Текст книги "Ключи счастья. Том 2"
Автор книги: Анастасия Вербицкая
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 24 страниц)
– Она переутомилась с этими экзаменами, – мягко объяснила Вера Филипповна. – Совсем расстроила себе нервы.
Правовед знал о мимолетном романе Нелидова.
– Вы хотите взглянуть? – любезно предложил он, протягивая ему газету.
– Позвольте, – небрежно отозвался Нелидов.
Тут в первый раз Катя подняла глаза. Она не могла удержаться, чтобы не взглянуть на мужа. Если бы даже спасение души ее зависело от этого, она все-таки взглянула бы. И она увидела… Что? Пустяки, скажут другие. Но она-то знает… Она верит сердцу, дрогнувшему в ее груди. Николенька кинул один только взгляд на эту «Маньку». Один только. Беглый. Но такой острый, такой жадный. И рот его дернулся. Он тотчас передал газету дальше и стал чистить мандарин.
Вот и все. Они скоро уехала У нее заболела голова.
Всю дорогу он молчал. Словно не видел, что она сидит рядом, что ей страшно, что она ждет его ласки.
С этой минуты ушло безмятежное счастье Кати.
Никогда не считала она себя ни ревнивой, ни подозрительной. А теперь она уже боится верить. По ясному зеркалу души прошла трещина. Этого не изменишь.
Черной маленькой змейкой вползла ревность в эту душу. И пригрелась там, незаметная, на самом дне.
Пение Кати смолкло. Реже звучит ее смех. А ведь Николенька не замечает. Он бежит в поле. Спешит на охоту. Возвращается усталый. И засыпает, не обняв ее. Иногда он словно не видит рядом с собою ее смуглого тела, которое так любил недавно. И на какие только ухищрения не идет она, чтоб разбудить его чувственность.
Он спит, А она думает, думает. Неужели охлаждение? Так скоро? И за что? Но разве можно жить дальше без его страсти? Лучше умереть. И она горько плачет. Ей жаль себя. Жаль юности и жизни.
Иногда на нее нападает ужас. Она видит его усталые жесты, жесткий взгляд. Холодом веет от его улыбки. Он еле скрывает этот холод под маской светской любезности. Это с нею-то? С женой? Разве она не чувствует, что он постоянно стремится уйти от всех?
И Анна Львовна тоже тревожно следит за ним и думает что-то.
Что думает она?
«Зачем он женился, если не любит? Зачем обманул?»
Катя плачет потихоньку.
Но он возвращается к ней. И это похоже на то, что он вернулся из далекой-далекой страны. Пристально глядит он тогда в это исхудавшее личико. Словно спрашивает; «Да разве это ты, о которой я мечтал, которую ждал всю жизнь? У тебя было совсем другое лицо».
И как горячи тогда его поцелуи! В кровь кусает он ее шейку, ее губы. Вновь путает ее давно забытой исступленностью ласк.
И в замученную душу Кати входит такая отрадная тишина. Разве они не навеки вместе? Разве не соединил их Бог? Кто посмеет разлучить их? Кто?
Но они возвращаются, эти сомнения. Черная змейка, спящая на дне сердца, шевелится опять и больно жалит.
В печальных глазах Николеньки она ловит образ другой женщины. Разве счастливый человек может так улыбаться? Быть таким далеким и рассеянным? Не слышать вопросов любимой женщины, когда она тут, рядом?
А потом опять – опять, после недели отчуждения, он ласкает ее. И она засыпает, успокоенная его страстью. Она спит с улыбкой на губах. Забыть все! Быть счастливой. Глупая, неблагодарная! Разве не любя можно так целовать женщину? Что нужно ей еще для счастья?
Но вот она заметила еще странность. Чем горячее его поцелуи ночью, тем холоднее его глаза днем. Эти мрачные и больные глаза.
Или это ей все кажется? Только кажется ей?
Один раз в сумерки она прокралась в его кабинет.
Николенька сидел у гаснувшей печки. Такой печальный, затихший. Она взяла скамеечку и села у его ног. Она обняла эти стройные ноги и прижалась к ним лицом. Совсем как кошечка.
«Кици…» – тихонько сказал он, не отрывая глаз от огня. В добрые минуты, когда он шутит с нею, он часто называет ее так. Как она обрадовалась этому «Кици!»
Он уронил руку на ее голову. И точно забыл о ней.
И вдруг змейка шевельнулась. «Он думает о Мане», – поняла Катя.
Слезы разом закапали из ее глаз. Крупные, горячие слезы. Точно летний дождь.
Он вздрогнул. Испуганно нагнулся. Он хотел поднять ее голову. Но она прижалась еще крепче к его коленям и вся затрепетала от рыданий.
– Ты не любишь меня, Николенька! – расслышал он.
Его глаза расширились от страха. Что она сказала? Почему она так думает? Разве он чем-нибудь выдал себя? Дал угадать ей или матери свою тоску, свою тайну?
– Ах, это ложь! – крикнул он, отвечая не ей, а себе. Себя стараясь уверить. – Катя… Кицинька… моя девочка… Я люблю тебя. Тебя одну…
Катя перестала плакать. Он выдал себя.
Она покорно поднялась. Он посадил ее на колени и стал гладить ее лицо. И она опять закрыла глаза.
Это было что-то новое между ними. Такое прекрасное. Горечь и обида стихали под этой нежной рукой.
– Я стар для тебя, Кици, – расслышала она.
И крепче прижалась к нему, обвив руками его шею, как бы говоря: «Нет… Нет… Нет…»
– Видишь ли, все изменится, когда у нас будут дети. Когда это будет, Кици? Ты не знаешь?
И в сердце Кати, всегда боявшейся материнства, в сердце этой маленькой женщины, жаждавшей только радостей, вдруг забилась сладкая надежда: ребенок вернет ей Николеньку. Ребенок свяжет их еще крепче. И не страшны тогда ей будут ни эти минуты его молчания, ни эти образы минувшего.
Только конец марта, но в Париже жара и пыль. Мужчины ходят в одних пиджаках. Горничные и прачки без шляп, с цветком в волосах. Эти цветы пестреют на каждом углу: фиалки, желтые ромашки, левкои. Элегантные дамы еще носят меха и муфты, но и они украшены букетами живых цветов.
Близ собора Парижской Богоматери в сквере звенят детские голоса и смех.
Две женские фигурки медленно пересекают площадь и останавливаются недалеко от портала.
– Вот это и есть? – шепотом спрашивает Соня, глядя на цветную розетку из стекла.
– Да, да. Хорош?
– Лучше, чем я думала. Помнишь, как мы по ночам читали Виктора Гюго?
Маня покупает ей и себе по огромному букету желтой ромашки. Они садятся на лавочку, и Маня целует цветы.
– Люблю их. Вот эти особенно. Они похожи на солнце.
Соня смолкает, утомленная впечатлениями. Она приехала только вчера вечером. И на Северном вокзале ее встретили Штейнбах и Маня. Они все горячо обнялись, и радостна была эта встреча.
Прямо с вокзала они поехали в предместье Нейи, где живет Маня. Там их ждала фрау Кеслер с горячим кофе и домашним ужином. У них же Соня и осталась. Они вчетвером проговорили почти до зари. Потом Марк уехал.
– А твоя Ниночка? – уже перед сном вспомнила Соня.
Маня приложила палец к губам и на цыпочках повела ее в свою комнату, Ночник слабо озарял люльку. Соня склонилась над нею с невольным благоговением. Ведь это было чудо перед нею. Дитя любви.
И только утром Соня разглядела это точеное личико, надменные губки и серые глаза. Она покраснела невольно, целуя крохотную ручку, а Маня засмеялась.
– Вылитый отец! Правда?
Соня замолчала, потеряв разом почву под ногами. Неужели Маня не разлюбила Нелидова? И, как бы отвечая на ее мысль, Маня спокойно добавила:
– Она будет очень хороша собой. В ней сказывается порода.
– Бог с ней, с породой! – перебила фрау Кеслер. – Было бы сердце.
– А почему ты думаешь, Агата, что он бессердечен? Нет, он даже великодушен и благороден. Зачем судить его так строго? Он только… средний человек, нормальный. Конечно, я желала бы, чтобы Нина была интереснее и сложнее своего отца.
«Разлюбила, слава Богу!» – подумала Соня Они с утра уехали осматривать город. В два они должны все съехаться у Марка. У него же завтракать. Так условились накануне. Соне дорога каждая минута. Она вырвалась только на две недели, заработав на эту поездку уроками полтораста рублей. Чего стоило уговорить мать и отца! Особенно отца… Она всегда в Лысогорах встречала Пасху. Но главное она «променяла» их. И на кого же? На содержанку Штейнбаха!
Щеки Сони загораются всякий раз, когда она вспоминает эти жестокие слова. Вчера она все выспросила у фрау Кеслер. Правда, Маня мало зарабатывает теперь, когда ученье занимает так много времени. И без помощи Петра Сергеевича они никогда не могли бы прожить. Нуждаются ли они? О нет. Теперь нет. Каждое первое число Петр Сергеевич присылает им шестьдесят рублей. Конечно, ни одной лишней копейки они не тратят. И фрау Кеслер ведет хозяйство. На столе у них часто бывают конфеты, торты, ананасы, бананы, но все это подношения Штейнбаха.
Маня страшно горда. Она всегда делает вид, что всем довольна, И не позволяет ему заглянуть в ее жизнь. Но фрау Кеслер знает, как тяготит ее необходимость брать деньги у брата на жизнь, а у жениха на ученье. Но скоро ведь это все кончится. Маня поступит на сцену.
Маня вдруг встает, и мысли Сони разлетаются, как вот эта стая голубей у их ног.
– Отдохнула? – спрашивает Маня, подняв левую бровь.
И опять на один миг Соня видит, что из этого нового лица Мани выглянула прежняя девочка.
– Да, милая, пойдем! – С приливом любви Соня жмет руку подруги.
– Теперь сюда! – говорит Маня. И вдруг брови ее сдвигаются, расплываются зрачки, и Соня чувствует приближение чего-то мистического… Как тогда, в бассейной пансиона, где гулко падали капли среди ночной тишины. А они, растрепанные и заспанные, готовились к экзамену и боялись оглянуться, потому что сзади треснули половицы и кто-то холодом дохнул в их затылки.
– Я сюда тоже хожу почти каждый день, – шепчет Маня, как будто боится быть подслушанной.
Соня идет за нею как во сне. Недалеко. Повернули за угол, и перед ними встает низкое, странное здание, без окон на фасаде. Дверь открыта. Одни входят, другие выходят. Все больше простолюдины. Много женщин с грудными детьми на руках, с девчонками, цепляющимися за юбку матери.
– Что это, Маня? Где мы?
– Это морг. Иди за мной.
Комната слева освещена большим окном. Вдоль всей стены, против входа, под витриной выставлены трупы. Сейчас их пять. Трое мужчин, две женщины. Имена rix неизвестны. Поэтому все имеют право взглянуть на них. Быть может, и признают? Тогда их похоронят.
Они лежат здесь в тех одеждах, какие надели в последнее утро своей жизни. Всем далекие. Для всех чужие. И от живых уже не ждут ничего.
Как любит Маня отгадывать последние мысли и чувства, запечатлевшиеся навеки в застывших чертах! Эти мутные зрачки, эти таинственные улыбки – как влекут они Маню! С какой неодолимой силой. Вечность глядит на нее с этих мертвых лиц. Вечность говорит с нею этими сомкнувшимися навек устами.
Вот странствующий монах, в коричневой сутане, подпоясанный веревкой, с тонзурой на темени, с бритым лицом. Широкий синий шрам виднеется из-под прилипших ко лбу волос. Он убит, должно быть, на большой дороге. Быть может, он нес деньги, пожертвованные на монастырь. Когда Маня заходила сюда три дня тому назад, его еще здесь не было.
Мертвец слегка склонил голову набок и сощурил один глаз. Он словно подмигивает Мане. И сколько презрения в опущенных углах тонкого рта! Сколько равнодушия к земному и небесному.
Соня отворачивается невольно. А Маня глядит, глядит…
Или вот эта женщина. Она лежит здесь уже несколько дней, никем не признанная. И завтра ее похоронят. Она еще молода. Сквозь рубище сквозит зеленовато-смуглое тело. Как выразителен ее рот! Покорностью дышат все линии ее опустившихся безвольно черт. Печально поблескивают чуть полуоткрытые остекленевшие глаза. «Она покончила с собой, – думает Маня. – Она ушла из жизни. Ушла, как лишняя, как побежденная. Нужда? Любовь? Одиночество? Кто послал тебя на смерть?»
Но с еще большим трепетом ищет Маня в этих мертвых масках первое веяние потустороннего мира. Первое предчувствие открывающейся тайны.
Она берет Соню за руку.
– Гляди в это лицо, – шепчет она.
Старик, в старомодной пелерине, лежит последним справа. Большой, костлявый старик. Его крупное лицо обросло седой бородой. Глаза широко раскрылись и смотрят вверх. Но опять-таки всего выразительнее его рот, с синими жесткими губами. Кажется, что в последнюю минуту умирающий крикнул изумленно: «А!» Но это чувство уже не здешнего мира. Об этом говорят расширенные, словно ослепленные чем-то глаза. Это не скорбь. Не страдание. Не страх. Скорее радость.
– Как умер он? – тихо спрашивает Соня.
– Сторож говорит, что когда его привезли сюда, на нем не было ни раны, ни царапины. Его подобрали на улице. Он умер, наверно, от разрыва сердца. Я уже третий раз гляжу на него, Соня. И он мирит меня со смертью. И, вообще, все они… Разве есть что-нибудь страшное в их лицах? Вглядись! Я люблю приходить сюда. Мы точно ведем безмолвный разговор. Я спрашиваю, они отвечают. Когда я ухожу отсюда, все мои печали и сомнения кажутся мне такими маленькими. А этого старика я успела полюбить. Я вижу отблеск бессмертия в его глазах. И мне самой уже не страшно жить. Я говорю себе: если устану бороться, если утрачу веру, если сломит меня то, чему я кидаю вызов, то всегда есть выход. Чего стоит жизнь без мечты и стремления?
– Ты раньше так не говорила, – шепчет Соня. – Ты просто жила и радовалась.
– То было раньше. А теперь я думаю: лучше умереть, чем изменить себе!
Соня и Маня поднимаются вверх по бесконечной старой улице Сен-Жак в Латинском квартале.
Они подходят к дому, где живет Женя Липенко, медичка. Соне поручено передать ей деньги и письмо.
Они подымаются на шестой этаж угрюмого старого дома. На стук отворяет сама Женя. Это высокая, красивая брюнетка с темными глазами южанки. Но лицо у нее землистое, губы бледны.
– Письмо от Зины? – радостно вскрикивает она, и на щеках ее появляются ямочки. – Пожалуйста, войдите! Садитесь.
В большой комнате, с двумя окнами и балкончиком, холоднее, чем на улице. Уныло чернеет пасть пустого камина. Мебели мало, и комната кажется нежилой. Но здесь живут двое.
«Насколько у нас в общежитии лучше!» – думает Соня.
Женя уже прочла письмо. Бережно берет она русские бумажки и кладет их на стол. И по этому жесту Маня догадывается, как ценит деньги русская студентка в Париже.
– Ах, Боже мой! – Соня вдруг вскакивает. – Простите! Мы помешали вам готовиться!
– Сидите, сидите, пожалуйста! Всего не переучишь. Надо же и вздохнуть. Я и сама рада новым лицам. Точно свежего воздуха пустили в погреб. Мы ведь, ей-Богу, здесь точно в погребе сидим. Клиника, Сорбонна, да столовая, да клуб наш. И нет ходу дальше! Все те же да прежние. Ни новых лиц. Ни свежих слов. И жизни нет совсем. Ученье стоит страшно дорого. Лишения ожесточают. Нервы напрягаются в этой борьбе за свое место в мире. Некогда оглянуться. Все бежит мимо. И ни о чем не жалеешь. Лишь бы уцелеть! Лишь бы вынырнуть.
– У нас легче, – шепчет Соня.
– Еще бы! Зато если вы захотите действительно получить знание и опыт, приезжайте сюда. Клиники здесь поставлены удивительно! Всем хватит работы. Все больницы для вас открыты. Только трудитесь. Это не то что в «Записках врача». И если и здесь вы ничему не научитесь, то вините одну себя.
– Семь лет! – после паузы задумчиво говорит Маня. – Это все-таки ужасно. Уйти из жизни на семь лет!
Женя быстро оборачивается.
– Вы тоже студентка?
– Нет, я готовлюсь на сцену. Здесь, в Париже.
– А!
Левая бровь Мани поднимается, и она лукаво глядит на Соню. Сколько выражения в этом коротеньком «А!».
Но слова Мани все-таки задели в душе Жени какую-то надорванную струну. И она жалобно зазвенела вдруг в ее голосе:
– Лучше об этом не думать, знаете ли? Бот мне уже двадцать восемь лет. А что я видела кроме книг, да товарищей, да профессоров? Разве для них я женщина? Разве мне они интересны? А других нет. Да никогда на этом и не останавливаешься. Вот только в дни рожденья, когда письма придут из России, да под Новый год вдруг точно в грудь тебя кто толкнет. «Жила ли ты?» – крикнет кто-то в уши. И засмеется. И от этого смеха станет холодно.
– Отчего? – вдруг звучит наивный вопрос. Но в глазах Мани сверкает насмешка. – Я сейчас сказала глупость про эти семь лет. Разве так упорно стремиться к чему-нибудь не есть уже счастье?
Женя бледно улыбается.
– Мы привыкли под этим словом понимать другое.
Дрогнули тонкие ноздри Мани. Потемневшими глазами Соня перебегает с одного лица на другое. Какие разные обе! Но какие сложные!
– А почему именно другое? Почему именно в любви вы видите это счастье? А я вот слушала вас и завидовала. Да. Завидовала до боли. Если б каждая из нас так упорно шла к цели, не зная колебаний! Место в жизни, говорите вы? Да оно уже есть у вас. Вы его заняли. А любовь? – Маня вдруг улыбается, и глаза ее светлеют. – Разве так трудно полюбить кого-нибудь?
– Трудно, – медленно говорит Женя, не сводя глаз с этой девушки, на которую за минуту перед тем не обращала внимания.
– А почему? – все также наивно звучит настойчивый вопрос.
Женя краснеет и разводит руками. Соня отодвигает лампу и кладет локти на стол. Сердце ее стукнуло. Вот… вот… она сейчас узнает… Поймет все загадочное в этой новой Мане.
– Почему трудно полюбить? Как вы странно спрашиваете! Ведь это на всю жизнь.
– Да? – уже весело и задорно спрашивает Маня.
Женя отодвигается, растерянная.
– Надо уметь выбрать, – говорит она глухо. И смущенно, почти враждебно глядит на Маню. – Надо, чтоб убеждения, стремления…
– Все, словом, было бы одинаковое? – подхватывает Маня и зло смеется. – А скажите, вы верите в загробную жизнь? Вам не страшно резать трупы?
– Почему вы меня об этом спрашиваете?
– Нет, ответьте. Вы верите?
– Я позитивистка, уже в силу моей профессии-. Как же вы хотите…
– Да, позитивистка и доктор в недалеком будущем. А что касается любви, вы так же наивны, как любая институтка. У вас, пожалуй, даже больше иллюзий.
И Женя ясно видит холодную усмешку и полные мрака глаза. «Интересное лицо! – думает она. – Но какие противные слова она говорит! Наверно у нее есть прошлое…»
– Такой цинизм в ваши годы, – говорит она, точно думая вслух.
Маня встает, как ужаленная.
– Почему цинизм? Вы не считаете себя циником, отрицая веру толпы, веря только науке? Почему желать, чтоб в центре женской жизни стояла «Мечта и Жажда», как говорит мой любимый поэт, значит быть циником? Я высоко ценю любовь, как радость и вдохновение. Но у нас еще не научились любить радостно и легко.
– То есть как легко? – вскрикивает Женя.
– Без драм, без слез, без проклятий. Ничем не жертвуя этой любви.
– Что значит «ничем»?
– Ни одним шагом, ведущим по намеченному пути… Ни одной мечтой своей, ни одной частицей своего собственного я. Встречаться с восторгом й расставаться без сожаления. Отдохнуть на минуту и идти дальше.
– А! – срывается у Сони. Но Женя смущена.
– А не будет ли это распущенностью? Что же свяжет вас?
– Любовь… Только любовь, которую у нас гонят, которую унижают, которой боятся, как чумы. Не будет ни лжи, ни насилия, ни цинизма, которого вы так боитесь. И боитесь справедливо. Вот где будет истинная поэзия. Но не ищите ее там, где людей связал долг или жалость. Или страх чужого мнения и ответственности. Любовь – великое чувство. И горе тому, кто хочет ее опошлить, привязать на цепь, втиснуть ее в рамки. Она смеется и уходит. А люди остаются связанными, как каторжники. И в холодном бесстыдстве повторяя жесты, утратившие значение и смысл, они хотят уверить себя и других, что это любовь. Ах, не жалейте, если вы ее не узнаете – такую любовь! Ваша душа останется свежей и невинной. Отдайте ее Мечте. Науке. Славе. Человечеству. Мечта привела вас сюда. Она же и поведет дальше. Вы – счастливая без счастья! И чем больше будет таких, тем светлее станет жизнь И мы победим самое страшное в нас – нашу Женственность.
Женя взволнованно встает.
– Простите… Я только сейчас начинаю вас понимать. Да, это не цинизм Наоборот, вы удивительная идеалистка! Я не все поняла, это надо продумать. Но я чувствую, что стою перед стройным и новым миросозерцанием. Наша женственность… О, да… Она враг наш. Она тянет нас к подчинению. Но чтоб дойти до такого вывода, надо много выстрадать.
Маня уже овладела собою и опять сдержанна. Брови приняли прежние спокойные линии. Губы холодно улыбаются.
– Ах, это было давно! И я рада этим урокам жизни. Они дали мне то, что выше счастья. Свободу души.
Гостьи поднимаются и застегивают свои пальто. Женя крепко жмет руки девушек.
– Спасибо вам! Вы сейчас так много дали мне обе. Хорошо бы встречаться! Право… Вот вы уедете, Софья Васильевна… А ведь вы-то остаетесь здесь?
– Я в таком же водовороте, как и вы, – говорит Маня серьезно. – Учусь, долблю лбом стену. Но она рухнет, знаю. А тогда… вот тогда придет Жизнь.
Лицо Мани словно светлеет при этих словах. А темные глаза становятся огромными и прозрачными.
– «Жизнь!» – как эхо повторяет за нею задумчивая Женя.
А Соня грустно говорит себе: «У меня она будет наверное бледнее того, что я переживаю теперь, на курсах!»
Маня застегивает перчатки. И, как бы угадав эти мысли Сони, она подхватывает:
– Будет ли эта жизнь ниже Жажды и Мечты, владеющих нами сейчас? Не знаю. Может быть, вся ценность была в этом именно труде, в этом именно стремлении. Увидим, увидим. Вот нас здесь трое, – говорит она, блестящими глазами окидывая пустующую комнату. – И у каждой из нас в душе свой мир. И если б каким-нибудь чудом вся наша энергия, все наши порывы, грезы и упорство воплотились на земле – о, какое грозное, какое прекрасное воинство ринулось бы отсюда в мир для борьбы и достижения! Мы молимся разным богам: вы – науке, Соня – человечеству, я – искусству. Но путь у нас один. Трудный путь ввысь. Вы меня понимаете? Ах, если б всем нам подняться вверх, не устав на полдороге! Не изменив себе.
– Будем верить! – говорит Соня.
– Верить, – мечтательно повторяет Женя. Вдруг Соня ударяет себя по лбу рукой и хохочет:
– Я совсем с ума сошла! Ведь у меня еще одно письмо. Ваша сестра просила меня передать его одной русской.
– Курсистке?
– Нет, нет. Писательнице… Nina… постойте, сейчас взгляну фамилию.
– Nina Glinska, – быстро перебивает Женя.
– Да… да… да… Вы ее знаете?
– Еще бы! Это интереснейшая женщина из всей русской колонии! Она пользуется огромным уважением. Поезжайте к ней сейчас же. Она всегда дома от четырех до семи.
– Где же она пишет? – спрашивает Маня.
– Она сотрудница «Revue blanche» и «Revue de deux mondes» [11]11
Французские литературные журналы начала века.
[Закрыть]. Пишет по-французски. О русской литературе больше всего. Многих писателей наших перевела. Она очень талантлива. Это недюжинная женщина. И я рада, что вы ее увидите. Между прочим, она социалистка. Вам это говорила Зина? Она сблизилась с французскими рабочими. Настолько сошлась с ними, что совершенно порвала с так называемыми «буржуа»…
– Как странно! – задумчиво шепчет Маня.
На прощанье Женя опять жмет им руки горячо и доверчиво. Глаза ее с невольной завистью останавливаются на лице Мани, на своеобразно смелом изгибе ее бровей и губ.
– Вы, наверное, любите жизнь? – вдруг срывается у нее грустно и робко.
– Люблю! – говорит она.
И улыбается так широко и радостно, что в комнате точно светлеет.
– И не боитесь ее?
– Я? Что бы она ни дала мне впредь, я благословляю ее за все. И далее страдания и слезы мои я буду любить, когда они придут. Все это жизнь. Прекрасная жизнь!
– Зяма… – шепчет Маня, большими глазами глядя на Соню.
– Что он тут делает? Сторожит кого-то? Господи! У меня даже сердце забилось.
– Почему он в Париже?
– Он писал Розе, что учится здесь. Она ему даже денег посылала.
– Как ты думаешь, он нас тоже узнал?
– Конечно. И чего-то испугался.
При свете фонаря они читают на белой дощечке, прибитой у двери подъезда, Nina Glinska. Соня входит на крыльцо. Она слышит явственно за дверью мужской голос, говорящий по-русски: «Вы ничем не рискуете. За вами не следят. И мы примем меры…» – «Вам я не смею отказать», – звучит еще явственнее ответ.
В то же мгновение распахивается дверь. Из квартиры выходит человек. Он так высок и худ, что кажется воплотившимся Дон-Кихотом. Он очевидно смутился, увидав девушек. Они мельком видят бледное лицо аскета, белокурую бородку, тесно сжатые губы и холодный взгляд серых глаз.
Незаметным жестом он надвигает шляпу на брови, так, что лицо его остается в тени. Но Маня говорит себе, что даже через десять лет, увидав в толпе это лицо, она его узнает.
– Pardon! – говорит он, чуть дотрагиваясь до шляпы и словно пронзая взглядом чужие лица.
Слегка согнувшись, высокий, весь в черном, он проходит под аркой ворот и скрывается.
– Зяма пришел с ним, – шепчет Соня. Кто-то держит изнутри дверь на цепочке, и на Маню пристально глядят чьи-то глаза.
– Кого вам угодно? – слышат они женский голос. Женщина спрашивает по-французски.
– Madame Glinska, une lettre di Russie [12]12
Госпожа Глинская, письмо из России (франц.).
[Закрыть], – быстро говорит Соня.
Через мгновение они уже в передней. Там совсем темно.
– Вы русские? – спрашивает женщина. И холодок недоверия звучит в ее голосе.
– Да… Вам письмо от Зины Липенко… Я из Москвы.
– Ах, вот как? От Зины? Пожалуйста, войдите.
Она запирает дверь, накладывает цепочку. Ее манеры меняются мгновенно. Она идет в следующую комнату, откуда в переднюю падает широкая полоса света, и делает грациозный жест рукой.
– Пожалуйста, разденьтесь.
Это среднего роста стройная женщина, лет тридцати пяти. Она одета строго, вся в черном. Ее светлые волосы лежат в бандо вдоль щек, худых и отцветающих. Глаза ее светлые и холодные. У нее умный лоб, смелые брови, темные волосы, и тонкая улыбка.
Через маленькую столовую она ведет их в свой кабинет. Это большая и мрачная комната, совсем лишенная женственных украшений и кокетливых мелочей. Все темно, строго, солидно. Кабинет мужчины. Лампа под зеленым абажуром озаряет рабочий стол, заваленный книгами и рукописями. Переплеты тускло поблескивают позолоченными корешками за стеклом шкафа. На стене портреты Элизе Реклю и Кропоткина. В глубине комнаты рояль.
«Она любит музыку. Может быть, сама играет и поет», – думает Маня.
– Прошу садиться, – ласково говорит Глинская, придвигая себе кожаное кресло. – Я сейчас пробегу письмо.
Девушки озираются с любопытством и смущением. Они обе бессознательно робеют перед этой женщиной. Разве не сумела она устроить свою жизнь по-новому? Не отвергла ли она торные дороги? Не идет ли она, одинокая и гордая, по пути, подсказанному ей убеждением, чувством, призванием? Ее обстановка буржуазна. «Но ведь это все нажито ее собственными трудами, – думает Соня. – Каждый стул, каждая чашка в этой квартире куплены на ее трудовые деньги. И если она любит комфорт, кто смеет упрекнуть ее в этом? Разве каждый рабочий не стремится украсить свою жизнь радостями мещанина? Ведь это только удовлетворение самых законных эстетических потребностей?»
– Вы надолго сюда? – приветливо спрашивает Глинская, складывая письмо.
– Увы! У меня только одна неделя. А Париж необъятен…
Нина Глинская смеется и становится более ственной.
– В самом деле, здесь можно растеряться. Не могу ли я помочь вам? Что вы хотели бы видеть?
Соня открывает рот. Беспомощно разводит руками.
– Все! – срывается у нее.
Маня не может удержать смеха. Глинская тоже звонко хохочет и кажется теперь моложе лет на десять.
– Однако из всего надо выбрать только немногое. Вот сейчас с одного слова вы раскроетесь передо мною. Что вас больше интересует за границей? Люди? Или вещи? Под этим я понимаю: соборы, музеи, памятники.
– Конечно, люди! – вскрикивает Соня. «А меня, конечно, вещи», – думает Маня.
– Ну вот и договорились! В Сорбонне были?
– Завтра идем и туда, и сюда.
– А завтра вечером общее собрание феминистской Лиги «Les droits des femmes» [13]13
«Права женщин» (франц.).
[Закрыть]… Хотите со мною?
– Еще бы! Как я рада!
– А разве это не скучно? – спрашивает Маня, поднимая левую бровь.
– Как для кого, – отвечает Глинская, тонко улыбаясь. – Я нахожу эту лигу крайне интересной с тех пор, как в нее, вопреки желанию учредителей и председательницы, влилась новая волна: женщин-работниц.
– Значит, это не буржуазная лига, как у нас, в России? – спрашивает Соня, вся подаваясь вперед.
Глинская берет со стола красивый разрезной ножик черного дерева и играет им. Она откинулась в глубь кресла. Маня с удовольствием видит небольшую изящно обутую ногу.
«Эта женщина хочет нравиться», – думает она.
– И здесь лига долго была буржуазной, все первые десять лет. И сейчас председательница – аристократка. И секретарь – дама из высшего общества. Между прочим, образованная и талантливая женщина. И товарищ председателя – ученая буржуазна. Да и самое ядро, конечно, все из буржуазии. Ее привлекали, имея в виду осуществить филантропические затеи, ясли, приюты для детей и для старух, образцовую прачечную. Но, в силу вещей, рабочий элемент, которому эта лига пошла навстречу своей петицией в палату депутатов о сокращении трудового дня для женщин…
– Ах, вот как! Даже в палату?
– А как бы вы думали? Председательницу не любят. Но ей нельзя отказать в энергии. И у нее связи. Теперь с лигой считаются. На ее заседаниях присутствуют представители прессы, от города, от министерства. Вот увидите сами.
– Как это интересно! Но вы что-то говорили о рабочих?
– Да. Я говорю, что работницы теперь сами заинтересовались этой лигой. Они вступают в ее члены. Образовали сейчас стойкую и сплоченную оппозиционную группу. Они отлично знают, чего они хотят и куда им идти. Правлению трудно бороться с новым течением. Эти женщины не желают над собой опеки господ. Вы послушали бы, как они говорят!.. Возможно, что председательница покинет свой пост под давлением этой враждебности. Завтра это выяснится.
– Так что лига, в сущности, демократическая? – вскрикивает Соня.
– Н-не скажу сейчас. Но к этому идет несомненно.
Заседание Лиги уже началось, когда Соня и Маня вошли смущенные, запыхавшиеся. Они совсем заблудились в этом огромном Париже. И даже план, с которым все время справляется Соня, не помог. Они не знали номера трамвая. Они не подозревали, что это так далеко от них и в такой глуши.
Они садятся на свободные места. На них ыикают и оглядываются. Из третьего ряда им кто-то кивает. Элегантная дама в черном, в шляпе с огромными полями и пером. Кто же это?
– Да это Глинская, – первая узнает Маня. – Какая интересная! Совсем другой человек.
На эстраде три женщины. Председательница, важная седая дама в шляпке, читает что-то тягучим и недовольным голосом. В черепаховый лорнет на длинной ручке она глядит в рукопись. Слева – угрюмая и плохо одетая брюнетка… «Совсем как у нас, в Обществе – шепчет Соня. – И на француженку непохожа»… Справа – очаровательная женщина, вся в белом, в белой весенней шляпе с фиалками. Это секретарь. Сняв длинные до локтя перчатки, она что-то пишет и скользит изредка умными, насмешливыми глазами по лицам публики.
Маня оглядывает всех по привычке и с бессознательной жадностью художника. Как и всюду, мало красивых и значительных лиц! Впрочем, вот одна. Брюнетка с теплой шалью на плечах. Она причесана по моде, но без шляпки. Должно быть, работница. Их тут много, но все бесцветны.
Перед ними сидит старушка, вся седая, сгорбленная, опираясь обеими руками на палку. Маня видит огромный изумруд на ее мизинце. На бархатной шляпке старушки веет страусовое перо. Шелковая накидка с настоящими кружевами накинута на сутулые плечи. Это тоже дама «большого света». У нее заметные седые усы. Черты резки, губы запали. Но вот она обернулась на кого-то, кто шепчется позади, и глянула строго и ярко. Какие блестящие глаза! Маня вынимает из пальто записную книжку, с которой не расстается, и тихонько зарисовывает оба профиля: аристократки и работницы, потом прелестное лицо секретаря на эстраде и живописную голову Глинской. Мужчин немного. Вон те, направо, что строчат торопливо за маленьким столиком, наверно репортеры. А в первом ряду – представитель министерства или города. У него какой-то орден в петлице. Но лицо банальное. Типичный француз. Отчет кончен.