, он знал, подобно г-ну Фагону, что надо многое прощать природе. Нищие, выстроившиеся вдоль улиц, как канделябры или переносные алтари во время крестного хода, составляли украшение этого общественного празднества. Все они, все наши бедняки, члены нищенского братства, христарадники, жалкие и изможденные, кликуши-побируши, калеки и бродяги, лохмотники, воры-попрошайки, пришли украсить собой буржуазные кварталы. Но, подчиняясь всемирному потускнению жанров и приспособляясь ко всеобщему измельчанию нравов, они не выставляли напоказ, как во времена великого «коэсра", чудовищное уродство и ужасающие язвы. Они не обвязывали окровавленными тряпками свои искалеченные руки или ноги. Они были примитивны, демонстрировали только безобидные увечья. Один из них, ковыляя с удивительным проворством, довольно долго преследовал г-на Бержере. Затем он остановился и снова прирос, как фонарный столб, к краю тротуара.
Тогда г-н Бержере сказал дочери:
– Я только что совершил дурной поступок: я подал милостыню. Подав два су Колченожке, я испытал постыдную радость унизить своего ближнего, я поддержал отвратительный сговор, увековечивающий силу за сильным и слабость за слабым, скрепил своей печатью древнюю несправедливость, содействовал тому, чтобы этому человеку оставили лишь полдуши.
– Ты сделал все это, папа? – недоверчиво спросила Полина.
– Почти все, – ответил г-н Бержере. – Я продал своему брату Колченожке братскую любовь, обвесив его. Я унизил себя, унизив его. Ибо милостыня одинаково позорит того, кто берет, как и того, кто дает. Я поступил дурно.
– Не думаю, папа, – сказала Полина.
– Не думаешь, – возразил г-н Бержере, – потому что не обладаешь философским мышлением и не умеешь извлекать из невинного на взгляд поступка бесчисленные последствия которые в нем заложены. Этот Колченожка заставил меня впасть в грех милостыни. Я не сумел устоять против назойливости его жалобного голоса. Я проникся состраданием к его тощей шее без ворота, к коленям, которым развихлявшиеся от долгого ношения штаны придали печальное сходство с коленями верблюда, к ногам в башмаках, похожих на двух уток с раскрытыми клювами. О искуситель! О опасный Колченожка! Колченожка великолепный! Благодаря тебе мое су породило какую-то частицу низости, частицу позора. Благодаря тебе я при помощи одного су создал еще одну крупицу зла и безобразия. Вручая тебе этот крохотный символ богатства и могущества, я иронически сделал тебя капиталистом и без всяких почестей приобщил тебя к пиршеству общества, к празднику цивилизации. И тотчас же я почувствовал, что я могущественная персона в твоих глазах, богач по сравнению с тобой, мой кроткий Колченожка, чудесный побирушка, льстец! Я возрадовался, я возгордился, я самовлюбленно утопал в своем богатстве и величии. Живи, Колченожка! Pulcher hymnus divitiarum pauper immortalis. [1]1
Прекрасный гимн божеству, о бессмертный бедняк (лат.).
[Закрыть]
Гнусный обычай милостыни! Сердобольное варварство подаяния! Ветхозаветное заблуждение буржуа, который, подав грош, думает, что творит добро, и считает, что расквитался со своими братьями при посредстве самого бесславного, самого неудачного, самого смехотворного, самого глупого, самого жалкого средства, какое только может быть применено в целях лучшего распределения богатств. Этот обычай подавать милостыню противоречит понятию благодеяния и противен милосердию.
– Неужели? – спросила Полина с искренним интересом.
– Милостыня, – продолжал г-н Бержере, – имеет так же мало общего с благодеянием, как гримаса обезьяны с улыбкой Джоконды. Благодеяние так же изобретательно, как милостыня тупоголова. Оно наблюдательно, оно соразмеряет свои усилия с нуждами. Этим-то я и пренебрег в отношении моего брата Колченожки. В век философов самое слово «благодеяние/ возбуждало отраднейшие представления в чувствительных душах. Полагали, что это слово было изобретено добрейшим аббатом де Сен-Пьером. Но на самом деле оно древнее и встречается уже у нашего первого Бальзака. В шестнадцатом веке говорили: «благотворение». Это то же самое слово. Признаюсь, я не чувствую в слове «благодеяние» его первоначальной красоты; оно опошлено для меня фарисеями, которые им злоупотребляли. У нас в ходу много благотворительных учреждений, ссудных касс, попечительств, обществ взаимного страхования. Некоторые из них полезны и оказывают действительные услуги. У них один общий недостаток: они – порождение того самого социального неравенства, которое призваны исправлять, и следовательно, представляют собой лекарство, несущее в себе заразу. Всеобщая благотворительность заключается в том, чтобы каждый жил своим трудом, а не чужим. Все, кроме взаимообмена а солидарности, гадко, постыдно бесплодно. Участие всех в производстве и в распределении продукции – вот где человеческое милосердие.
Оно – справедливость, оно – любовь, и беднякам оно доступнее, чем богачам. Кто из богачей когда-либо осуществлял его с такой полнотой, как Эпиктет или Бенуа Малон? Истинное милосердие – это передача всем людям того, что сделал каждый, это доброта во всей ее красе, это гармоническое движение души, наклоняющейся подобно амфоре с драгоценным нардом и изливающей благодеяния, это Микель-Анджело, расписывающий Сикстинскую капеллу, или же депутаты Национального собрания ночью четвертого августа, это дары, поднесенные в блаженном изобилии, деньги, текущие вперемешку с любовью и мыслью. У нас нет никакого достояния, кроме нас самих. По-настоящему даешь только тогда, когда даешь свой труд, свою душу, свое дарование. И это великолепное подношение всего себя всему человечеству обогащает дарителя в такой же мере, как и всю общину.
– Но не мог же ты дать Колченожке любовь и красоту? – возразила Полина. – Ты дал ему то, что ему больше всего подходило.
– Правда, Колченожка оскотинился. Из всех благ, могущих порадовать человека, он ценит только алкоголь. Я сужу об этом по тому, что от него разило водкой, когда он ко мне приблизился. Но таков, каков он есть, он создан нами. Наше неравенство было ему отцом, наша гордыня – матерью. Он – скверный плод наших пороков. Всякий человек, живущий в обществе, должен давать и получать. Этот малый, вероятно, дал недостаточно, потому что недостаточно получил.
– Быть может, он лентяй, – сказала Полина. – Господи, как же нам сделать так, чтобы не было больше ни бедных, ни слабых, ни ленивых? Разве ты не думаешь, что люди добры от природы и лишь общество делает их злыми?
– Нет. Я не думаю, чтобы люди были добры от природы, – ответил г-н Бержере, – напротив, я вижу, что люди лишь с трудом и мало-помалу выходят из состояния первородного варварства и с большими усилиями создают ненадежную справедливость и зыбкую доброту. Далеко еще то время, когда они будут ласковы и благожелательны друг к другу. Далеко еще то время, когда они перестанут воевать между собой и когда батальные картины будут скрыты от глаз, как безнравственные и зазорные. Думаю, что царство насилья продлится еще долго, что еще долго народы будут драться между собой по пустым поводам, что еще долго граждане одной и той же страны будут остервенело вырывать друг у друга необходимые блага жизни, вместо того чтобы произвести справедливое распреределение. Но я думаю также, что люди менее свирепы, когда они менее несчастны, что прогресс промышленности способствует постепенному смягчению нравов, и я слышал от одного ботаника, что боярышник, пересаженный из сухой почвы в более тучную, меняет шипы на цветы.
– Видишь, папа, ты оптимист! Я так и знала! – воскликнула Полина, остановившись посреди тротуара, чтобы устремить на отца мгновенный взгляд серых, как рассвет, глаз, напоенных мягким сияньем и утренней свежестью. – Ты оптимист. Ты от всей души трудишься над постройкой дома будущего. Да, это хорошо! Хорошо строить новую республику с людьми, которые стремятся к добру.
Эти слова надежды и взгляд ясных глаз заставили г-на Бержере улыбнуться.
– Да, – сказал он, – было бы хорошо создать новое общество, где каждый получил бы полную цену за свой труд.
– Не правда ли, это так будет?… Но когда? – простосердечно спросила Полина.
А г-н Бержере ответил кротко, но не без грусти:
– Не требуй от меня прорицаний, дитя мое. Древние не без причины считали способность заглядывать в будущее самым зловещим даром для человека. Если бы мы могли предвидеть то, что произойдет, нам осталось бы только умереть, и мы, может статься, пали бы, сраженные молнией скорби и ужаса. Над созданием будущего надо работать так, как ковровщики работают над шпалерами, – не глядя.
Так беседовали по дороге отец с дочерью. Перед сквером на Севрской улице они увидели попрошайку, прочно угнездившегося на тротуаре.
– У меня больше нет мелочи, – сказал г-н Бержере. – Нет ли у тебя десяти су, Полина? Эта протянутая рука загораживает мне дорогу. Даже на площади Согласия она загородила бы мне всю площадь. Протянутая рука нищего – это преграда, через которую я не в силах перешагнуть. Не могу преодолеть своей слабости. Подай этому оборвышу. Тут нет еще большого преступления. Не надо преувеличивать зло, которое делаешь.
– Папа, мне не терпится узнать, как ты поступишь с Колченожкой в своей республике? Ты ведь не предполагаешь, что он станет жить плодами своего труда?
– Полагаю, дочка, – ответил г-н Бержере, – что он согласится исчезнуть. Он уже и сейчас съежился. Лень, склонность к покою располагают его к окончательному исчезновению. Он с легкостью перейдет в небытие.
– Напротив, я думаю, что он привязан к жизни.
– Конечно, у него есть свои радости. Он безусловно с наслаждением поглощает кабацкое зелье. Он испарится вместе с последним трактирщиком. В моей республике не будет виноторговцев. Не будет ни покупателей, ни продавцов. Не будет ни богатых, ни бедных. Каждый будет пользоваться плодами своего труда.
– Мы все станем счастливы, папа.
– Нет, так как одновременно со страданием погибло бы и чувство святого милосердия, являющееся красой души. Этого не случится. Подобно тому как дни будут сменяться ночами, моральное страдание и физическое страдание, то и дело вытесняемые, будут то и дело чередовать свое господство на земле с радостью и со счастьем. Страдание необходимо. Оно вытекает из того же глубокого источника природы, как и радость, и одно не иссякнет без другого. Мы счастливы только потому, что мы несчастны. Страдание – сестра радости, и дыхание этих близнецов, касаясь наших душевных струн, заставляет их звучать гармонически. Дыхание одного только счастья издавало бы монотонный и скучный звук, равноценный безмолвию. Но к неизбежным страданиям, к тем одновременно низменным и величественным страданиям, которые присущи человеческой природе, уже не присоединятся страдания искусственные, порожденные природой нашего социального строя. Людей больше не будет уродовать непосильный труд, от которого они не столько живут, сколько умирают. Рабы освободятся из смирительных домов, а фабрики не будут больше пожирать тела миллионов людей.
Этого освобождения я жду от самой машины. Машина, размоловшая столько народу, придет постепенно и великодушно на помощь слабому человеческому телу. Машина, прежде суровая и жестокая, станет доброй, благожелательной, дружелюбной. Как же она изменит свою душу? Слушай. Это чудо совершит искра, сверкнувшая из лейденской банки, воздушная звездочка, представшая в прошлом столетии перед взорами изумленного физика. Незнакомка, давшая себя победить, но не назвавшая себя, таинственная, но пленная сила, схваченная руками, послушная молния, заключенная в банку и растекающаяся по бесчисленным нитям, сетью покрывающим землю, – словом, электричество понесет свою энергию, свою помощь туда, где это понадобится: в дома, в комнаты, к очагу, подле которого усядутся отец, мать и дети, теперь уже никем не разлучаемые. Злобная машина, измоловшая на фабриках тела и души, станет ручной, родной и близкой. Но все это не приведет ни к чему, не приведет решительно ни к чему, если блоки, шестерни, шатуны, рычаги, салазки, маховые колеса очеловечатся, а человеческие сердца останутся железными.
Мы шлем свои пожелания, свои призывы навстречу еще более чудесному превращению. Наступит день, когда предприниматель, нравственно преображаясь, станет в ряды освобожденных рабочих, когда обмен благами заменит заработную плату. Крупная промышленность, как и родовая аристократия, которую она сменила и которой подражает, переживет свое четвертое августа. Она откажется от оспариваемых прибылей и от привилегий, находящихся под угрозой. Она будет великодушной, когда почует, что время этого требует. А что нынче говорит предприниматель? Что он – душа и мысль и что без него армия рабочих была бы телом без разума. Так вот! Если он олицетворяет мысль, то пусть и ограничится этой честью и этим удовольствием. Если он мысль и разум, то следует ли из этого, что он должен захлебываться в богатствах? Когда великий Донателло отливал со своими учениками какую-нибудь бронзовую статую, он был душой творения. Плату, полученную от герцога и от горожан, он клал в корзину, которую вздергивал на блоке к потолочной балке мастерской. Каждый ученик поочередно отвязывал веревку и брал из корзинки соразмерно своим надобностям. Разве не достаточно самого удовольствия творить при помощи разума, и это преимущество освобождает ли старшего мастера от обязанности делиться заработком со своими скромными помощниками? Но в моей республике не будет ни прибылей, ни заработной платы, и все будет принадлежать всем.
– Папа, ведь это же коллективизм, – спокойно сказала Полина.
– Самые драгоценные блага, – ответил г-н Бержере, – принадлежат всем людям и всегда им принадлежали. Воздух и солнце составляют общее достояние всех, кто дышит и кто видит дневной свет. После вековых ухищрений эгоизма и жадности и вопреки всем яростным стремлениям отдельных личностей захватить и удержать сокровища, – те личные блага, которые принадлежат наиболее богатым из нас, ничтожно малы в сравнении с тем, что составляет общее достояние. И разве ты не видишь, что даже в нашем обществе все самые милые человеку и великолепные блага: дороги, реки, прежние королевские леса, библиотеки, музеи, – принадлежат всем? У меня такое же правона старый дуб в Фонтенебло или на картину в Лувре, как у любогобогача, И даже они больше – мои, чем его, если я лучше умею ими наслаждаться. Коллективная собственность, которой все страшатся, как чудовища, грозящего откуда-то издали, уже окружает нас в тысячах привычных форм; Пугаются вести о грядущем ее приходе, а сами уже сейчас пользуются ее преимуществами.
Позитивисты, собирающиеся в доме Огюста Конта вокруг почтенного Пьера Лафита, не торопятся стать социалистами. Но один из них вполне правильно заметил, что собственность – социального происхождения. И мысль эта в высшей степени справедлива, ибо всякая собственность, приобретенная личным усилием, может возникнуть и существовать только благодаря содействию всего общества. А раз частная собственность происходит из социального источника, то разве мы пренебрегаем ее происхождением или извращаем ее суть, распространяя ее на все общество и передавая государству, от которого она непреложно зависит?
Мадемуазель Бержере поторопилась ответить на этот вопрос:
– Государство, милый папа, это насупленный и неучтивый господин, сидящий за служебным окошечком. Ты понимаешь, что ради него никто не станет расставаться со своими пожитками.
– Понимаю, – с улыбкой ответил г-н Бержере, – Я всегда стремился понимать и затратил на это немало драгоценной энергии. Убеждаюсь с опозданием, что непонимание – великая сила. Оно иногда позволяет завоевать целый мир. Если бы Наполеон был так же умен, как Спиноза, он написал бы четыре тома, весь век просидев в какой-нибудь мансарде. Да, я понимаю. Но этому насупленному и неучтивому господину, сидящему за окошечком, ты доверяешь, Полина, свои письма, которых не доверила бы агентству Трикош. Он управляет частью твоего имущества, и далеко не самой ничтожной и не самой малоценной. Лицо его кажется тебе угрюмым. Но когда он будет всем, он будет ничем. Или точнее, он будет лишь нами самими. Уничтоженный своей всеобщностью, он перестанет казаться букой. Нельзя быть злобным, дочка, когда ты превратился в ничто. Неприятно в данный момент то, что он обгладывает личную собственность, запуская в нее свои когти и зубы, и охотней вгрызается в тощих, чем в тучных. Это делает его невыносимым. Он алчен. У него есть потребности. В моей республике он будет без желаний, подобно богам. У него будет все и не будет ничего. Мы перестанем его ощущать, потому что он сольется с нами и всякое отличие сотрется. Он будет таким, как если бы его не было. По-твоему, личность я приношу в жертву государству, а жизнь – отвлеченной мысли. Напротив, я подчиняю абстракцию реальности, уничтожаю государство, отождествляя его со всей социальной деятельностью людей.
Если бы даже такой республике не суждено было никогда осуществиться, мне все же радостно было бы лелеять эту мысль о ней. Не возбраняется возводить постройки на острове Утопии. И даже сам Огюст Конт, похвалявшийся тем, что он опирается только на данные позитивной науки, поместил Кампанеллу в месяцеслов великих людей.
Мечта философов во все времена вдохновляла людей действия, и те трудились над ее осуществлением. Наша мысль создает будущее. Государственные мужи работают по планам, достающимся им в наследство после нашей смерти. Они наши каменщики и чернорабочие. Нет, дочка, я не возвожу построек на острове Утопии. Моя мечта, которая принадлежит не только мне и в данный момент витает перед тысячами и тысячами душ, – мечта правдивая и пророческая. Всякое общество, органы которого не соответствуют больше своему назначению и члены которого не получают питания в меру производимой ими работы, умирает. Глубокие потрясения, внутренние беспорядки предшествуют его кончине и предвещают ее.
Феодальное общество было построено прочно. Но когда духовенство перестало быть носителем знания, а дворянство перестало защищать хлебопашца и ремесленника своим мечом, когда эти два сословия стали разбухшими и вредными частями тела, все тело погибло; неожиданная, но необходимая революция принесла смерть больному. Кто станет утверждать, что в современном обществе органы соответствуют своему назначению и все части тела получают питание в меру производимой работы? Кто станет утверждать, что богатства распределены справедливо? Кто, наконец, может верить, что неравенство будет вечно?
– А как уничтожить его, папа? Как изменить мир?
– Словом! Нет ничего могущественнее слова, дитя мое. Веские доводы в соединении с возвышенными мыслями представляют собой цепь, которую невозможно разорвать. Слово, как праща Давида, разит насильников и повергает долу могучих. Это непобедимое оружие. Без него мир стал бы достоянием вооруженных скотов. Кто же их сдерживает? Одна только мысль, безоружная и нагая.
Мне не доведется увидеть царство будущего. Все перемены в социальном строе, как и в строе природы, происходят медленно и почти незаметно. Вдумчивый геолог Чарльз Лайелл доказал, что эти страшные следы ледникового периода, эти гигантские скалы, сброшенные в долины, эти мохнатые животные и эта флора холодных стран, сменившие флору и фауну жарких стран, эти отпечатки катаклизмов являются фактически результатом многих и длительных процессов и что великие перемены, произведенные с милосердной медлительностью силами природы, не были даже замечены бесчисленными поколениями живых существ, присутствовавших при этом. Социальные преобразования происходят так же незаметно и медленно. Робкий человек страшится катаклизмов будущего, не сознавая, что эти катаклизмы начались еще до его рождения, происходят на его глазах незаметным для него образом и обнаружатся только спустя столетие.