Текст книги "Сумхи"
Автор книги: Амос Оз
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 4 страниц)
ГЛАВА ПЯТАЯ. КО ВСЕМ ЧЕРТЯМ
Царь Саул потерял ослиц, а нашел царство.[28]28
«Царь Саул потерял ослиц, а нашел царство» – еврейская поговорка; имеется в виду, что большая удача пришла к человеку в тот момент, когда он добивался чего-то малосущественного. В основе этой поговорки – события, описанные в Библии: Саул, будущий первый царь Израиля, отправившись искать пропавших ослиц своего отца, встретил пророка Самуила (Шмуэля), который, по велению Бога, помазал Саула на царство.
[Закрыть] Мы тоже теряем и находим. О том, как опускается вечер на Иерусалим, и о том, как принимаются великие решения.
На улице уже стемнело, время было позднее. Мне удалось силой дотащить молодого волка, которого я получил у Гоэля Гарманского в обмен на железную дорогу, до угла улиц Малахи – Цфания, где был почтовый ящик. Он был вмурован в стену, выкрашен красной краской, спереди – выпуклое изображение короны, а под короной – инициалы (по-английски) короля Георга. В этот момент псу надоела вся эта история, и он оборвал поводок, который Гоэль соорудил из голубых подарочных ленточек. Может, кто-то свистнул ему издалека, а я не услышал. Шмарьяху легкой трусцой побежал через дорогу, его обвисший хвост, как половая тряпка, болтался между лапами, испуганная морда поникла, он удалялся, не торопясь, всем своим видом показывая, что понимает всю низменность такого поведения, но в свою защиту может только сказать: «Что делать, дружок, такова жизнь». И вот он исчез в какой-то подворотне, и тьма поглотила его.
Была ночь.
Наверняка этот скверный пес вернулся к своему настоящему хозяину, а с чем же остался я? В руках лишь несчастный обрывок голубой ленточки, которой Альдо завязал коробку с железной дорогой, а потом Гоэль Гарманский сделал из нее собачий поводок. Я остался без никого и без ничего, один-одинешенек. Вот какова жизнь.
Я зашел во двор синагоги "Остатки рассеянных" (потому что отсюда можно кратчайшим путем добраться до дома, минуя мясную лавку Бамбергеров). Я не спешил, поскольку больше не было никаких причин для спешки. Наоборот. Я уселся на ящике, вслушался в шорохи и погрузился в размышления.
Вокруг меня тихо разливался ранний теплый вечер. Из открытых окон доносились обрывки радиопередач, голоса, смех, но никому не было дела до того, что случилось сейчас со мной, да и вообще в жизни, а мне было безразлично, что происходило и произойдет с другими. И все-таки мне в эту минуту было грустно оттого, что в этом мире все изменяется и ничто не остается прежним, я сожалел даже о том, что и вечер тоже кончится и никогда не вернется больше, хотя у меня не было особых причин любить именно этот вечер. Напротив. Но мне было жаль того, что ушло и не вернется, и я думал, что где-то в мире есть такой далекий уголок – может быть, в земле Убанги-Шари или в Гималаях, где можно приказать остановиться быстро несущемуся времени и светилам небесным, как это сделал библейский Иисус Навин.[29]29
Иисус Навин (Иехошуа Бин-Нун) – преемник Моисея, вождь евреев периода завоевания Эрец-Исраэль после Исхода из Египта. По преданию, Бог остановил солнце над Гивоном и луну над долиной Аялонской по просьбе Иисуса Навина, чтобы тот успел завершить разгром аморреев.
[Закрыть] Но тут с одного из балконов одна соседка крикнула другой: «Глупская глупость!» А та ей в ответ: «Вы посмотрите, кто тут разглагольствует! Пани Ротлой тут вещает!» Потом донеслись обрывки плохо понятных фраз, может, говорили по-польски. И вдруг со стороны улицы Зхария раздался дикий вопль, и я уже понадеялся, что полчища индейцев напали на наш квартал и безжалостно снимают скальп с каждого встречного, но это была лишь кошка, да и та вопила от переполняющей ее любви.
Не только звуки, но и запахи доносились до меня. Запах квашеной капусты, смолы, подсолнечного масла, мусорных ящиков и выстиранного белья, еще теплого и влажного, колеблемого на веревках ветерком. Над Иерусалимом плыл вечер.
А я продолжал сидеть на пустом ящике во дворе синагоги "Остатки рассеянных" и думал… Не стоит скрывать – думал я об Эсти. Конечно, в эти часы Эсти сидит в своей комнате, которую я никогда не видел и, наверное, никогда не увижу. Наверное, она задернула свои голубые занавески, которые я так хорошо знаю, потому что тысячу раз проходил мимо ее окон. Наверное, она сейчас делает уроки, про которые я и думать забыл; своим круглым почерком Эсти пишет ответы на несложные вопросы господина Шитрита, нашего учителя географии. А быть может, она расплетает и заплетает косы или терпеливо вырезает из бумаги узоры для вечеринки по случаю окончания учебного года. Юбка плотно обтягивает ее колени. Ногти у нее аккуратные, круглые и чистые, не то, что у меня, – черные и с заусенцами. Она дышит ровно, и губы ее, как и в классе, слегка приоткрыты. Иногда она пытается слизнуть с верхней губы какую-то невидимую крошку. О чем она думает – разве я могу знать? Конечно, обо мне она не думает, а если случайно и вспомнит, то в мыслях своих называет меня "этот мерзкий Сумхи" или "Сумхи, сумасшедший мальчишка". Уж лучше бы она совсем не вспоминала обо мне.
И вообще, хватит. Я прекращаю думать об Эсти. Мне необходимо мыслить логически, ведь я должен срочно принять важное решение.
Я сконцентрировался, как учил меня отец: когда приходит решительный час, следует все записать на листе бумаги, рядом с каждым из возможных решений отметить его достоинства и недостатки, вычеркнуть одно за другим плохие решения, а всем приемлемым проставить соответствующие баллы.
Карандаш и бумага вряд ли оказались бы мне сейчас полезны, потому что дневной свет уже давно угас. Поэтому я провел свои расчеты мысленно, вот в такой последовательности.
Первое. Можно, конечно, встать и отправиться домой. Явиться с опозданием и с пустыми руками и рассказать, что велосипед украден или что его отобрали пьяные английские солдаты, а я не сопротивлялся, поскольку мама сто раз меня предупреждала с ними не связываться.
Второе. Можно вернуться к Альдо Кастельнуово. Луиза, няня-армянка, откроет мне черную дубовую дверь и попросит подождать, а сама пройдет внутрь и объявит, что молодой господин вернулся и просит нашего молодого господина с ним побеседовать. Затем она с почетом проводит меня в комнату, где висит портрет той самой великолепной дамы в батистовом платье, которая подает золотую монету нищему. Мне придется открыть маме Альдо, что я отдал ему свой велосипед и подписал договор. Мама Альдо непременно крепко его накажет, потому что велосипед ему запрещен строго-настрого. Это будет выглядеть, как самый низкий донос, а велосипед мне все равно не вернут, потому что железной дороги-то нет. Увы, это не годится.
Третье. Можно вернуться к Гоэлю Гарманскому и заявить ему ледяным тоном: "Пусть немедленно возвращает мою железную дорогу. Все отменяется. Пусть без проволочек вернет мне мое, иначе я с ним покончу раз и навсегда, я его прикончу". Но… как это сделать? Четвертое. Можно вернуться к Гоэлю Гарманскому и обратиться к нему вполне дружелюбно: "Приветик – Как делишки – Что новенького?" – и спросить, будто в шутку, не вернулся ли к нему его Шмарьяху. "Да, конечно, Шмарьяху здесь". То-то будет смеху завтра во всем нашем квартале! Какое унижение, какой позор!
Э! Кому вообще нужен этот глупый пес? Кому вообще все это нужно? Мне ничего не нужно, и все тут.
А кроме того, кто сказал, что Шмарьяху убежал к Гоэлю? Шмарьяху убежал во тьму, в рощу Тель-Арза и дальше – через скалистые горы в леса Галилеи, чтобы там присоединиться к волчьей стае, и, живя вольной жизнью волка, он будет клыками перегрызать врагам глотки. Может, и мне сию минуту встать и отправиться в рощу Тель-Арза, а оттуда – в леса и пещеры, и пошло оно ко всем чертям! Останусь там навсегда и буду жить, как дикий разбойник, и вся земля будет вечно дрожать от страха.
Пусть знают!
В конце концов, можно пойти домой, рассказать упавшим голосом всю правду, заработать пару вполне заслуженных пощечин и пообещать, что с сегодняшнего дня я больше не буду ненормальным ребенком, а буду хорошим, разумным пай-мальчиком. А назавтра меня отправят с извинительными письмами, которые очень вежливо напишет отец, к господину Гарманскому и госпоже Кастельнуово, где я буду оправдываться и объяснять, что все это было понарошку, и буду улыбаться глупой улыбкой и просить у всех прощения: "Я очень сожалею обо всем случившемся".
Нет, ни за что!
…Восьмое? Девятое? Десятое? Неважно. Еще одна возможность: я отправлюсь спать в трущобы, как Гекльберри Финн из книжки про Тома Сойера. В эту ночь я буду спать под лестницей дома, где живет семейство Инбар, и среди ночи я взберусь по водосточной трубе в комнату Эсти и вместе с ней, еще до рассвета, мы убежим в землю Убанги-Шари.
Но ведь Эсти ненавидит меня, а, может, и того хуже – она вообще обо мне не думает.
Последний вариант. Как в праздник Песах, когда я с сержантом Данлопом отправился на его джипе в арабскую деревню Цор-Бахед, не предупредив родителей, можно и сейчас пойти к тете Эдне. Я расскажу ей с грустной миной, что мама с папой поехали навестить друзей в квартал Бет ха-Керем, они вернутся поздно, мне оставлен ключ, но я, – как бы это сказать, – слегка потерял его.
Но… тетя Эдна, со всеми ее игрушечными овощами и фруктами в плетеных корзинках, с ее бумажными цветами, безделушками, поцелуями и ласками…
Ну, ладно, пусть будет так. По крайней мере, я выиграю одну ночь, а тем временем папа с мамой, тревожась обо мне, окончательно сойдут с ума, и завтра они будут так рады, что я еще жив, что даже не вспомнят про велосипед. Вот оно, решение. Вперед!
Но когда я наконец встал с твердым намерением отправиться к тете Эдне и попросить у нее убежища, – вдруг что-то блеснуло среди сухих сосновых иголок на темной земле. Я наклонился, выпрямился – оказывается, точилка!
Такая себе маленькая точилочка, даже не совсем новая. Но зато сделана из металла, отливающего серебром, довольно тяжелая, прохладная и приятная, если сжать ее в кулаке. Этой точилкой можно чинить карандаши, но ведь она может быть и танком в сражениях пуговиц, когда я играю дома на ковре…
Я зажал точилку в руке и решил бежать домой. Все-таки не с пустыми руками!
ГЛАВА ШЕСТАЯ. ВСЕ ПРОПАЛО
«Ноги моей здесь больше не будет». Я готовлюсь пересечь горную цепь Моава, чтобы издали взглянуть на склоны Гималаев. Неожиданное приглашение. Кулак не разожму, пока жив.
Отец тихо спросил:
– Ты знаешь, который теперь час?
– Поздно, – ответил я грустно и сжал в ладони свою точилку.
– Теперь семь тридцать шесть, – сообщил отец, загородив телом дверной проем и показывая всем своим видом, что он пришел к печальному, но абсолютно неизбежному выводу. И добавил:
– Мы уже поужинали.
– Я сожалею, – пролепетал я тихим голосом.
– Мы уже поужинали и даже вымыли посуду, – повторил отец спокойным тоном.
Я хорошо знал, что предвещает это спокойствие.
– Где пребывал почтенный милорд все это время? И где велосипед?
– Велосипед? – переспросил я с изумлением, и кровь отхлынула от моего лица.
– Велосипед, – настойчиво произнес отец, четко выговаривая это слово.
– Велосипед, – пробормотал я. – Да. Он у моего приятеля. Я оставил его у одного приятеля. – И прежде, чем я успел остановиться, мои губы сами собой проговорили:
– До завтра.
– Ах, так, – сказал отец участливо, будто всем сердцем сочувствовал моим страданиям и готов мне всячески помочь добрым советом.
– А можно ли узнать, кто этот достойный друг и кем наречен он в Израиле?
– Этого я не могу открыть.
– Нет?
– Нет.
– Ни в коем случае?
– Ни в коем случае.
Теперь (я уже знал это), теперь последует первая затрещина. Я весь спружинился, пытаясь втянуть голову в плечи, зажмурил глаза и изо всей силы сжал в руке точилку. Прошли три или четыре долгие, медленные секунды, но затрещины не последовало. Я открыл глаза и часто-часто заморгал. Отец спокойно дожидался, пока я все это проделал. А затем сказал:
– И еще один вопрос, если сэр снизойдет до нас, грешных.
– Что? – машинально спросил я.
– Можно ли узнать, что его величество скрывает от наших глаз в правой руке?
– Нельзя, – ответил я шепотом и почувствовал, как у меня вдруг похолодели ступни ног.
– И этого нам нельзя?
– Я не могу, папа.
– Его высочество не расположены удостоить нас сегодня своей милостью, – с сожалением заметил отец, но не утрачивая достоинства, продолжал:
– И все-таки, может, покажешь? Для моей и твоей пользы. Для нашей общей пользы.
– Я не могу.
– Ну, смотри, сумасшедший мальчишка! – заревел отец, и в эту минуту я почувствовал сильные боли в животе.
– Живот сильно болит, – сказал я.
– Прежде покажи, что ты сжимаешь в кулаке.
– Потом, – взмолился я.
– Ладно, – сказал отец другим тоном. Еще раз повторил:
– Ладно, – и отошел в сторону.
Я взглянул на него в последней надежде получить прощение, и именно в эту минуту меня оглушила первая затрещина.
И вторая.
За ней наверняка последовала бы и третья, но, придя в себя от страха, я уже выпрямился, прыгнул в сторону и кинулся на улицу, в непроглядную тьму. Мне казалось, что я бегу изо всех сил, но у меня получалось что-то вроде легкой, робкой трусцы, точь-в-точь как у того пса, который недавно убежал от меня. Я бежал, чуть не плача, и на бегу принял жуткое решение: нога моя больше не переступит порог этого дома! Не бывать мне в этом квартале! Даже в Иерусалиме! Я сейчас же отправляюсь в путь, и нет мне дороги назад. Во веки веков!
Итак, я пустился в дорогу. Не прямо в Африку, как было намечено раньше, а сначала на восток, в сторону улицы Геула и Меа-Шеарим, затем в Кидронскую долину, а оттуда – через Масличную гору и Иудейскую пустыню – в Заиорданье и еще дальше – к горам Моава, и еще дальше…
Уже в третьем или четвертом классе Гималайские горы покорили мое воображение, ведь это величайшая горная цепь на азиатском материке ("среди которой, – прочитал я в энциклопедии, – возвышается высочайшая на земном шаре вершина, куда еще не ступала нога человека"). И там, среди этих гор, бродит огромный и таинственный Снежный Человек, подстерегая свои жертвы в горных ущельях. Даже сами эти слова наполняли мое сердце таинственным трепетом:
Горные цепи.
Возвышающиеся.
Величественные.
Погоня за жертвой.
Обрывы, ущелья.
Вечные снега.
Склоны гор.
И надо всем этим – волшебное слово «Гималаи», которое я повторял зимними ночами, лежа под теплым одеялом, шепча его себе самым низким, самым грубым голосом, на который был способен: "Ги-ма-ла-и".
Если мне удастся подняться на вершины Моавских гор, там, на востоке, я увижу с их вершин сквозь голубую даль отроги Гималаев, точно так же, как мы видим с нашей Масличной горы горную цепь Моава. Я взгляну издалека на величественные Гималайские горы, а затем поверну на юг, через Аравийскую пустыню, пересеку залив Слез, высажусь на Берег Слоновой Кости, пробьюсь через джунгли и доберусь до истоков реки Замбези в земле Убанги-Шари.
И там, наконец-то, я заживу один – дикой и вольной жизнью.
Отчаявшийся и возбужденный, словно в лихорадке, я стремительно двигался на восток, к перекрестку улиц Геула и Стенслор. Но когда я поравнялся с бакалейной лавкой Бялига, мною вдруг овладели жуткие мысли: "Сумасшедший мальчишка, сумасшедший мальчишка, сумасшедший мальчишка! Разве ты не полностью свихнулся, вроде дяди Йоцмаха, и даже еще больше, и кто знает, не станешь ли ты тоже, когда вырастешь, спекулянтом, как и он?"
Я уже говорил, что значение слова «спекулянт» было мне неизвестно. Но боль и обида переполняли меня, и жизнь казалась мне невыносимой.
Густая тьма окутала улицу Геула, не та тьма, которая бывает в начале вечера, когда еще слышны крики детей и голоса увещевающих их матерей. Это была тьма позднего часа, холодная и безмолвная, за которой лучше всего наблюдать лежа в постели, разглядывая, что творится за окном в щелки жалюзи, но быть застигнутым такой тьмой в одиночку на улице – совсем другое дело. Иногда мимо меня торопливо проходили одинокие прохожие. Мадам Соскина узнала меня и спросила, что случилось, но я ей не ответил. Время от времени проносились на бешеной скорости английские военные автомобили из лагеря «Шнеллер». Вот что я сделаю: я найду сержанта Данлопа, который прогуливает своего пуделя по улице Турим или по улице Тахкемони, и на этот раз расскажу ему, что Гоэль Гарманский написал на стене лозунг против британского верховного наместника. Благодаря этому я попаду в Лондон, стану двойным агентом, захвачу в плен английского короля и заявлю правительству Англии без обиняков: отдадите нам Эрец-Исраэль – получите своего короля, а не отдадите – так и короля не получите (эту идею я тоже заимствовал у дяди Цемаха). Сейчас, сидя на ступеньках бакалейной лавки Бялига, я стал обдумывать детали этого плана. Час был очень поздний – час, когда из укрытий выходят герои-подпольщики и со всех сторон подстерегают их сыщики с ищейками.
Я попал в западню.
Мой велосипед теперь в руках Альдо, я даже подписал договор на эту сделку. Железная дорога – в руках Гоэля Гарманского. Прирученный волк рыщет себе в лесах без меня. Я никогда больше не переступлю порог родительского дома. Эсти меня ненавидит. Мою черную записную книжку со стихами украл презренный Альдо и продал ее Гоэлю.
Что же у меня осталось?
Только моя точилка.
Что же она мне даст, что прибавит мне моя точилка?
Ничего. И все-таки я буду хранить и беречь ее вечно. Это – клятва. Никакая сила в мире не отберет у меня эту точилку.
Итак, было девять, а может быть, четверть десятого. Я сидел на ступеньках у запертой бакалейной лавки Бялига, и слезы подступали у меня к горлу. В таком положении обнаружил меня высокий, молчаливый человек, который прогуливался по пустынной улице, спокойно покуривая трубку с серебряной крышечкой, – инженер Инбар, отец Эсти.
– О, – сказал он, склонившись ко мне и вглядевшись в мое лицо, – да ведь это – ты. Гм, может быть, я могу тебе чем-нибудь помочь?
Замечательно, что инженер Инбар заговорил со мной не так, как говорят с малыми детьми, а так, как взрослые говорят друг с другом: "Может, я смогу тебе чем-нибудь помочь?" – будто я, к примеру, был шофером, которому понадобилось сменить в темноте лопнувшее колесо.
– Спасибо, – сказал я.
– Случилось что-нибудь? – спросил инженер Инбар.
– Ничего, – ответил я, – все в порядке.
– Но ведь ты как будто чуть не плачешь?
– С какой стати? Я вовсе не плачу. Я только… это… простужен. Просто простужен.
– Отлично. А нам, случайно, не по дороге? Ты ведь тоже направляешься домой?
– Я… нет у меня дома.
– То есть?
– Это… это значит, что родители мои уехали. В Тель-Авив. Они вернутся завтра, оставили мне еду в холодильнике, так сказать… и у меня был ключ на белом шнурке…
– Гм… понятно: ты потерял ключ, и теперь тебе некуда идти. Нечто подобное, ну, совершенно точно, случилось со мной, когда я был еще студентом в Берлине. А теперь – пойдем. Ведь нет никакого смысла продолжать сидеть здесь до завтрашнего утра, да еще со слезами на глазах.
– Но… куда же мы пойдем?
– К нам, разумеется. Эту ночь ты проведешь у нас. В гостиной есть кушетка, и раскладушка где-нибудь найдется. Да и Эсти наверняка обрадуется. Вставай. Пошли.
Как бешено колотилось всю дорогу мое глупое сердце – там, под рубашкой, под майкой, под кожей, под ребрами! Эсти обрадуется, Эсти обрадуется!" "От Мертвого моря до Иерихона разнесся запах цветущего граната".[30]30
Слова из популярной в Израиле лирической песни.
[Закрыть] “Эсти обрадуется”. Лишь бы не потерялась моя чудная точилка. Эта точилка – счастье, которое я сжимаю в кулаке, а кулак мой – в кармане.
ГЛАВА СЕДЬМАЯ. НОЧЬ ЛЮБВИ
Лишь тот, кто все потерял, достоин счастья. Отдаст ли человек все сокровища за любовь? Как мы ничего не стыдились.
“Там сидели мы”,[31]31
«Там сидели мы…» – цитата из знаменитого псалма 136, где говорится о чувствах евреев, угнанных после разрушения Первого Храма (586 г. до н. э.) в Вавилонию: «При реках Вавилона, там сидели мы и плакали, когда вспоминали о Сионе…»
[Закрыть] инженер Инбар и я, ужинали и обсуждали политическую обстановку в стране. Мама Эсти успела поужинать до нашего прихода, а старший брат уехал в долину Бет-Шеан на строительство нового киббуца. Мама Эсти подала нам на деревянной тарелке несколько ломтиков странного хлеба, он был очень черный и твердый, а еще у них был арабский сыр, соленый-соленый, весь усеянный маленькими кубиками чеснока. Я был сильно голоден. Еще мы ели редиску, красную снаружи, но белую и сочную внутри, грызли большие листья салата и запивали горячим козьим молоком. (У нас, то есть в моем бывшем доме, я каждый вечер получал яичницу, помидор, огурец, селедку, простоквашу и какао. Папа с мамой ели то же самое, только вместо какао пили чай.)
Госпожа Инбар убрала тарелки и чашки и вернулась на кухню, чтобы приготовить обед на завтра.
Она сказала:
– А теперь мы оставим мужчин одних для мужской беседы.
Инженер Инбар сбросил туфли, положил ноги на маленькую скамеечку, осторожно раскурил свою трубку и произнес:
– Вот так. Очень хорошо.
Я сжал точилку в кармане и сказал:
– Большое спасибо.
Затем мы обменялись мнениями по поводу политической ситуации, он сидел в кресле, а я – на кушетке. Жалюзи были спущены, и комната освещалась лампой в форме уличного фонаря, укрепленного на медной ножке. Она стояла у письменного стола, в углу, между стеной, где висели карты и книжные полки, и стеной, увешанной трубками и сувенирами. А еще в комнате был огромный глобус на подставке, заграничный, который крутился от легкого прикосновения пальца. Я с трудом отводил взгляд от этого глобуса-великана.
Все это время Эсти была в ванной. Не выходила. Лишь шум и плеск воды слышался изза закрытой двери в конце коридора да голос Эсти, напевавшей популярную песню Шошаны Дамари.[32]32
Шошана Дамари – известная израильская певица.
[Закрыть]
– Библия, – сказал инженер Инбар из облака табачного дыма, – что за вопрос, Библия несомненно и точно обещала нам всю эту землю. Но Библия написана в одно время, а мы живем в абсолютно иное.
– Ну и что! – воскликнул я с вежливым гневом. – Нет никакой разницы! Разве что в те дни арабы называли себя иевусеями, ханаанеями,[33]33
Иевусеи, ханаанеи – древние народы, населявшие территорию Эрец-Исраэль до прихода евреев, были побеждены еврейскими войсками, но продолжали оказывать сопротивление. Филистимляне – народ, пришедший в Эрец-Исраэль с берегов Малой Азии и расселившийся на южном побережье Средиземного моря, которое получило название Филистия (греки распространили это название на всю территорию Эрец-Исраэль. отсюда современное слово «Палестина»). Филистимляне обладали могучей армией и, в отличие от своих соседей, умели обрабатывать железо. Почти на всем протяжении истории еврейского государства между ним и филистимлянами шли ожесточенные войны.
[Закрыть] а англичане назывались филистимлянами. Ну и что? Наши враги меняют обличье, но они вечно не дают нам покоя. Все наши праздники подтверждают это. Всегда – те же враги, и эта война ведется непрерывно.
Инженер Инбар не торопился с ответом. Черенком трубки он почесал в затылке, затем, словно собираясь с мыслями, стал тщательно подбирать крошки табака со скатерти, осторожно ссыпая их в пепельницу. Покончив с крошками, он произнес громким голосом:
– Эстер! Брось якорь в порту и приходи поглядеть, кто тебя ждет. Да! Гость! Сюрприз! Нет, не могу сказать. Сойди в конце концов на сушу и посмотри сама…
Так. Арабы и англичане. Вне всякого сомнения. Ханаанеи и филистимляне со дня появления их на свет. Но попробуй убеди их видеть ситуацию в таком свете. Библейские времена канули в вечность, а наше время – это совсем другое дело. Кто в наши дни способен превращать палки в крокодилов и змей, кто способен ударить посохом по скале так, чтобы из скалы полилась вода.[34]34
В библейской книге «Исход» жезл, который брат Моисея Аарон бросил перед фараоном, превратился в змея: далее, в той же книге, Моисей ударил жезлом по скале, и из нее потекла вода.
[Закрыть] Эти сладости я привез на прошлой неделе из Бейрута. Ешь, ешь на здоровье. Не стесняйся. Это называется рахат-лукум. Кушай. Видишь, сладко и вкусно. Ты, как я полагаю, уже принадлежишь к какой-нибудь партии?
– Я… да… – промямлил я вяло. – Но… не к той, что мой папа… Наоборот…
– Ты полностью поддерживаешь деятельность подполья и противишься любому компромиссу, – уверенно заявил инженер Инбар. – Великолепно! Итак, по ряду вопросов у нас есть разногласия. Между прочим, портфель твой со всеми книгами и тетрадками тоже остался в запертой квартире? Плохо дело. Завтра утром ты пойдешь в школу вместе с Эстер, но без портфеля. Эстер! Ты случайно не утонула там? Может, тебе нужен спасательный круг?
– Можно мне взять еще один кусочек? – спросил я очень вежливо, но решительно. И, не дожидаясь ответа, придвинул к себе блюдце с рахат-лукумом, который и вправду оказался вкусным, хотя и прибыл из Бейрута.
Хорошо мне было в этой комнате, между стеной с картинами и книгами и стеной с трубками и сувенирами, с опущенными жалюзи, хорошо было вести серьезный мужской разговор с инженером Инбаром. Удивительно было то, что инженер Инбар не сердился и не посмеивался надо мной, а просто отметил, что между нами существуют разногласия. Мне тогда очень нравилось это слово: «разногласия». Я любил отца Эсти почти как ее, только по-другому, а, может, еще больше. Я вдруг почувствовал, что ему можно открыться и без опасений рассказать, что я солгал ему; по-честному объяснить все обстоятельства, выложить все о том позоре и тех неудачах, которые выпали на мою долю в этот день; не скрывать, куда я держу путь, каков мой маршрут. Но тут как раз Эсти вышла из ванной, и я даже почти пожалел, что нашу мужскую беседу теперь придется прервать.
Косы она не заплела, и на плечи падал поток белокурых волос, теплых и влажных, прямо жутко было глядеть. Она вышла в пижаме, разрисованной разноцветными слонами, большими и маленькими, а на ногах ее были материнские комнатные туфли. Войдя, она бросила на меня только один взгляд, быстрый и острый, и тут же подошла к креслу, в котором сидел инженер Инбар. Будто меня тут не было, будто я – старая газета, случайно забытая на кушетке. Будто я каждый вечер задерживаюсь здесь по пути в землю Убанги-Шари и ничего нового не случилось.
– Ты был сегодня в Иерихоне? – спросила Эсти отца.
– Был.
– Ты купил мне то, что я просила?
– Нет.
– Было дорого?
– Точно.
– Ты постараешься найти это для меня, когда будешь в Бет-Лехеме?
– Постараюсь.
– Скажи, это ты привел его сюда?
– Я.
– Чего это вдруг? Что стряслось? (Она еще не удостоила меня ни единым словом, и я сидел молча).
– Его родители уехали, а он потерял ключ от дома. Как случилось со мной, когда я был студентом в Берлине. Мы встретились на улице Геула, и я предложил ему пойти к нам. Мама уже накормила его. Он может спать здесь, в гостиной, на кушетке, а может у тебя в комнате, на раскладушке. Как ты захочешь.
И тут неожиданно Эсти, не поворачивая головы, обратилась ко мне:
– Хочешь спать у меня в комнате? Обещай перед сном рассказать мне что-нибудь жуткое!
– Неимеетзначения, – пробормотали мои губы, потому что сам я оцепенел.
– Что он сказал? – спросила Эсти отца с легким беспокойством. – Может, ты случайно расслышал, что он сказал?
– Мне кажется, – ответил инженер Инбар, – он взвешивает обе имеющиеся возможности.
– Взвешивает-смешивает, – засмеялась Эсти, – так уж пусть ночует здесь, в гостиной, и покончим с этим. Спокойной ночи.
– Но, Эсти… – удалось мне наконец прокричать почему-то шепотом.
– Спокойной ночи, – повторила Эсти и прошла мимо меня в своей летней пижаме со слонами и в больших материнских комнатных туфлях. Только запах ее мокрых волос остался и не исчез.
– Спокойной ночи, папа.
И уже из коридора донеслось:
– Ладно. Пусть будет в моей комнате. Неимеетзначения.
Кто-нибудь видел когда-нибудь комнату девочки в поздний вечерний час, прямо перед сном, когда единственный источник света – маленький ночник рядом с ее кроватью?
Так вот, даже в комнате девочки есть стены и окна, пол и потолок, мебель и дверь. Факт. И все-таки будто попадаешь на иную планету, в какое-то странное государство, жители которого ни в чем на нас не похожи. Нет, к примеру, на подоконнике патронных гильз от ружья или пистолета. Нет под кроватью испачканных грязью спортивных ботинок. Не видны в каждом углу груды веревок, железок, подков, пыльных книг, пистонов, старых замков, резиновых ремешков. Не валяются шестеренки и обрывки электрических проводов. Нет старых подпольных листовок, спрятанных между шкафом и стеной. И, конечно же, нет неприличных картинок, заложенных в учебник географии. Нет и не может быть в комнате девочки ни кошачьего черепа, ни пустых банок из-под пива, ни отверток, ни гвоздей, ни пружин. Нет там разобранных часов, стрелок, лезвий, перочинных ножей, нет и рисунков пылающих военных кораблей, покрывающих целую стену.
Но зато в комнате Эсти даже свет был какой-то особенный, красновато-коричневый и теплый – наверное, из-за абажура, сделанного из красного пальмового волокна. Два окна в комнате были задернуты теми самыми голубыми занавесками, которые я столько раз видел с улицы, но никогда не надеялся хоть раз в жизни увидеть изнутри. Пол был покрыт плетеной циновкой, а у стены стоял белый шкаф с коричневыми ящиками. Между шкафом и стеной, в нише, которую в этот час переполняли тени, помещался письменный стол – маленький, аккуратно прибранный, на котором я увидел тетрадки Эсти, ее карандаши и акварельные краски. Низкая кровать, стоявшая между окнами, была расстелена, ее изголовье украшал коврик цвета красного вина. (Вторая кровать – раскладушка, которая предназначалась для меня, – находилась у самой двери.)
Еще был там табурет, покрытый салфеткой, а на нем стояли ваза с сосновыми побегами и цапля, сделанная из раскрашенных шишек. Я не мог оторвать взгляда от одного из двух стульев, стоявших в комнате Эсти. Все освещалось ночником, тихо льющим свой красновато-коричневый свет. “Ты – в комнате девочки, – думал я. – Ты – у Эсти, и при этом ты сидишь и молчишь, как пень, потому что тыи– настоящая дубина”.
"Сумхи – потому что Сумхи".
Но и это воспоминание не помогло мне найти подходящие слова. После долгих мучений я наконец сказал такую фразу:
– У меня в комнате, дома, – совсем-совсем иначе.
Эсти ответила:
– Конечно. Но теперь ты здесь, а не там.
– Да, – пробормотал я (потому что это было правдой).
– Что ты там все время разглядываешь? – спросила Эсти.
– Ничего особенного, – ответил я. – Я просто сижу и… сижу. Ничего не разглядываю.
И это, разумеется, было ложью. Я не отводил глаз от спинки стула, на котором висел белый свитер Эсти, мой любимый. Тот самый, который я не раз приклеивал в классе жевательной резинкой к ее парте. "Господи, – думал я, – ну почему ты создал меня таким болваном? Зачем я вообще родился на свет? Лучше бы я вообще не существовал. Вообще. Чтобы меня нигде не было. Ну, разве что, в Гималайских горах или в земле Убанги-Шари. Да и там нет нужды в таких идиотах, как я".
Так я и сидел, как потерянный, на раскладушке в комнате Эсти и в правой, слегка потной, руке сжимал свою точилку.
Эсти сказала:
– Может, ты все-таки хочешь спать в гостиной?
– Не имеет значения, – прошептал я.
– Не имеет значения – что?
– Ничего, просто так.
– Ладно. Как хочешь. Я сейчас ложусь и поворачиваюсь к стенке, чтобы ты смог устроиться на ночь.
Но я совсем не собирался никак устраиваться. Прямо в шортах и футболке я забрался под тонкое одеяло, только снял свои спортивные туфли и забросил их подальше под кровать.
– Все. Порядок, – сказал я.
– Если хочешь, расскажи мне о восстании жестокого Махди в Судане. То, что ты рассказывал Раанане и Нурит, ну, всем им, тогда, когда Шитрит заболел и у нас было два свободных урока.
– Но тогда ты не хотела слушать…
– Тогда – это не теперь, – сказала Эсти (и была права).
– Но если ты не слышала этот рассказ, то откуда ты знаешь, что я рассказывал о восстании Махди в Судане?
– Стало известно. И вообще, я все знаю.
– Все-все?
– Все о тебе. И даже то, о чем ты думаешь, что я этого не знаю.
– Есть вещи, которых ты не знаешь, и я ни за что на свете не расскажу тебе, – произнес я одним духом, стремительно повернувшись к Эсти спиной и уставившись в стену.
– Я знаю.
– Неправда.
– Да.
– Нет.
– Да.
– Ну, так скажи. Хочу посмотреть.
– Не скажу.
– Верный признак, что ты просто так говоришь, но не знаешь. Ты ничего не знаешь.
– Знаю. Еще как знаю!
– Ну, так сейчас же скажи, и, клянусь, что если ты угадаешь, то я тут же признаюсь, что это – правда.