Текст книги "Счастливая ностальгия. Петронилла (сборник)"
Автор книги: Амели Нотомб
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 9 страниц) [доступный отрывок для чтения: 4 страниц]
Амели Нотомб
Счастливая ностальгия. Петронилла (сборник)
Amélie Nothomb
LA NOSTALGIE HEUREUSE
Copyright © Editions Albin Michel, S.A. – Paris 2013
PÉTRONILLE
Copyright © Editions Albin Michel, S.A. – Paris 2014
© М. Брусовани, перевод, 2015
© А. Смирнова, перевод, 2015
© Издание на русском языке. ООО «Издательская Группа „Азбука-Аттикус“», 2015
* * *
Амели Нотомб – настоящая чародейка слова.
Р. Матиньон. Le Figaro littéraire
Ощущение, близкое к счастью, – вот что чувствует читатель, перевернув последнюю страницу нового романа Амели Нотомб «Счастливая ностальгия».
Le Soir
Повествование, написанное без единой фальшивой ноты, где сорокачетырехлетняя женщина смотрит на пятилетнюю девочку и юную девушку, которой она была когда-то. Удивительная, трогательная, мудрая Амели Нотомб «средствами языка» создала великолепную книгу о счастливой ностальгии.
Chatelaine
Счастливая ностальгия[1]1
Перевод М. Брусовани
[Закрыть]
Все, что мы любим, становится вымыслом.
Для меня первым из них стала Япония. Меня вырвали из нее в пятилетнем возрасте, и я принялась рассказывать себе о ней. Очень скоро меня начали смущать пробелы в моем повествовании. Что я могла поведать о стране, которую, как мне казалось, знаю и которая год за годом уходила из моего тела и моих мыслей?
Мне никогда не приходило в голову выдумать ее. Это произошло само. Никогда и мысли не было ни ввернуть ложь в правду, ни приукрасить ее фальшивыми драгоценностями. Пережитое оставляет в душе музыку – именно ее я и силюсь уловить в воспоминании. Смысл в том, чтобы записать ее звучание с помощью слов. Это предполагает перекраивание и подгонку. Мы отбрасываем лишнее, чтобы показать охватившее нас волнение.
* * *
Понадобилось связаться с Ринри, женихом, отвергнутым мною в двадцать лет. Я потеряла все его координаты, но не следует усматривать в этом злой умысел. Вот почему из своего парижского рабочего кабинета я позвонила в международную справочную:
– Здравствуйте. Мне нужен номер телефона в Токио, но я знаю только имя и фамилию.
– Назовите, – произнес человек, похоже не осознающий всей грандиозности моего вопроса: Токио с пригородами насчитывает двадцать шесть миллионов жителей.
– Фамилия Мицуно, имя Ринри.
Я диктую по буквам – неприятный момент, потому что я никогда не придерживалась классических образцов, вот я и говорю что-то вроде «М – как Македонский, Р – как Росинант» и ощущаю, что на том конце провода на меня сердятся.
– Минуточку, я поищу.
Я жду. Бешено колотится сердце. Быть может, через сорок секунд я буду говорить с Ринри, наверное, самым симпатичным парнем из тех, кого я знала.
– В Токио нет никого с такой фамилией, – снова включается голос в трубке.
– Простите, как? Вы хотите сказать, Ринри Мицуно нет?
– Нет. В Токио вообще нет Мицуно.
Мой собеседник не осознавал, но сказать такое было равносильно тому, чтобы утверждать, что в Париже вообще нет людей по фамилии Дюран. Редкое имя Ринри, вроде нашего Атаназа, компенсирует банальность фамилии.
– Как мне поступить?
– Подождите, я тут нашел номер, думаю, это японское справочное бюро.
Он продиктовал мне четырнадцать цифр. Я поблагодарила, разъединилась и набрала номер японской справочной службы.
– Моси, моси,[2]2
Алло, алло! (яп.)
[Закрыть] – сказал мне приятный женский голос.
Вот уже шестнадцать лет я не говорю на этом чудесном языке. И все же мне удалось спросить, не могла бы она найти мне телефон Мицуно Ринри. Она громко повторила имя. В ее голосе звучало вежливое удовольствие человека, впервые произносящего редчайшее слово. И попросила меня немного подождать.
– Мицуно Ринри нет, – наконец сообщила она.
– Но есть другие Мицуно? – настаивала я.
– Нет. Извините.
– В Токио нет Мицуно?! – воскликнула я.
– В Токио есть. Но в ежегодном телефонном справочнике общины Такамацу, куда вы любезно позвонили, нет.
– Простите.
Отныне в тайнах вселенной появилась еще одна: почему служащий французского отделения международного справочного бюро, у которого я попросила телефон японской справочной службы, подсунул мне номер никому не известного ежегодника общины Такамацу, где оказалась любезная телефонистка?
Я опять позвонила в международную справочную и попала на другого служащего. В голову мне пришла блестящая мысль:
– Будьте любезны, я бы хотела получить телефон посольства Бельгии в Токио.
– Минуточку.
Он переключил меня на такой убогий мотивчик, что я не только не разозлилась, но даже как-то умилилась.
– Такого не существует.
– Простите, что?
Я уже не понимала, о чем мы говорим.
– В Токио нет посольства Бельгии, – сообщил он мне как нечто очевидное.
Таким же тоном он мог объявить, что в Монако нет консульства Азербайджана. Я поняла, насколько бесполезно говорить, что мой отец долгое время был послом Бельгии в Токио и что с тех пор прошло не слишком много времени. Я поблагодарила и повесила трубку.
Почему я пошла таким сложным путем, хотя все так просто? Я позвонила отцу, и он по памяти продиктовал мне телефон посольства Бельгии в Токио.
Я набрала номер и попросила соединить меня с мадемуазель Дат, мысленно подсчитав, что теперь ей должно быть лет пятьдесят. Для начала мы обменялись несколькими вежливыми фразами. Мадемуазель Дат – дочь бывшего посла Японии в Бельгии, в некотором роде мой негатив. В конце концов я рискнула расколоться:
– Помните ли вы, Дат-сан, того мальчика, который двадцать лет назад был моим, так сказать, женихом?
– Да, – насмешливым тоном ответила она, словно давая понять, что невозможно позабыть столь безнравственную выходку с моей стороны.
– Быть может, в картотеке посольства сохранились его координаты?
– Подождите минуточку, я поищу.
Я оценила, что она не сострила по поводу полной утраты мною его координат. Спустя пять минут Дат-сан сказала:
– В картотеке его уже нет. Но я вспомнила, что отец Ринри – глава ювелирного дома, и нашла их сайт в Интернете. Запишите телефон. Ваш… ваш друг стал его вице-президентом.
Я горячо поблагодарила и повесила трубку. Теперь мне понадобится мужество. Я решила не тянуть резину, а позвонить сразу.
Трубку сняла телефонистка. Я попросила соединить меня с Ринри Мицуно. Она вежливо возмутилась, словно я хотела поговорить с английской королевой.
– Понимаете, я звоню из Парижа, – промямлила я, не зная, каким богам молиться.
Сжалившись, она вздохнула и поинтересовалась, как меня представить.
– Амели, – сказала я.
Фирма Мицуно одарила меня чем-то вроде «Времен года»: можно было подумать, это протяжная японская песня для свадебного путешествия где-нибудь годов семидесятых.
Спустя пять минут знакомый голос уже восклицал на том конце провода.
– Не может быть! – произнес Ринри на безупречном французском.
– Какое счастье слышать тебя! – глупо вскрикнула я.
Именно это я и ощущала. Вот уже шестнадцать лет, как мы совсем не общались. Ринри был тот невероятно добрый мальчик, которого я повстречала двадцать три года назад; мои чувства к нему никогда не менялись: не любовь и не дружба, что-то вроде братской близости, чего я никогда не испытала бы, если бы не познакомилась с ним.
– Ты как? – горячо поинтересовался он.
– Отлично. А ты?
Никто еще с таким восторгом не обменивался банальностями. Я осознала, что боялась его реакции: пять лет назад я опубликовала роман «Токийская невеста»,[3]3
В оригинале роман называется «Ni Eve, ni Adam» (2007), на русском языке опубликован как «Токийская невеста» в 2010-м. (Здесь и далее примеч. перев.)
[Закрыть] где рассказала о наших отношениях. Разумеется, в книге был выведен очаровательный мальчик, каким он и был. И все же он мог на меня сердиться. «А может, он не в курсе», – подумала я. Это мне свойственно: когда я убеждаюсь, что кто-нибудь на меня не сердится, я тут же выдумываю какое-нибудь объяснение – столь глубинно мое чувство вины.
Можно подумать, Ринри читает мои мысли, потому что он сказал:
– Я прочел все твои книги!
– Правда?
– Да. И смотрю на «Ютубе» все твои телевизионные выступления!
Он выкрикивал свои признания с радостной горячностью, выдававшей его мнение: ясно, что мои книжонки и телевизионная болтовня представляются ему забавными. Уф, я легко отделалась. Ринри вроде моих родителей: он относится к той категории людей, которые смеются, стоит мне раскрыть рот. Я никогда не понимала подобного поведения, однако в нем что-то есть.
– Ринри, в конце марта я буду в Токио. Мы сможем повидаться?
– С удовольствием.
– Как я рада!
– Твой номер не определяется. Можешь дать мне его?
Я продиктовала ему свой телефон и предложила звонить так часто, как он захочет.
– Крепко целую тебя.
– Я тебя тоже.
Взволнованная, я повесила трубку. Я не ожидала, что все пройдет так хорошо.
Не теряя времени, я решила тут же позвонить Нисиё-сан, своей любимой воспитательнице; последний раз я разговаривала с ней семнадцать лет назад, на следующий день после землетрясения в Кобе. Задача казалась мне более простой: Нисиё-сан была моей няней, между нами никогда не возникало двусмысленных ситуаций. Правда, говорила она только по-японски, а я не использовала этот язык шестнадцать лет, но ведь только что я выкрутилась с милой девушкой из общины Такамацу, а также с секретаршей в фирме Мицуно.
Я решительно набрала номер той, кого в детстве любила как мать. Когда звонишь в Японию, даже гудки другие. Я размышляла над этим явлением, когда раздался молодой живой голос.
– Это Нисиё-сан? – спросила я.
– Да.
Должно быть, одна из ее дочерей. Это не могла быть моя семидесятидевятилетняя нянюшка. Для очистки совести я уточнила:
– Киоко, это вы?
– Да, это я.
Невероятно. Она сохранила тот же голос, которым разговаривала со мной, когда мне было четыре года. Мне хотелось сказать ей об этом, однако мои лингвистические средства оказались чересчур скудными.
– Ваш голос… невероятно! – тупо повторяла я.
– Кто вы? – озадаченно спросила Нисиё-сан.
– Амели-тян, – отвечала я.
Так она звала меня, когда я была крошкой: малышка Амели.
– Амели-тян! – произнесла она с такой нежностью, как если бы мне и вправду было четыре года.
– Вы помните?
– Конечно!
Слезы застилали глаза, говорить мне становилось все трудней.
– Амели-тян, откуда ты звонишь?
– Из Парижа.
– Откуда?
– Из Парижа, это во Франции.
– Что ты там делаешь? – спросила она меня, словно я совершила какую-то непостижимую глупость.
И я услышала, как в ответ произнесла этот ужас:
– Я стала известной писательницей.
– Вот оно что, – сказала Нисиё-сан.
Похоже, она решила, что я несу неизвестно что.
– Нисиё-сан, согласитесь ли вы сняться со мной для телевизионной программы?
Точнее, я хотела ее об этом попросить. Но говорила с ней на таком отвратительном ломаном языке, что она ответила:
– Ты хочешь посмотреть со мной телевизор? Ладно. Телевизор у меня есть, можешь прийти.
– Да. Нет. Я совсем позабыла японский. С вами хотят встретиться французские журналисты. Вы согласны?
– Ты тоже будешь?
– Да.
– Прекрасно. Когда ты придешь?
– В конце марта.
– Ладно. Как твои родители?
Она разговаривала со мной, как с тихой помешанной, принимающей себя за известного писателя, но неспособной правильно построить ни одной фразы.
Я повесила трубку и обхватила руками голову.
В следующие выходные я ужинала с родителями. Я собиралась рассказать им о предстоящей поездке в Японию и двух телефонных разговорах. Но когда настал момент, я не смогла выдавить ни слова.
У меня такое часто бывает, особенно с близкими: хочу поделиться чем-то, что представляется мне важным, и не могу. Это не связано с моим физическим состоянием – голос я не теряю. Это имеет логическую основу. Меня одолевает вопрос: зачем это говорить? Не найдя ответа, я молчу.
Кстати, на ужин пришла моя сестра. Мне нравится разговаривать с ней. Но все равно ничего не вышло. Я утешала себя тем, что перед отъездом в Японию еще раз буду ужинать в их обществе. Вот тогда-то я и сообщу им новость.
* * *
Я не была в Стране восходящего солнца с декабря тысяча девятьсот девяносто шестого года. Стоял февраль две тысячи двенадцатого. Отъезд назначен на двадцать седьмое марта.
Шестнадцать лет без Японии. Столько же, сколько между моими пятью и двадцатью одним годом, что казалось мне переходом через пустыню. Худшими были первые годы. В пять, в шесть лет я пряталась под столом, чтобы мне не мешали страдать. В полумраке в моем воображении вновь возникал сад, звучала музыка моего рая и прошлое становилось более реальным, чем настоящее. И я могла плакать с открытыми глазами, не отрывая взгляда от этого утраченного мира, который возвращала мне сила воображения. Обнаружив меня, родители спрашивали, в чем причина моей печали, и я отвечала: «Это ностальгия».
Уже гораздо позже я обнаружила, что на Западе ее презирают как вредоносное пассеистское понятие. Безжалостность диагноза не излечила меня. Я по-прежнему неисправимо ностальгирую.
Когда мне предложили сделать репортаж о моем японском детстве, я согласилась по одной простой причине: я была убеждена, что проект будет отвергнут телевизионным каналом. В том моем состоянии я ощущала, что стою меньше, чем ничего: никто за меня и гроша ломаного не даст.
Съемочная группа поразилась, что каналу «Франс-5» понадобилось три месяца на обдумывание ответа. Меня это не удивило: проект столь абсурден, что канал даже не возьмет на себя труд посылать отказ – достаточно молчания, чтобы подчеркнуть бессмысленность затеи.
В январе группа уведомила меня, что «Франс-5» согласна. Это было как снег на голову. Значит, я и вправду снова поеду в Японию. Ошеломленная, я осознала, что такая возможность, хотя я никогда в нее не верила, приводит меня в восторг.
Шестнадцать лет без Японии. Я приближалась к цели. Несовершенный вид не годится: я у цели. Сегодня одиннадцатое марта, первая годовщина Фукусимы. Катастрофа потрясла меня до такой степени, что не описать. Когда случился этот ужас, я написала рассказ, восхваляющий японскую силу духа, и опубликовала его в пользу потерпевших. Капля в море, однако имевшая непредвиденные последствия: в Японии, где меня перестали печатать после романа «Страх и трепет», вновь начали переводить мои книги.
Через шестнадцать дней я лечу в Осаку. Стараюсь представить себе это. Напрасный труд: рассудок тотчас отказывает мне. Это слишком замечательно и не поддается постижению. Я понимаю, что мне необходимо спастись. От чего? От многих вещей, большая часть которых мне неведома. Знай я, что мне угрожает, была бы уже спасена.
Спасение связано с самой невероятной загадкой. Двадцать первого декабря две тысячи одиннадцатого года я получила в подарок бонсай потрясающего изящества. Я поселила его в своей квартире и нарекла Свифтом. Через две недели Свифт стал умирать. Я бросилась к цветочнице, объявившей себя специалисткой по этому виду растений. Та сказала:
– Ваш бонсай при смерти.
– Я знаю. Что бы вы мне посоветовали?
– Ничего.
– Но ведь можно же что-нибудь сделать?
– Против смерти?
– Он еще не умер. Пока он жив, есть надежда.
Она возвела глаза к небу:
– Подобная болтовня не для бонсая. С самого детства он переживал такие муки, каких вы и представить себе не можете. Поймите, он не дорожит жизнью.
Я ушла, догадавшись, что пребывающая в депрессии цветочница приписывает свои психические отклонения растениям.
На улице я прошла мимо кинотеатра, где показывали «Хранителя времени» Скорсезе. Как раз начинался сеанс. Я купила билет и со Свифтом на руках встала в очередь перед дверьми в зал. Люди смотрели на меня и покачивали головами. Наконец я уселась на свое место. Свифт у меня на коленях, казалось, готов был испустить последний вздох. У меня едва хватало сил вообразить мучения, которым подвергали растение, чтобы заставить его превратиться в бонсай. Одна мысль о такого рода пытках красноречиво свидетельствует о нашем садизме.
Начался фильм. Первая часть показалась мне неинтересной, и я едва не уснула.
Спать в кино гораздо лучше, чем в постели: это сон наяву. Однако вторая часть фильма всерьез увлекла меня, и я очнулась от своих лунатических ощущений. Образ Мельеса примирил меня с освоением космического пространства, и я покинула зал, захлебываясь от восторга. Свифт в моих объятиях хранил сосредоточенное молчание.
Вернувшись домой, я поставила своего спутника рядом с кофеваркой и продолжала жить своей жизнью. Назавтра бонсай оклемался. Только он больше не бонсай. Телом он по-прежнему тщедушен, зато листья у него теперь большие, как у баобаба. Скорсезе снял с него заклятие мелкотравчатости.
* * *
Когда Ринри позвонил мне, голос у него уже был другой; он говорил сконфуженно:
– В тот день, когда ты мне позвонила, я был так счастлив, что не подумал.
– О чем?
– Та книга, которую ты обо мне написала, «Токийская невеста»…
– Она доставила какие-то неприятности?
– Давно ты ее написала?
– Пять лет назад.
– Ты уверена?
– Да.
– Я думал, гораздо раньше.
– Это что-то меняет?
– Меняет.
– А…
– Обнимаю тебя.
Я ничего не поняла из нашего разговора. Очевидно, ему стало легче. В книге «Токийская невеста» я рассказала правду о нем, о самом чудесном и милом мальчике во всем мире. Почему ему легче перенести мою похвалу, если она более отдалена по времени?
Внезапно я испугалась нашей встречи. Мне по-прежнему хотелось увидеть его, но стало как-то боязно.
Как у всех взрослых людей, у меня есть бывшие. Обычно я с ними не встречаюсь. Впрочем, в большинстве случаев сохраняю приятные воспоминания. Если мне случается видеть их, к удовольствию примешивается чувство смущения, которое я не могла бы выразить словами. Думаю, в этом я похожа на наше общество: не так уж оно невозмутимо, как хотелось бы.
Этот телефонный звонок меня тревожил. Однако я решила, что повидаться с Ринри будет здорово. Мне бы хотелось познакомиться с его женой. Может, он догадается.
Наша с ним история длилась два года: восемьдесят девятый и девяностый. Тогда мне казалось невероятным, что можно быть с кем-то так долго. Все утверждали, что мы вот-вот поженимся. К моему превеликому ужасу. В тот день, когда люди перестанут лезть в чужие дела, наступит счастье.
Я снова ужинала с родителями и сестрой. И случайно проговорилась:
– Я еду в Японию.
Оцепенение. «Япония» в моей семье – слово сакральное.
– Я уезжаю двадцать седьмого марта и возвращаюсь шестого апреля. В переводе на японский только что вышел роман «Метафизика труб».
В сущности, не назови я этот повод, у меня было бы ощущение, что я сообщаю о предстоящей увеселительной поездке.
– И куда ты поедешь? – спросил отец.
– Я буду шесть дней в Кобе и три дня в Токио.
Я вкратце рассказала о своих телефонных разговорах с Ринри и Нисиё-сан. Все принялись радостно восклицать. Я почувствовала облегчение, как человек, исполнивший свой долг.
До сих пор моя идиллия с Японией была полной. Она включает такие необходимые для классического романа элементы, как чарующая встреча в раннем детстве, мучительное расставание, скорбь, ностальгия, новая встреча в двадцатилетнем возрасте, любовная связь, пылкие отношения, открытия, превратности судьбы, неопределенность, помолвка, бегство, прощение, последствия.
Когда история столь удачно завершена, ее участники опасаются, что будут не удовлетворены продолжением. Я испытываю страх перед встречами с бывшими. Я опасаюсь их не меньше, чем жажду.
Теперь у Ринри есть мой парижский номер. Вчера вечером на автоответчике я услышала мужской голос, звонивший сказал, что он рад снова увидеть меня. Какое-то мгновение я пытаюсь сообразить, кто это. Потом все вспоминаю. Довольно странное ощущение – будто я прожила две жизни.
Само собой, у меня их было больше. Однако география отчетливо устанавливает временные границы: моя японская жизнь хороша тем, что меньше впутана в другие существования. В Японии мне нравится именно это; то, что я там пережила, не загромождено пустыми и бесполезными мелочами. Я вернулась туда в двадцать один год с чувством, будто начинаю с чистого листа.
Некоторые скажут, что при таких условиях любая страна годится. Сомневаюсь. Я знаю, что мне необходимо было поверить в себя. Этим я обязана Японии. Только ей.
* * *
Двадцать седьмого марта, когда самолет оторвался от земли, я задумалась, пришла бы мне в голову мысль вновь увидеть Японию, не будь телевидения и японского издателя.
Один из бессмысленных вопросов, на которые нет ответа. И все же я подозреваю, что не пришла бы. Вот в чем весь абсурд того, что заменяет у меня личность. Не знаю, как назвать эту занятную особенность моего существа.
Другое проявление этой черты. Я встречаю кого-то, кто меня привлекает. Этот кто-то назначает мне свидание на такую-то дату. Я ликую. День приближается, мое ликование растет. В день икс я направляюсь к месту встречи и по дороге чувствую, что силы покидают меня. Я становлюсь такой слабой, что охотно присела бы на первую попавшуюся скамейку, чтобы уже никогда больше не сдвинуться с места. Это стремление к небытию обладает безумной властью. Я никогда ему не подчинялась, но испытывала тысячу раз и без всякого убедительного объяснения.
Именно это стремление к небытию – я убеждена – все нескончаемые шестнадцать лет мешало мне вернуться в Японию. Однако должна заметить, я всегда прихожу на свидания. Поскольку на нашей планете существуют самые разные типы личностей, я думаю, должны быть люди, уступающие этому глубинному стремлению и, вместо того чтобы встретиться с очаровательным существом, они присаживаются на скамейку, чтобы уже с нее не вставать. Я вижу, как мало отличаюсь от тех, кто поддается необоримому зову пустоты. И меня переполняет ужас.
Спасает меня то, что я держу свои обещания. Люди об этом знают. Почему я такая? Подозреваю, по большей части тут дело в Японии. Японцы делают то, что говорят, – все очень просто.
Поэтому никто не сомневался, что двадцать седьмого марта я буду в самолете Париж – Осака. И эта уверенность во многом способствовала тому, что я оказалась в аэропорту в назначенное время. Все возвращается на круги своя: я тем более достойна доверия, что возвращаюсь в страну, где все вызывает доверие.
Мне одной известен страшный секрет, а именно: я готова была попросить таксиста остановиться, когда по дороге в аэропорт заметила скамейку…
Стремление к небытию не возникает никогда, если речь идет о деловой встрече или долге вежливости, то есть когда я чувствую себя обязанной. Вот почему я ассоциирую его с небытием: это стремление пытается подавить мои самые живые желания.
Я полагаю, мне следует благословить представление о культуре, заразившей вежливостью малейшие аспекты наших обязательств, иначе я бы, безусловно, подложила свинью всем на свете.
* * *
Земля. Самолет приближается к Японии с юга. Стоит мне всего лишь увидеть в иллюминатор эту священную землю, как сердце мое начинает выскакивать из груди. Хотя это всего лишь Сикоку. Я никогда не бывала на этом острове. Пролетая над ним, я понимаю, что отличает его от Японии, которую я знаю: он малонаселен и едва застроен. Довольно странное понятие – архипелаг. Если Сикоку представляет его часть, то почему Сахалин – нет? А Курилы? Но не будем злить русских старыми спорами. Тяжба, наверное, гораздо масштабнее. Да и вообще, издали Евразия – это остров. Почему, например, она не принадлежит Японии? И если инстинктивно эта мысль кажется абсурдной, с высоты птичьего полета она не лишена логики.
Аэропорт Осаки расположен у самого моря. За две минуты до приземления под шасси по-прежнему одна вода. Я напрягаюсь.
Съемочная группа «Франс-5» уже ждет меня: они прибыли накануне. Теперь они снимают мои первые мгновения на японской земле. Решаю, что меня это не беспокоит. Что из того, что происходит у меня в душе, может разглядеть камера? Она фиксирует бурунчики на поверхности озера. Я же остаюсь на глубине, куда никогда не проникает свет.
Мы едем в Кобе на автобусе. Он идет вдоль берега моря моего детства. В тысяча девятьсот семидесятом году Осакский залив был свалкой. Теперь он замечательно очищен. Между Осакой и Кобе сплошная городская застройка. В пейзаже нет ничего приятного, однако он волнует меня. Одной мысли «я в автобусе на Кобе» достаточно, чтобы я представила себе печальную картину разрушения.
Под вечер мы приезжаем в отель. Окно моего номера парит над ярко освещенным городом. Не знаю, что я ощущаю.
Еще раз. Сегодня двадцать восьмое марта две тысячи двенадцатого года. Я бельгийская писательница, после долгого отсутствия обретающая страну своих первых воспоминаний.
В последний раз я видела Японию шестнадцать лет назад, а Кобе – двадцать три года назад. За это время город был сильно разрушен землетрясением семнадцатого января тысяча девятьсот девяносто пятого года. То, что я вижу через окно, кажется мне знакомым. Однако этого не может быть.
Та, кто смотрит в окно, тоже многое испытала. Мне сорок четыре года. Если время оставляет какие-то отметины на человеке, то это раны. Думаю, у меня их не больше и не меньше, чем у любого другого, – то есть много. Они не только не закалили меня, они обнажили мое сердце. Мои реакции стали гораздо сильнее, чем прежде. Меня бросает в дрожь от одного вида этого возрожденного города. Здесь, в каком-то квартале, которого я не знаю, который не могу узнать, – моя няня, Нисиё-сан. Завтра наступит тот день, когда я ее увижу. Эта мысль буквально расплющивает меня. Боюсь, я не справлюсь…
* * *
И вот начинается неспокойное двадцать девятое марта. Мы отправляемся в Сюкугаву: там прошли первые пять лет моей жизни. Надо ехать на поезде. По дороге я понимаю, что это некий японский эквивалент французского скоростного метро. Был ли такой в моем детстве? Не знаю. Когда я была ребенком, поездка в Кобе казалась мне настоящим путешествием.
Станции сменяют друг друга. Их названия мне знакомы. Сегодня прекрасный весенний денек. На каждом железнодорожном переезде раздается звонок, он не изменился. Это пронзительное динь-динь-динь вызывает в моей памяти какой-то страх. Разумно ли возвращаться?
На станции Сюкугава мы садимся в такси. Это уже звучит фальшиво. Такси в Сюкугаве? Почему тогда не «Формула-1» на острове Цитера? В деревеньке моего детства такси нет. Что произошло? Это уже не деревня, а шикарное предместье, комфортабельный квартал.
Меня охватывает леденящий ужас. Разумеется, было 17 января 1995 года[4]4
В этот день в Кобе произошло землетрясение, получившее название «Великое землетрясение Хансин-Авадзи».
[Закрыть] – теперь никто этот день иначе не называет, что позволяет не путать его с 11 марта 2011-го,[5]5
Землетрясение у восточного побережья острова Хонсю, самое сильное и разрушительное за всю историю наблюдений.
[Закрыть] – и с тех пор я сюда не возвращалась. Мне следует быть готовой к изменениям, я не должна поддаваться своему демону тоски, жизнь победила, это важнее всего.
В такси я каменею. Камера снимает камень, который смотрит вокруг. Это визит вежливости в край главных воспоминаний моего детства. – А как поживает госпожа Уэда? – Ах, бедняжка, ее муж погиб под обломками крыши их дома, поэтому, вы же понимаете, она уехала. Чтобы больше не думать об этом. – А магазин сладостей, куда меня водил Йасуёши? – После того как здание восстановили, конфеты здесь больше никто не ест: теперь это химчистка. – Но Йасуёши по-прежнему здесь? – Он умер. – Как? Когда мне было четыре, ему было всего восемнадцать лет! – Разбился на мотоцикле.
Не вникать в подробности – это талант, которым я не обладаю. Надо стараться не дрожать. Если меня охватывает дрожь, значит задет нерв; тут уж ничего не попишешь, я могу только дрожать, и не как осиновый лист, а как готовый взорваться агрегат.
– Приехали, – говорит таксист.
– Куда? – задаю я нелепый вопрос.
– На адрес, который вы назвали.
То есть к дому моего детства. Выхожу из машины. Конец света – это когда ничего не узнаёшь.
Делаю вежливое лицо, чтобы осмотреться вокруг. На месте дома, в котором я провела первые годы жизни, расположен японский двойник претенциозных особняков, построенных в наши дни в Верьер-ле-Бюиссон, чтобы их владельцы могли убедить себя в своем социальном преуспевании. Конечно же, меня предупредили, что дом (когда я говорю «дом», я всегда имею в виду именно этот) не выдержал подземных толчков. Но одно дело знать, другое – увидеть собственными глазами.
Если во мне есть что-то японское, то вот что: когда я ощущаю, что моя эмоциональная реакция будет чересчур сильной, я ее подавляю и напрягаюсь. Мое негнущееся тело прохаживается по улице. Ко мне тянется микрофон, я произношу пустые слова о быстротечности времени.
Осознаю, что умоляю это место подать мне знак. Глупо. Как оно может со мной разговаривать? И все же что-то происходит. Я вижу, как из боковой двери выходит домработница с ворохом выстиранного белья и развешивает его на веревках за кухней.
Так же, в этом самом месте, делала Нисиё-сан, моя любимая няня. А я завороженно смотрела, как ей удается расправлять огромные простыни, превращая мокрые тряпки в гладкое полотно.
Внезапно отдаю себе отчет в том, что с семнадцати лет стираю сама. Единственное, что я постоянно делаю в жизни, – это пишу и стираю, и даже сержусь, если кто-то вместо меня берется за стирку. Если бы я была одержима чистотой, еще куда ни шло, но это не про меня. Истина открывается мне благодаря этой незнакомке: быть прачкой для меня означает доказать, что я дочь Нисиё-сан.
Я неотрывно слежу за женщиной, развешивающей мокрые рубахи. Оператор делает вывод, что это важно, и снимает женщину.
– А теперь прогуляемся, – предлагает режиссер.
Я покорно шагаю по улицам того, что теперь носит название Сюкугава. Инстинктивно я выбираю путь к детскому саду, но когда я уже собираюсь зайти в здание, съемочная группа не пускает меня:
– Детский сад запланирован на завтрашнее утро.
Человек более настырный, чем я, непременно поинтересовался бы причиной подобного абсурда. А я – нет. Я не задаю ни одного вопроса, потому что слишком занята усмирением выпрыгивающего из груди разбитого сердца.
Чем заурядней печаль, тем она нестерпимей. Всем знакомо это жестокое испытание – обнаружить, что священные места раннего детства осквернены, что их не сочли достойными сохранения и что это нормально, вот так-то.
«Брось свои дурацкие сантименты, – уговариваю я себя, – на земле есть кое-что поважней». Я знаю, что это правда, но все равно считаю наоборот. Какая-то исступленная и убежденная часть моей души вопит, что, если бы Сюкугава осталась той ветхой деревушкой, мир был бы спасен.
Но это не так. Бреду наугад и попадаю на детскую площадку. Она уже не та, что была в моем детстве, но и я изменилась. Устраиваюсь на качелях и делаю то, что делают, когда садятся на них. Камера снимает меня, и архибанальность происходящего меня не беспокоит. Если берешься играть роль взрослого, напавшего на следы своих первых воспоминаний, надо быть готовой к подобным кадрам.
Смотрю на горы: в мое время они были пустынны и таинственны. Теперь их жадно пожирают особняки. Я знаю, что зеленое озерцо, которое мои глаза ищут где-то на середине склона, стало паркингом. Этот некролог можно было бы продолжить, я инстинктивно прерываю его.
«Взгляни на все с другой стороны, – говорю я себе. – Что уцелело?» Мне кажется, здесь царит та же тишина, прерываемая беззлобным лаем собак. Воздух тоже не изменился, я узнаю его манеру ласкать щеки.