355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Анастасия Туманова » Не забывай меня, любимый! » Текст книги (страница 2)
Не забывай меня, любимый!
  • Текст добавлен: 8 сентября 2016, 21:35

Текст книги "Не забывай меня, любимый!"


Автор книги: Анастасия Туманова



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 20 страниц) [доступный отрывок для чтения: 8 страниц]

Настя знала обо всём: Илья до сих пор не мог без мороза по спине вспоминать её слёзы, ползущие по застывшему от отчаяния лицу, той ночью, когда он уходил вслед за Маргиткой. Уходил от Насти, которую всегда любил, от детей, без которых жизни своей не мыслил. Уходил потому, что без Маргитки не мог дышать, не мог спать, не мог жить. Что это было? Горячка? Одурь? Бес в ребро? Он и сам не понимал – даже сейчас, столько лет спустя.

Они с Маргиткой уехали подальше от Москвы, подальше от всех, кто их знал, – в Одессу. И прожили там шесть лет, и за всё это время дня не проходило, чтобы Илья не вспомнил свою семью, не подумал о Насте. Каждый день рвалось сердце, болела душа, и хуже времени, чем те годы на берегу Чёрного моря, у него не было в жизни. Илья знал, что может вернуться, что Настя примет, простит, ведь она цыганка, ведь они прожили вместе полжизни и у них дети… Но Маргитка стояла перед ним – молодая, тонкая, красивая, – манила зелёными глазами, улыбалась, и Илья понимал, что шагу от неё не сделает. И, чувствуя себя стариком рядом с ней, ревновал молодую жену отчаянно, не мог выносить, когда она даже разговаривает с другими цыганами. Да… врагу бы Смоляко не пожелал такой жизни.

В конце концов случилось то, что должно было случиться: Маргитка сбежала от него с подвернувшимся под руку цыганом-конокрадом. Позже Илья даже удивлялся, как эта девочка продержалась рядом с годящимся ей в отцы мужем шесть лет вместо шести дней. Сейчас, когда столько времени прошло, он даже лица Маргитки не мог вспомнить толком; даже погибельные зелёные глаза, от которых у него ум за разум заходил, не поднимались в памяти, а тогда… тогда Илья, оставшись один, от отчаяния загулял так, что, наверное, нашёл бы свою смерть в вонючем кабаке на окраине Одессы, если б не Роза.

Илья улыбнулся. До сих пор он не мог не улыбаться, вспоминая о Розе. И вот её-то помнил прекрасно – всю, от грязных пяток до растрёпанной кудрявой головы, от рваной синей юбки и оранжевой кофты до узких, насмешливых глаз, острого подбородка, лукавой улыбки. Роза была цыганкой, но со своей семьёй не жила, предпочитая кочевать в одиночку и быть самой себе хозяйкой. За собой она таскала Митьку, сироту-племянника, как две капли воды похожего на неё. С ними Илья и прожил целое лето – после того как Роза притащила его, насмерть пьяного, из окраинного кабака к себе домой, привела в чувство, велела рассказать всё как есть и, пожав плечами, предложила: «Оставайся». Илья остался: идти ему было некуда, искать Маргитку он всё равно не собирался, возвращаться в Москву пред Настины очи было стыдно до темноты в глазах.

Они с Розой прожили вместе три месяца. Одно короткое лето на берегу моря, в рыбачьем посёлке, сто долгих жарких дней, сто тёплых ночей. Ни слова о любви не было сказано между ними, и Роза, посмеиваясь, говорила: «Надоем – поезжай в Москву, человек со своими детьми должен жить». Илья и слышать об этом не хотел: ему было хорошо с Розой. Хотя, может, она говорила верно, и никакой любви у них в помине не было – ведь по-прежнему день за днём он думал о своей семье и по-прежнему саднило сердце… Но его неприученная к узде судьба в какой уже раз поднялась на дыбы и выкинула то, чего Илья никак не ждал: Роза умерла. Умерла, сгорев за неделю от грудной болезни, заставившей её все семь дней промучиться, кашляя кровью в медный таз, и в конце концов уложившей в землю. За несколько мгновений до смерти, когда Илья, теряя голову от горя, стоял на коленях у её постели, Роза сказала:

– Иди в Москву, дурак, там твоя семья… Только Митьку моего не бросай.

Илья выполнил её волю. Ведь всё равно остаться в Крыму без Розы, в её опустевшем доме, он не смог бы: сожрала б тоска. И через неделю после похорон уехал в Москву, прихватив с собой тринадцатилетнего Митьку, про которого Роза говорила: «Хоть и цыган, а босяк. В табор парню уже нельзя, не приучен. Держи его при себе, морэ [13], не то пропадёт».

Илья вернулся в Москву. И Настя приняла его не моргнув глазом, спокойно сказав: «Всё равно, кроме тебя, кобеля, никого в жизни не любила». И Илья понял, что никогда больше шагу в сторону от жены не сделает. Так и вышло. Ведь ему уже было за сорок, и у них с Настей, кроме семерых детей, росли внуки.

Все эти годы без него Настя пела в московском хоре, который держал её брат, к тому времени известный городу хоревод Дмитрий Трофимыч. Когда она запела первые партии, хор Митро загремел на всю Москву, «на цыганку Настю» съезжались целыми компаниями, о ней писали в газетах, специально для неё сочинялись романсы, и доходы хора взлетели в заоблачную высь. Илья усмехнулся, в который раз передёрнув плечами при мысли о том, что подумал Митро, когда он, Илья, нежданно-негаданно снова свалился в Москву. Вернулся после того, как сбежал с дочерью Митро, бросив его же сестру. Илья до сих пор не мог понять, почему бывший друг его не убил, как только увидел. Более того, сказал: «Оставайся, коли хочешь. Будешь петь с женой – в хоре хоть деньги большие заработаешь, твою-то голосину здесь хорошо помнят».

Разумеется, Илья не остался: совести бы не хватило каждый день мозолить Митро глаза своей мордой. И Настя не настаивала на этом, хотя в хоре была её жизнь. Привычно, не сказав ни слова, она связала узел и вернулась с мужем в табор. Сыновья разделились: те, которые успели пережениться на хоровых цыганках и попробовать ресторанного хлеба, к скрытой досаде Ильи, остались в Москве. Старший сын с семьёй жил в Смоленске, торговал лошадьми. Дочь вышла замуж за питерского цыгана, сына хоревода. Двое младших сыновей, ещё не успевшие обзавестись семьями, отправились за родителями в табор.

Прошло несколько лет, и Илья уже окончательно поверил в то, что несчастья его семьи теперь позади, когда на них свалилось такое горе, от которого волосы сорокалетней Насти в один день стали белыми, как у древней старухи, а Илья даже полгода спустя всё ещё не мог ни с кем разговаривать. Беда случилось с их сыном Петькой, который вместе с женой и двумя детьми жил в Москве. Однажды зимой они вернулись из ресторана под утро, страшно усталые, тут же повалились спать, и жена Петьки позабыла открыть на ночь печную вьюшку. Угарный дым пошёл из печи в комнату, и наутро никто не проснулся – ни Петька, ни его жена, ни годовалая малышка, спящая под боком матери. Уцелел только старший их сын, пятилетний Сенька, который, на своё счастье, ночевал в эту ночь не дома, а у соседей.

До сих пор иногда Илье слышался во сне страшный крик Насти по мёртвому сыну – и мороз продирал по коже. Всю дорогу до Москвы Настя ещё держалась, но, увидев своими глазами могилы сына, невестки и внучки на кладбище у Бутырской заставы, слегла. И лежала в постели две недели, повернувшись спиной ко всем, – только маленький Сенька находился при ней безотлучно. Он остался с дедом и бабкой, хотя взрослые сыновья Ильи, которые жили в Москве, готовы были забрать его к себе. Но мальчишка по собственной воле уехал в табор, и Илья был этому только рад: глядя изо дня в день на шебутного, любопытного, постоянно лезущего во все дырки внука, Настя мало-помалу пришла в себя.

«И до чего же они все с тебя списаны, Илья!» – с напускной досадой говорила она, наблюдая за тем, как лохматый, бровастый, глазастый, чёрный, как галка, полуголый, как все таборные дети, Сенька с упоением скачет в придорожной луже, обдавая всё вокруг грязными брызгами. – Хоть бы один на меня или там на невесток похож был… Нет! Все до единого – смоляковская порода разбойничья!» – «Значит, кровь наша гуще…» – бурчал довольный Илья. Впрочем, глаза-то у Сеньки были как раз бабкины: «очи чёрные», каждый со сливу размером. Любая девчонка за такие глаза полжизни бы отдала, а вот поди ж ты – оказались на смоляковской роже, с которой только на каторге место… Внука Илья обожал. К его безмерной радости, из Сеньки вырастал настоящий таборный цыган, которому, слава богу, и в башку не забредало уехать в город и петь там за деньги для господ. С пяти лет мальчишка неизменно болтался с дедом по конным ярмаркам и базарам, к двенадцати годам мог уже весьма здраво оценить лошадь, выискать в ней мельчайшие изъяны, сбить цену вдвое, а через полчаса перепродать коня на той же ярмарке втрое дороже. Илья, который сам был таким, внука хвалил редко, опасаясь сглазить, но про себя понимал: кофарь из Сеньки выйдет знатный. Пожалуй, и не хуже его самого, Ильи Смоляко, которого знали на всех конных ярмарках от Смоленска до Новочеркасска. А может быть, и лучше, потому что Сенька умел говорить с лошадьми.

Выяснился необычный внуков талант довольно поздно, потому что сам мальчишка никому о нём не рассказывал, полагая, что это умеют все и посему хвастаться тут нечем. Потому, когда Илья, которому цыгане сообщили о Сенькиных беседах с конями, начал осторожно расспрашивать внука, тот сначала только хлопал мохнатыми ресницами.

– А что в этом странного? Как все, так и я… Я говорю, кони говорят… А можно и не говорить…

– Это как, чяворо? – Илья едва удерживался от того, чтобы не перекреститься, чувствуя, что мальчишка не притворяется.

– Да просто же! – пожимал плечами внук. – Без разговору… Они ж умнее людей-то, кони!

В последнем Илья, сам проведший всю жизнь среди лошадей, ничуть не сомневался, но тем не менее заявил:

– Не могёт такого быть! Али ты врёшь, али цыгане наши!

– Очень надо врать-то… – недоумевал Сенька. – Ты шутишь, верно, дед? Ну, вот гляди, сейчас твой серый ко мне подойдёт и начнёт тыкаться, а я ему скажу, чтоб не лез, потому как хлеба нет.

Илья глаз не сводил с Сеньки, ожидая подвоха, но внук лишь спокойно посмотрел на пасущегося неподалёку серого своими огромными глазищами – и тот вдруг, оставив в покое полуобжёванный куст ракитника, дёрнул шеей, прямо пошёл к мальчишке и сунулся мордой к нему в плечо. Сенька стоял столбом, не отталкивая коня, но через мгновение тот сам недовольно мотнул головой и вернулся к кустам.

Больше Илья вопросов внуку не задавал. Но всерьёз забеспокоился, когда пару лет спустя подросший Сенька с подозрительным интересом начал расспрашивать деда о его лихой конокрадской молодости. Илья сначала пытался отмолчаться и перевести всё в шутку, но упрямый мальчишка не отвязывался, и дед-конокрад в конце концов взорвался, как бомба:

– Не был, говорят тебе!!! Не воровал! Не трогал отродясь никаких коней чужих, чтоб им околеть! Отвяжись, болесть злая! Врут наши дураки тебе всё, языки-то сорочьи без костей!.. Ну, может, было раза два по молодости… Или три… Но бросил! Бросил, слышишь?! И ты не смей об этом даже думать, не то шкуру кнутом спущу до костей! Мало бабке несчастья из-за вас всех, нарожала себе на погибель!

О том, что будет, если Сенька с его-то талантами в самом деле подастся в конокрады, Илья старался не думать, но, к счастью, бог миловал: неистребимой страсти обладать чужой приглянувшейся лошадью внук оказался напрочь лишён. И Илья в который раз вздохнул с облегчением.

Годам к четырнадцати у Сеньки прорезался очень неплохой голос, и городские родственники начали всё чаще наезжать в табор, упрашивая деда отпустить внука в Москву хоть на один сезон. Но Илья, хорошо помнивший собственные мытарства в Первопрестольной, стоял насмерть:

– Не дождётесь, бутербродники! Сенька – таборный цыган, закорённый, ему в вашем кабаке не место, и не просите даже! Озолотите – не пущу!

– Ну, спросит он тебя, коль сам захочет… – обиженно ворчала Настя.

В глубине души Илья понимал, что жена права: останавливать внука кнутом, если бы тот в самом деле польстился на городское житьё, у него рука б не поднялась. Но, к счастью, сам Сенька и слышать не хотел о московском хоре – хотя на дедовой гитаре играть выучился быстро, и без него не обходилась ни одна гулянка в таборе. Для полного успокоения Илье оставалось только женить внука на таборной девчушке из хорошей, уважаемой семьи. Но Сеньке, по словам Насти, знающей до изнанки всё, что касалось её детей и внуков, никто пока не нравился. Илья пожимал плечами: «Молодой ещё, дурь в башке носится. Подождём».

Голова у него в то время болела главным образом из-за Митьки.

Племянник покойницы Розы, которого Илья взял в свою семью, прожил в таборе года два, и к концу этого срока Илья уже точно знал, что Роза оказалась права: таборная жизнь для парня не годится. Митька отлично разбирался в лошадях и мог под настроение за один базарный день взять барыша больше, чем все кофари табора, вместе взятые. Мог он также пропасть на неделю-две и вернуться с крадеными скакунами в поводу, мог сбыть их в полдня за хорошие деньги, мог сменять на ещё лучших коней. Но Илья видел: лошадьми этот парень не болен. Митька рос самым обычным вором, и что делать с ним, Смоляко не знал – не помогали ни уговоры, ни кнут.

С пятнадцати лет Митька начал надолго пропадать из табора. Сам он никогда не рассказывал о том, где бывает и чем занимается, но цыгане рассказывали Илье о том, что его приёмный сын крутится с русскими ворами. Смоляко злился: «Врёте, черти, языки подвязали б!», но про себя знал, что это правда. Митька болтался по России, часто и, кажется, удачливо играл в карты, воровал понемногу во всех губернских городах. К восемнадцати годам цыгане уже звали его Мардо [14]: скуластую Митькину физиономию испортили несколько рваных, длинных шрамов, полученных в драках. В двадцать лет он наконец попался и отправился на каторгу, года через три вернулся – и через несколько недель всё пошло по-старому. Илья, в глубине души надеявшийся, что хотя бы город Нерчинск Митьку образумит, вынужден был признать: ничего у Нерчинска не получилось.

Однажды Смоляко и в самом деле показалось, что парень решил угомониться: это случилось, когда тот приехал в табор на кибитке, в которой сидела молодая цыганка-котлярка с повязанной по-замужнему головой. Первое, о чём Илья спросил, увидев семнадцатилетнюю, тоненькую, чёрную, большеротую, смущённо улыбающуюся Юльку, было:

– Красавица, он тебя силой взял?! С мешком на голове увёз?!

Юлька залилась такой краской, что Илья тут же понял: никакой силы и в помине не было. Впрочем, второй его вопрос оказался не лучше первого:

– Да на кой он тебесдался-то, каторжник бессовестный?!

– Илья!.. – тихо ахнула за его спиной Настя.

Никто, кроме него, этого не услышал, но Смоляко тут же опомнился, глубоко вздохнул, приходя в себя, покосился на Митьку. Тот не обиделся: смотрел на молодую жену насмешливыми глазами, вертел между губами соломинку, поглядывал на молчащих от изумления цыган. Насладившись общим столбняком, Мардо выплюнул соломинку и сквозь зубы бросил жене:

– Что стоишь? Иди делом займись…

Юлька, улыбнувшись, взяла ведро и пошла к реке. И целая толпа цыганок бросилась за ней: допытываться, как всё случилось. Митька же, как ни в чём не бывало, распряг лошадей, выпустил их в поле и принялся растягивать драный шатёр. Смоляко понял, что рассказывать сын ни о чём не собирается.

Илья по сей день задавал себе вопрос: как могла Юлька добровольно выйти за этого кромешника? С появлением в таборе смуглой худышки с охапкой вьющихся волос, которые вылезали из-под платка во все стороны, сводя на нет Юлькины попытки выглядеть солидно, над табором, казалось, взошло ещё одно солнце. За медово-коричневый цвет мордашки её прозвали Копчёнкой, на что жена Мардо ничуть не обижалась.

Любая таборная цыганка хорошо или плохо умела добывать хлеб в семью, но Юлька вытворяла такое, что опытные гадалки только диву давались, глядя на неё. Ей ничего не стоило собрать вокруг себя весь базар своей босоногой пляской под бубен, а плясать Юлька могла с утра до ночи, почти не переводя духа. Если ей это надоедало, она шла гадать, и, тараща глаза, таинственно заглядывая в лицо деревенской бабы или затянутой в кисею и муслин барышни, говорила такое, что те бледнели, хватались за грудь и давали оборванной врунье всё, что та просила, да ещё добавляли от себя. Если же Юлька ленилась гадать, она могла схватить роющуюся в навозе курицу столь молниеносным движением, что та не успевала даже понять, что случилось, а уже оказывалась со свёрнутой головой под фартуком улепётывающей прочь воровки. Да что там курица… До сих пор цыгане, давясь смехом, вспоминали и пересказывали друг другу историю о том, как однажды в Калуге Юлька, болтаясь под заборами невысоких купеческих домиков в поисках заработка, увидела в одном из распахнутых окон накрытый для праздника стол. Заинтересовавшись, она перелезла через забор, заглянула в окно и убедилась, что в комнате никого нет. На то, чтобы забраться в окно, аккуратно составить на пол пустые тарелки и стаканы, которые могли разбиться, связать в узел скатерть со всем содержимым, взвалить узел на плечи, под мышки сунуть две бутылки вина – для мужа и для свёкра – и вымахнуть за забор, Юльке хватило полминуты. А потом весь табор умирал со смеху, глядя на то, как Копчёнка с гордым видом развязывает перед своим шатром скатерть, на которой красовалась дивная куча из пирогов, жареного гуся, яблок, утраченных тем же гусем, рыбного заливного, колбасы, хрена и редьки, торта «бланманже» и грибной запеканки. Слизали Юлькину добычу всем табором и долго ещё вспоминали «купеческий ужин» и ухватистость добытчицы.

По мнению Ильи, Митьке нужно было останавливать лошадей в каждом селе, идти в церковь и ставить самую дорогую свечу за такую жену. Но Мардо, кажется, подобные мысли не посещали. По-прежнему он появлялся в таборе три-четыре раза в год, по-прежнему уходил, когда хотел. Илья не знал, огорчает ли это невестку: плачущей Копчёнку никто и никогда не видел. Частые отлучки мужа она, казалось, принимала как должное. Когда Мардо возвращался, Юлька искренне радовалась, с утроенной силой вертелась возле костра, готовя ужин, пела для него весь вечер, собирая цыган к своему шатру, спозаранку неслась в деревню или на городской базар, чтобы как следует накормить Митьку, – а когда через неделю-две он уходил снова, она бежала за его конём, на всё поле крича: «Дэвлэса, тэ дэл о дэвэл ба-а-ахт! [15]» – и всё шло по-старому.

– Любит она его, вот и всё, – сказала как-то Настя.

– Да? И с чего его любить-то? – недоверчиво поинтересовался Илья.

– С чего я тебя любила? Просто так… Это ведь не угадаешь.

– Девочку жалко, – помолчав, проворчал Илья. – Он подошвы её не стоит.

– А так всегда и бывает, – Настя прятала улыбку. – Не беспокойся. Время пройдёт, Митька угомонится, заживут по-человечески. Жаль, что детей нет.

– Почему нет-то? Ты с Юлькой не говорила? Может… делает она чего?

– Нет. Просто не получается пока.

– Понятное дело, не получается, если муж раз в год на два дня наезжает… Доиграется Митька, сбежит девочка с другим, а я и держать не стану!

– Брось. Ты же видишь – Юлька не плачет, весёлая бегает. Стало быть, годится он ей такой.

Илья пожимал плечами, молчал.

В четырнадцатом году грянула война с немцем. У Ильи забрали в солдаты старших внуков, которые пели в московском хоре, и на одного из них почти сразу пришло похоронное извещение. Дочь убивалась по своему Ваньке так, что цыгане не знали, что с ней делать, и даже мать, Настя, примчавшаяся в Москву сразу же, как до табора донеслись плохие вести, не могла успокоить её. Только через полгода Дарью перестали видеть в слезах каждый день, но в хоре она долго ещё не пела. «Горло сжимает, дышать не могу», – объясняла несчастная мать цыганам. Лишь в последнее время Дарья понемногу начала снова выезжать в ресторан, снова петь, и это было очень кстати: за военные годы доходы хора сильно упали.

И вот теперь – такие новости. Ванька, получается, живой, не ранен, не в плену, того гляди, сам напишет родителям… А письма не ходят, чтоб сгорела эта война…

Глядя на то, как над тёмной гладью реки поднимается белый бубен луны, Илья подумал о том, что хорошо бы поехать в Москву самому. Самому обрадовать дочь, посмотреть на то, как осветится радостью её бледное, осунувшееся, уже несколько лет не улыбающееся лицо, услышать её смех, её песню… На Митьку надежды мало, может и не доехать – запить, украсть что-нибудь по дороге, усесться в тюрьму… чтоб он подох, паршивец. Вот послал господь сынка, не иначе за грехи, мрачно думал Илья, идя берегом реки. Кабы не слово, которое он Розе давал… А как было не дать, когда помирала? И кто знал, что из Митьки этакая пакость получится?..

– Дед…

Он не спеша обернулся. За спиной стоял Сенька, улыбался: из темноты блестели зубы.

– Тебе чего? – строго спросил Илья.

– Мами [16]ужинать зовёт. Без тебя не садимся.

– Заждались, стало быть? – проворчал он. – Ладно… Беги скажи: сейчас буду.

– Дед, я спросить хотел…

– Ну?

– Можно я в Москву поеду? С Мардо?

– С чего это? – удивился Илья. – Мёдом тебе там намазано?

– Нет. Просто так. Я помог бы…

– «Помог бы…» – сердито передразнил Илья. – Ты у него только под ногами путаться будешь! Скажи вот мне лучше, отчего у тебя морда битая?

Сенька покраснел так, что видно было даже в темноте. Неловко поднёс руку к лицу.

– Это?.. Упал… С лошади…

– Это которая тебя сбросила? – невозмутимо поинтересовался Илья. – Из тех, что вы с Митькой у офицерья сменяли? Горячие рысаки, нечего сказать…

Сенька опустил лохматую голову. Илья молчал, глядя на отражение луны в медленно текущей реке. Чуть погодя произнёс:

– Какого лешего ты за ним таскаешься? Он тебе морду бьёт, как сопляку, от себя гоняет, а ты… тьфу! Будто не цыган вовсе… Чему он тебя выучит?! В карты играть?! Карты, чяворо, дело гнилое, сегодня сфартит, а завтра – без штанов поскачешь. Али в тюрьму захотел? Митька – вор, и дело его воровское, пропащее, он другим уж не будет, а ты молод ещё по тюрьмам ошиваться. Женить тебя, жеребца, что ли? Чтоб дурь из башки вытрусить?!

– Не надо! – быстро проговорил Сенька, и Илья скупо усмехнулся. Не глядя на внука, пошёл дальше тёмным берегом реки. Слушая осторожные шаги Сеньки у себя за спиной, думал о том, что отпускать этого балбеса с его дядькой-вором, конечно, ни к чему. Но как положиться на Митьку, про которого никогда не знаешь, в каком городе ему приспичит загулять? Сенька-то в любом случае и до Москвы с лошадьми доберётся, и всё, как надо, Дашке передаст, и назад в табор вернётся ещё до осени…

– Ладно, поезжай, коль охота есть, – не оглядываясь, хмуро бросил Илья. – Прямо на рассвете и трогайте с богом. А ещё раз увижу, что Мардо тебя картам учит, отдеру кнутом обоих! Так ему и передай!

Сеньку словно ветром сдуло: парень явно боялся, как бы дед не передумал. Илья с усмешкой проводил его взглядом, ещё раз посмотрел на качающееся в тёмной воде отражение луны и медленно пошёл в сторону табора.

– Повеселей бы спела что… – не открывая глаз, сказал Мардо, и Копчёнка, сидящая у углей и вполголоса напевающая без слов вальс «На сопках Манчьжурии», испуганно смолкла.

– Я думала, ты спишь…

– Не жравши да под вытьё твоё заснёшь, пожалуй… – Мардо, усмехнувшись, сел на расстеленном прямо у костра половике, потянулся, поскрёб голову. – Готово, что ли?

– Садись.

Мардо сел, скрестив ноги; молча смотрел на то, как жена ловко и быстро расстилает на траве скатёрку, раскладывает на ней посуду, кладёт хлеб, соль, испечённую картошку. Последним на скатерти утвердился дымящийся котелок, и Мардо, подавшись к нему, с удовольствием потянул носом:

– Кура, что ли? Где берёшь только?

– Сам же сказал – цыганка небось, – усмехнувшись, дёрнула плечом Юлька.

Мардо придвинул к себе дымящуюся миску с супом, отхлебнул одну ложку, другую, откусил половину очищенной луковицы, кусок хлеба. С набитым ртом буркнул:

– Что присохла, дальше пой давай!

Юлька внимательно посмотрела на него, заметила, что муж хмуро, не поднимая глаз, улыбается, вздохнула и запела – сначала тихо, потом, увлёкшись, всё сильней, чистым, звонким голосом. Из темноты подошли несколько молодых цыган, остановились, слушая песню, поглядели на Митьку, но тот не пригласил садиться рядом, и парни, ещё раз восхищённо вздохнув, отошли.

«…Дуракам счастье даётся…» – донёсся до Мардо из темноты обрывок их разговора. Он жёстко усмехнулся, уставившись в землю. Чуть погодя посмотрел на жену. Та, казалось, не слышала ничего; поймав его взгляд, улыбнулась и забрала ещё звонче. Мардо лёг на спину, закинул руки за голову, закрыл глаза, слушая Юльку. Лениво подумал: где она только набирается этих песен, никто в таборе таких не знает… Сама сочиняет, что ли?

 
Ай, качаются, качаются берёзки…Карик ту мандыр, чяворо, утрадэса?..Что мне бедной-глупой, делать,По какой бежать дорожке…
 

Песня закончилась. Юлька посмотрела на мужа, но тот лежал с закрытыми глазами. Вздохнув, она принялась собирать со скатерти посуду. Не глядя на Мардо, тихо спросила:

– Куда ты от меня снова едешь?..

– Дела, стало быть, – спокойно произнёс он в ответ.

– Надолго?

– Как выйдет.

Юлька отвернулась. Чуть погодя сдавленно прошептала:

– Ты только возвращайся.

– Куда ж я денусь? – удивился Митька, открывая глаза и садясь на половике. Незнакомые нотки в голосе жены насторожили его.

– Да мало ли… – Юлька не поворачивалась к нему. – Митька, если ты другую жену возьмёшь, я в реку брошусь, так и знай.

– Тьфу, дура… – растерянно сказал он. – Да на кой чёрт мне другую-то? Шило на мыло менять? Все вы одинаковые, визгу много, толку мало…

– Так уж и мало?

– Ну-у… сегодня хорошо, конечно, сделала, – нехотя признал Мардо. – Гаджэ чуть с тобой вместе в голос не завыли там, в трактире-то… Э! Юлька! А сейчас-то чего ревёшь, бестолковая?!

– И ничего подобного. – Копчёнка быстро и сердито вытерла лицо рукавом, высморкалась. Вытерев пальцы о траву, села рядом с мужем. – Митя, ты бы взял меня с собой хоть раз, а?

– Тебя? – рассмеялся он. – Сдурела? Зачем?!

– Сгожусь. Вот хоть как сегодня… – Юлька взяла его руку, заглянула в глаза. – Возьми меня, а? Я бы… я бы и в карты играть выучилась, если надо!

– Да кто с тобой сядет, безголовая, играть-то?! – расхохотался Митька так, что от огня испуганной стайкой метнулись в сторону мотыльки. Но Юлька осталась серьёзной.

– Гаджэ сядут, – пристально глядя на мужа блестящими глазами, ответила она. – У них бабы играют, я знаю.

– Да ты дура! Это ж тебе не в подкидного… – всё ещё не мог успокоиться Мардо. – Это ж уметь надо, счёт знать, карту помнить…

Юлька вздохнула, умолкла. Слегка озадаченный Митька тёр кулаком лоб, искоса посматривал на жену. Та сидела неподвижно, глядя на луну. А затем вдруг неожиданно вскочила и, подхватив от шатра ведро, кинулась в темноту, к реке.

– Кобыла, ноги же переломаешь! – заорал ей вслед Мардо, но жена не отозвалась. Он посмотрел ещё немного в темноту, пожал плечами, вздохнул, усмехнулся. Залез в шатёр и, притянув к себе подушку, снова закрыл глаза. На него неудержимо наваливалась дрёма, в животе чувствовалась приятная тяжесть, подушки Юлькины были мягкими и тёплыми, а вскоре должна подкатиться ему под бок и она сама… «Правда, что ли, в таборе остаться?..» – благодушно подумал Митька, переворачиваясь на живот и утыкаясь лицом в пахнущий мятой угол подушки. – Настя успокоится, а то всё: «Убьют тебя, убьют…» Вот косяк в Москву отгоню и подумаю…» Остальные мысли словно отрезало ножом: Мардо заснул как умер, так и не дождавшись жены, и, проваливаясь в сон, слышал лишь её песню у реки:

Ах, качаются, качаются берёзки…

* * *

16 июня 1917 года в Москве, на Живодёрке, в доме купеческой вдовы Прасковьи Щукиной праздновали именины хозяйки. Тёплый день клонился к вечеру, солнце падало за старые, бугристые садовые яблони, протягивая по траве розовые лучи, у крыльца веранды столбиками толклись комары, сладко пахли кусты жасмина. В чаще сада наперебой свистели последние соловьи, но их почти не было слышно из-за взрывов смеха, музыки и громких молодых голосов: в гостиной сёстры Щукины вместе со своими друзьями представляли живые картины. Взрослые, собравшиеся в соседней комнате за чаем, не принимали участия в этой забаве: за столом уже второй час шёл ожесточённый спор о судьбе России и императорского семейства. Без подобных бесед в Москве давно уже не обходилось ни одного застолья, в начале разговора военная молодёжь попыталась принять в нём участие, но барышни заскучали без мужского внимания, и юнкера Второго Александровского училища были вытребованы обратно в гостиную.

Спор, впрочем, продолжался и там. Во время представления картин он вёлся украдкой, приглушёнными голосами, отдельными отрывистыми репликами. Но когда барышни, продемонстрировав под угрожающие раскаты рояля проникновение демона в башню Тамары, убежали в глубь дома готовиться к очередной фигуре, молодые люди спустились в сад покурить, и там разговор возобновился.

– Вздор, Щукин, вы болтаете чего не знаете! – горячился Солонцов – стройный, ещё по-мальчишески тонкий юнкер первого курса. – Газеты могут писать всё, что им угодно, о добровольном отречении государя в интересах державы! Но преданные престолу люди великолепно понимают: никакого добровольного отречения нет! И, право, нельзя было ожидать такого поведения от передовых граждан города! Видели бы вы, что творилось в Петербурге! Все как один – с красными бантами носятся по улицам, поздравляют друг друга с долгожданным приходом в Россию европейского законодательства! Барышни пищат, студенты с видом старозаветных пророков вещают о чем-то воссиявшем и взошедшем… Сущий апокалипсис! С ma tante нервический припадок сделался, а она – дама адмиральского здоровья…

Над головой Солонцова, вкрадчиво звеня, вился комар. Он сел наконец на лоб юнкера, и Солонцов шлёпнул его с такой силой, что сам же и поморщился. Стоящие рядом молодые люди негромко рассмеялись.

– И ничего смешного в моих словах нет, господа обер-офицеры! – вспылил Солонцов, стряхивая безвременно почившего комара в лопухи. – Вот вам, поручик, хорошо, вы уже успели присягнуть государю, а что прикажете делать нам в конце будущего года? Кому мы станем присягать после выпуска? Этому Временному правительству? Керенскому? Эсерам?!

– Присягнёте России, Солонцов, и спокойно поедете прямиком на фронт, исполнять свой долг, – уверенно пообещал низкий голос с чуть заметным кавказским акцентом, и могучая фигура поручика Дадешкелиани выдвинулась из тени в красную полосу заходящего солнца. – Что до меня, то мой отпуск кончается завтра, и я отправляюсь на позиции. С большим облегчением, надо вам сознаться. Видит бог, если б не тётя и сестра, я бы вовсе не оставил своей роты. По нынешним временам это просто опасно. Солдаты сейчас находятся, пожалуй, ещё в более затруднительном положении, чем мы с вами.

– Это отчего же, князь, позвольте вас спросить?!

– Неграмотны, дремучи, смертельно устали и легко попадают под влияние самой дешёвой пропаганды, – невозмутимо отозвался Дадешкелиани. Он был старше всех присутствующих молодых людей, уже полтора года находился в действующей армии и лишь несколько минут назад покинул взрослую компанию, чтобы присоединиться к молодёжи. – А пропагандистов на фронтах сейчас хватает. Люди не знают, чему верить, кого слушать, слухи по полкам носятся невероятные, отовсюду лезут какие-то провидцы и старцы со старицами… и как только просачиваются через посты?! Даже некоторые из офицерского состава уже подвержены… Что и говорить, в одном господа социалисты правы: не стоило загонять народ на эту бестолковую бойню.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю