Текст книги "Влюбленный саботаж"
Автор книги: Амели Нотомб
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 6 страниц)
Я млела от удовольствия.
Надо было найти новый госпиталь.
Теперь уже нельзя было оборудовать его в ящике для перевозки мебели. По правде говоря, большого выбора у нас не было. Пришлось устроить больницу там же, где мы собирали секретное оружие. Не очень гигиенично, но Китай приучил нас к грязи.
Постели из «Ренмин Рибао» были перенесены на последний этаж пожарной лестницы самого высокого дома в Сан Ли Тюн. На головокружительной высоте в центре больничной палаты возвышался бак с мочой.
Немцы были настолько глупы, что пощадили наши запасы стерильной марли, витамина С и супов в пакетиках. Их сложили в рюкзаки и подвесили на металлические перила лестницы. Поскольку дождь в Пекине шёл крайне редко, мы почти ничем не рисковали. Но теперь эта секретная база была видна гораздо лучше. Немцам нужно было только задрать голову и хорошенько приглядеться, чтобы нас обнаружить. Мы не были так глупы, чтобы приводить туда пленных. Когда мы хотели помучить жертву, то спускали секретное оружие вниз.
И тут война приобрела неожиданный политический размах.
Однажды утром мы хотели подняться в госпиталь, но обнаружили, что лестница заперта на висячий замок.
Сразу было видно, что замок не немецкий, а китайский.
Нашу базу обнаружила охрана гетто. И им так это не понравилось, что они поступили жестоко – заперли единственную пожарную лестницу самого высокого дома Сан Ли Тюн. В случае пожара жителям оставалось только выброситься в окошко.
Это скандальное происшествие нас жутко обрадовало.
На то были причины. Разве не счастье узнать, что у нас появился новый враг?
И какой враг! Сам Китай! Живя в этой стране, мы уже были посвящены в рыцари. А война с ней сделает нас героями.
В один прекрасный день мы сможем рассказать своим потомкам со сдержанным величием в голосе, что в Пекине мы сражались с немцами и китайцами. Это высшая слава.
К тому же такая чудесная новость: наш враг был глуп. Он строил лестницы и сам же запирал их на замок. Эта непоследовательность обрадовала нас. Ведь это то же самое, что построить бассейн и не налить туда воды.
Кроме того, мы надеялись на пожар. После разбирательства выяснилось бы, что китайский народ таким образом приговорил к смерти сотни иностранных граждан. Мы были бы не только героями, но и жертвами политики – интернациональными мучениками. Честное слово, в этой стране мы бы не потеряли время зря.
(Мы были глубоко наивны. В случае пожара и последующего разбирательства, история с замком была бы тщательно замята).
Само собой мы скрывали от родителей это выгодное обстоятельство. Вмешайся они, и мы никогда не станем мучениками. И потом, мы терпеть не могли вмешивать взрослых в свои дела. Они все портили. Они ничего не смыслили в великих делах. Они только и думали, что о правах человека, теннисе и бридже. Казалось, они не понимали, что впервые за всю их никчёмную жизнь им выпадал шанс стать героями.
Верхом вульгарности было то, что они хотели жить. Впрочем, мы тоже, но при условии, что можно будет пожертвовать жизнью ради престижа, например, на великолепном пожаре.
(На самом деле, если бы случился пожар, доля вины легла бы и на нас. Мы смутно догадывались об этом, но нас это не волновало. А меня и того меньше, поскольку и Елена, и моя семья жили в другом доме).
Чудесная новость имела, однако, и свои минусы: мы теперь не могли попасть в лагерь.
Но сама задача несла в себе решение: замок ведь был китайским.
Открыть его можно было пилкой для ногтей.
А чтобы китайцы ни о чём не догадались, мы додумались купить точно такой же замок, ключ от которого хранился у нас, и повесили его на место старого.
Теперь в случае пожара, мы становились главными виновниками, потому что это наш замок обрекал на смерть тех, кто захотел бы спастись бегством.
Об этом мы тоже смутно догадывались. Но нас это опять-таки не беспокоило. Мы жили в Пекине, а не в Женеве, и не собирались вести чистую войну.
Мы также не хотели, чтобы кто-то погиб. Но если это будет необходимо для продолжения войны, то пусть будет так.
Во всяком случае, нас это не заботило.
De minimis non curat praetor[23]23
Претору не до мелочей. (лат.)
[Закрыть]. Пусть эти неудавшиеся дети – взрослые – тратят своё бесполезное время на такие вопросы, все равно у них нет серьёзных дел.
У нас было такое острое ощущение человеческих ценностей, что мы почти никогда не разговаривали с людьми старше 14 лет. Они были из параллельного мира, с которым мы жили в добром согласии, поскольку мы с ним не соприкасались.
Мы не задавались глупым вопросом о нашем будущем. Может быть потому, что инстинктивно мы все нашли единственно верный ответ: «Когда я стану большим, я подумаю о том времени, когда я был маленьким».
Само собой взрослые посвящали себя детям. Родители и им подобные жили на земле для того, чтобы их отпрыскам не нужно было заботиться о пище и жильё, для того, чтобы они до конца могли исполнить своё главное предназначение – быть детьми, т.е. жить полной жизнью.
Меня всегда интриговали дети, рассуждающие о своём будущем. Когда мне задавали извечный вопрос: «Кем ты будешь, когда вырастешь»? Я неизменно отвечала: я «сделаю» нобелевскую премию в области медицины или стану мучеником, а может и то и другое сразу. А отвечала я без запинки не потому, что хотела кого-то удивить, а для того, чтобы с помощью заранее заготовленного ответа поскорее отделаться от глупых вопросов.
Вопрос этот был для меня скорее абстрактным, чем глупым, ведь в глубине души я была уверена, что никогда не стану взрослой. Время слишком долго тянется, чтобы такое могло произойти. Мне было семь лет. Эти восемьдесят четыре месяца казались мне бесконечными. Моя жизнь так длинна! Голова кружилась от одной мысли о том, что я могу прожить ещё столько же. Ещё целых семь лет! Нет, это было бы слишком. Я думаю остановиться на десяти или одиннадцати годах. Это уже будет вершиной зрелости. Я уже чувствовала себя зрелой личностью. Впрочем, со мной ведь уже столько всего приключилось!
Когда я говорила о Нобеле в области медицине или о мученичестве, это не было тщеславием, это был просто абстрактный ответ на абстрактный вопрос. И потом, эти звания не казались мне столь уж грандиозными. Единственное занятие, вызывающее во мне уважение, была профессия солдата, а точнее – разведчика. Я уже была на вершине своей карьеры. А потом – если потом что-нибудь будет – придётся довольствоваться Нобелем. Но в глубине души я не верила в это «потом».
Это недоверие сопровождалось другим: когда взрослые говорили о своём детстве, я считала, что они лгут. Они не были детьми. Они всегда были взрослыми. Такой упадок невозможен, потому что дети остаются детьми, а взрослые взрослыми.
Я хранила эту невысказанную истину про себя. Я прекрасно понимала, что не смогу её доказать, но от этого верила в неё ещё больше.
Елена никому не рассказала, что мой велосипед был лошадью, или наоборот.
Она сделала это не по доброте, а потому, что я ничего для неё не значила. Она не говорила о незначительных вещах.
Впрочем, она вообще мало говорила. И она никогда не заговаривала первой, она довольствовалась ответами на вопросы, которые находила достойными себя.
– Кем ты будешь, когда вырастешь? – спросила я просто ради научного эксперимента.
Молчание.
В действительности, её поведение подтверждало моё мнение. Дети, способные ответить на этот вопрос – или ненастоящие дети (и таких много), или дети, тяготеющие к абстрактному мышлению и склонные к выдумке (такой была я).
Елена была настоящим ребёнком, не склонным к философским измышлениям. Ответить на подобный вопрос для неё значило унизить себя. Это было так же глупо, как спросить у канатоходца, что бы он делал, если бы был бухгалтером.
– Откуда у тебя такое платье?
Тут она снисходила до ответа. Чаще она отвечала так:
– Его сшила мама, она очень хорошо шьёт.
Или:
– Мама купила мне его в Турине.
Так назывался город, из которого она приехала. Багдад не казался мне более загадочным.
Чаще она одевалась в белое. Этот цвет восхитительно шёл ей.
Её гладкие волосы были так длинны, что даже заплетённые в косы, спускались ниже пояса. Её мать никогда не позволяла китаянке притрагиваться к волосам дочери. Она сама тщательно и любовно заплетала роскошные пряди.
Мне больше нравилась одна коса, но Трэ чаще заплетала мне две, как себе самой. Когда у меня была одна коса, я чувствовала себя очень элегантной. Я очень гордилась своими волосами, но когда увидела волосы Елены, то мои показались мне самыми обыкновенными. Это особенно ясно бросилось в глаза в тот день, когда мы случайно оказались одинаково причёсаны. Моя коса была длинной и тёмной. Её же была бесконечной и чёрной как смоль.
Елена была на год младше меня, и я была на пять сантиметров выше, но она была выше меня во всём. Она превосходила меня, как превосходила весь мир. Она так мало нуждалась в других, что казалась старше меня.
Она могла целыми днями неторопливо шагать по гетто. И оглядывалась по сторонам только для того, чтобы убедиться, что на неё смотрят.
Не знаю, были ли дети, которые на неё не смотрели. Она внушала восхищение, уважение, обожание и страх, потому что была самой красивой и потому что была всегда безмятежна, потому что никогда не заговаривала первой, потому что нужно было подойти к ней, чтобы войти в её мир и потому, что, в конечном счёте, никто так и не проник в её мир, который должен был быть верхом высокомерного спокойствия и блаженства, и где она прекрасно обходилась самой собой.
Никто не смотрел на неё так, как я.
С 1974 года я начала засматриваться на других так пристально, что это их стесняло.
Но Елена была первой.
И её это совсем не беспокоило.
Она научила меня смотреть на людей. Потому что она была красива и, казалось, требовала, чтобы на неё смотрели, не отрываясь. Требование, которое я выполняла с редким усердием.
По её вине я стала меньше интересоваться войной. Разведчик все реже ходил в разведку. До её появления я проводила свободное время верхом, в поисках врага. Теперь же долгие часы были посвящены созерцанию Елены. Это можно было делать сидя в седле или пешком, но всегда на почтительном расстоянии.
Мне и в голову не пришло, что это выглядит неприлично. Когда я видела её, то забывала обо всём. А потеря памяти оправдывала самое странное поведение.
Ночью, лёжа в кровати, я приходила в себя и страдала. Я любила Елену и чувствовала, что моей любви чего-то не достаёт. Я понятия не имела, чего именно. Я знала, что надо хотя бы, чтобы красавица хоть чуточку обратила на меня внимание. Этот первый этап был совершенно необходим. Но потом, я чувствовала, что между нами должен свершить какой-то таинственный обмен. Я сочиняла истории – ни одну из них нельзя принять за метафору – чтобы приблизиться к тайне. В этих историях моя возлюбленная всегда страдала от сильного холода. Чаще всего она лежала на снегу. Полураздетая, почти голая, она плакала от холода. Снег здесь играл важную роль.
Мне нравилось, что она мёрзла, ведь нужно было её согреть. Моё воображение не было столь настойчиво, чтобы найти наилучший способ, и я воображала, – я чувствовала, – тепло, постепенно растекавшееся по застывшему телу, которое отогреет обмороженные места и заставит её вздохнуть с наслаждением.
Эти истории повергали меня в такое блаженство, что казались мне волшебными. Отблеск их магического очарования падал на меня, я была настоящим медиумом. Я была хранителем мудрых секретов, и если бы Елена догадалась об этом, она бы полюбила меня.
Нужно было ей рассказать об этом.
И я рискнула. Это было очень наивно с моей стороны, но по моим поступкам можно было судить, как сильно я верила в это чудо.
Однажды утром я подошла к ней. На ней было пурпурное платье без рукавов, плотно облегающее талию и расширяющееся книзу подобно пиону. Её красота и грация затуманили мне голову.
Однако, я не забыла того, что хотела сказать ей.
– Елена, у меня есть один секрет.
Она снисходительно взглянула на меня, с видом, который говорил, что иногда можно послушать что-то новенькое.
– Ещё один конь? – насмешливо спросила она.
– Нет. Настоящий секрет. Об этом кроме меня больше не знает никто на свете.
И я сама в это верила.
– Что это?
Тут я сообразила – хоть и поздно – что мне совершенно нечего было ей показать. Что я могла придумать? Не могла же я рассказать ей про снег и странные вздохи.
Это было ужасно. В кои-то веки она удостоила меня взглядом, а мне нечего было сказать.
И я придумала, как потянуть время. Нужно куда-нибудь отправиться.
– Иди за мной.
И я пошла сама не зная куда, стараясь сохранять уверенный вид, чтобы скрыть свою панику.
О чудо: Елена последовала за мной. Правда, ничего необычного в этом не было. Она целыми днями расхаживала по гетто. А сейчас просто шагала рядом со мной, но была такой же отстранённой как всегда.
Было очень трудно так медленно идти. Похоже на замедленную съёмку. Но это было ничто в сравнении с ужасом, который я испытывала при мысли о том, что мне нечего, совершенно нечего было ей показать.
И всё же я ликовала, глядя, как она идёт за мной. Я ни разу не видела, чтобы она шла с кем-то рядом. Её волосы были заплетены в свободную косу, и восхитительный профиль был отчётливо виден.
Но куда, чёрт побери, я отведу её? В гетто не было ни одного потайного местечка, о котором бы она не знала, также хорошо, как я.
Всё это заняло около получаса. А мне казалось, что прошла неделя. Я медленно шагала, не только чтобы быть рядом с Еленой, но и оттянуть момент позора и унижения, когда я покажу ей дыру в земле или разбитый кирпич или другую чепуху и отважусь сказать что-то вроде: «О! Кто-то украл его! Кто стащил мой ларец с изумрудами?» Красавица рассмеялась бы мне в лицо. Позор был неотвратим.
Я чувствовала себя смешной, но я была права, потому что знала, что секрет всё-таки был, и что он был лучше любых изумрудов. Если бы только найти слова, чтобы описать Елене всю прелесть этой тайны – снег, странный жар, неведомое удовольствие, бесстыдные улыбки и необъяснимую связь, которая за этим следовала.
Если бы я могла показать ей хоть краешек этого чуда, она пришла бы в восторг и полюбила меня, я уверена. Нас разделяли слова. А ведь достаточно было найти волшебное заклинание, чтобы добраться до сокровищ, как у Али-Бабы «Сезам, откройся!» Но великий секрет оставался под замком, и всё, что я могла сделать – ещё больше замедлить шаг, в надежде, на то, что вдруг из воздуха возникнет слон, летучий корабль или атомная электростанция, что-нибудь, что отвлекло бы нас.
Терпеливость Елены говорила о её равнодушии, как будто, она уже заранее решила, что мой секрет не стоил внимания. Я была почти благодарна ей за это. Так потихоньку, бесцельно сворачивая то вправо, то влево, мы подошли, наконец, к воротам гетто.
Я почти задыхалась от отчаяния и гнева. Я готова была броситься на землю с криком:
– Нет никакого секрета! Не могу я его ни показать, ни рассказать о нём! И всё-таки он есть! Ты должна поверить, потому что я чувствую его в себе и потому что он в тысячу раз прекраснее, чем ты можешь себе представить! И ты должна полюбить меня, потому что я одна знаю этот секрет. Я такая замечательная, не упускай своё счастье!
И тут Елена, сама того не зная, спасла меня:
– Твой секрет не в Сан Ли Тюн?
Я сказала «да» просто чтобы что-нибудь ответить, прекрасно зная, что бульвар Обитаемого Уродства не похож ни на какой секрет.
Моя возлюбленная остановилась:
– Ну, что ж, тем хуже. Мне нельзя отсюда выходить.
– Что? – переспросила я, делая вид, что не поняла и не решаясь поверить в это спасение за секунду до гибели.
– Мама запретила мне выходить. Она говорит, что китайцы опасны.
Я чуть не воскликнула «да здравствует расизм!», но вовремя сдержалась и сказала:
– Жалко! Если бы ты только знала, как прекрасен этот секрет!
Умирающий Малларме[24]24
Стефан Малларме (1842-1898) – французский поэт
[Закрыть] не сказал ничего другого.
Елена пожала плечами и медленно удалилась.
Должна признаться, что с тех пор я храню глубокую и вечную благодарность китайскому коммунизму.
Две лошади выехали из-за ограды через единственную и постоянно охраняемую дверь. На бульваре Обитаемого Уродства они не свернули на площадь Великого Вентилятора, а поскакали в противоположную сторону, налево. Они ехали за город.
Кроме Площади Великого Вентилятора, был ещё Запретный Город. Он был не таким запретным, как деревня. Но два всадника были не в том возрасте, на который распространялся запрет, и их не останавливали.
Они скакали галопом среди полей. Город Вентиляторов скрылся из вида.
Нельзя понять, что такое уныние, если не видел земли, окружающие Пекин. Трудно поверить, чтобы самая великая в истории империя могла быть создана на этой скудной почве.
Пустыня красива. Но пустыня, замаскированная под деревню, это жалкое зрелище. Из земли еле пробивались чахлые ростки. Людей редко можно было увидеть, потому что они жили в землянках.
Если есть на этой земле унылый пейзаж, он выглядит именно так. Кони стучали копытами по узкой дороге в надежде нарушить тишину руин.
Не знаю, знала ли моя сестра, что её велосипед – это конь, по крайней мере, по её виду нельзя было сказать, чтобы она сомневалась в этой легендарной истине.
Прибыв на берег пруда, окружённого рисовыми полями, мы останавливали коней, снимали свои доспехи и прыгали в грязную воду. Это была наша субботняя прогулка.
Иногда какой-нибудь китайский крестьянин с загадочно-отсутствующим видом приходил посмотреть на двух белянок.
Два рыцаря выходили из воды, вновь облачались в доспехи и садились на берегу. Пока их скакуны щипали редкую траву, они ели печенье.
В сентябре началась учёба.
Для меня это уже было не ново. Для Елены это было в первый раз.
Но маленькая Французская школа в Пекине имела мало общего с образованием.
Мы, дети всех национальностей, – за исключением англичан и немцев, – были бы очень удивлены, если бы нам сказали, что мы ходим в школу учиться.
Мы этого не замечали.
Для меня школа была большой фабрикой бумажных самолётиков.
Даже учителя помогали нам их делать. Поскольку по профессии они не были ни учителями, ни воспитателями, это было почти всё, что они умели делать.
Этих добрых малых, добровольцев, нелёгкая занесла в Китай, где за великими иллюзиями последовало великое разочарование.
Впрочем, все живущие в Китае иностранцы, кроме дипломатов и синологов, попадали сюда по нелепой случайности.
А раз уж эти несчастные здесь оказались, нужно было чем-то заняться, и они шли «преподавать» в маленькую Французскую школу в Пекине.
Это была моя первая школа. Там я провела три знаменательных года. Но сколько я ни копалась в памяти, не могла вспомнить ничего из того, чему нас там учили, кроме строительства бумажных самолётиков.
Впрочем, ничего страшного в этом нет. С четырёх лет я умела читать, а уж шнурки я давным-давно научилась завязывать. А значит, мне было нечему больше учиться.
Перед учителями была поставлена трудная задача – не дать детям поубивать друг друга. И они с ней справлялись. Значит, нужно поздравить этих отважных людей и понять, что в подобных условиях, учить детей алфавиту было нелепой роскошью идеалистов конца прошлого века.
Для нас, детей разных национальностей, учение было ничем иным, как продолжением войны теми же средствами.
С той лишь маленькой разницей, что в маленькой Французской школе Пекина не было немцев, они ходили в Восточногерманскую школу.
И мы уладили этот скандал гениальным решением: в школе врагами были все подряд.
А поскольку заведение было небольшим, мы уничтожали друг друга с лёгкостью. Врага не нужно было искать, он был повсюду, до него можно было достать рукой, зубами, ногой, плевком, ногтем, головой, подножкой, мочой и блевотиной. Стоило лишь чуть наклониться.
Эта школа была замечательна ещё тем, что четверть учеников не знали ни слова по-французски и даже не собирались учить. Родители отправили их туда, потому что не знали, куда их девать и потому что хотели отдохнуть в кругу взрослых и насладиться режимом на месте.
Среди нас были перуанцы и другие марсиане, которых мы мутузили для развлечения, и чьи крики совершенно нельзя было понять. О французской школе у меня сохранились наилучшие воспоминания.
Для Елены это тоже была первая в жизни школа.
Я дрожала. Я обожала этот вертеп, но мысль о том, что такое хрупкое создание попадёт в столь опасное место, меня ужасала. Она же ненавидела насилие!
В любом случае, я дала себе слово разбить лицо всякому или всякой, кто тронет её хоть пальцем. Тогда уж, наверное, она обратит на меня внимание. Тем более, что обидчик, скорее всего, сделает из меня отбивную, а Елена надо мной посмеётся.
Однако, мне не пришлось вмешаться.
Чудо следовало за Еленой по пятам. С первого учебного дня вокруг моей возлюбленной возникла аура мира, спокойствия и галантности. Она могла проходить через самые кровавые битвы, аура следовала за ней повсюду. Всё это произошло само собой: никто бы не осмелился поднять руку на такую красоту и величие.
В четыре часа она возвращалась в гетто такой же чистой и опрятной, как и утром.
Казалось, воинственная атмосфера школы не мешала ей, она её не замечала. По крайней мере, делала вид, что не замечает. На переменах она медленно расхаживала по земляному двору с отсутствующим видом, счастливая своим одиночеством.
Однажды случилось то, что и должно было случиться. Её одиночество не могло длиться вечно.
Такая высокомерная красота, как у неё, внушала желание держаться на почтительном расстоянии. Никогда не думала, что какой-нибудь смельчак отважится приблизиться к ней. В любви я познала много страдания, но я ещё не испытала ревности.
И каково же было моё удивление, когда однажды утром я увидела, как какой-то жизнерадостный оболтус что-то рассказывал маленькой итальянке.
И чтобы послушать его она остановилась.
И она слушала его. Она удостоила мальчишку взглядом. И её глаза и рот были именно такими, какие бывают у того, кто слушает.
Конечно, нельзя было сказать, что она им восторгалась или была заинтересована, но она по-настоящему слушала. Она одарила его своим вниманием.
Я видела, что этот мальчишка существует для неё.
И существовал он по меньшей мере минут десять.
А поскольку он учился с ней в одном классе, одному Богу известно, сколько он ещё просуществует, а я не буду об этом знать.
Какая подлость!
Тут следует кое-что пояснить.
До четырнадцати лет я делила человечество на три вида: женщины, маленькие девочки и смешные существа.
Прочие различия казались мне из области анекдотов: китайцы или бразильцы (к немцам это не относилось), господа или рабы, красивые или уродливые, взрослые или старики, все эти различия были, конечно, важны, но не раскрывали человеческой сути.
Женщины были очень нужными людьми. Они готовили еду, одевали детей, учили их завязывать шнурки, наводили чистоту, создавали младенцев у себя в животах, они носили интересную одежду.
Смешные существа были совершенно непригодны. Утром взрослые существа уходили «на работу», которая была школой для взрослых, то есть заведением бесполезным. Вечером они встречались с друзьями – малопочтенное занятие, о котором я уже рассказывала.
На самом деле взрослые смешные существа были очень похожи на смешных существ-детей с той существенной разницей, что они утратили прелесть детства. Но их функции не менялись, и внешний облик тоже.
Зато между женщинами и маленькими девочками была огромная разница. Прежде всего, с первого взгляда было видно, что они были разного пола. И потом, их предназначение существенно менялось с возрастом. Девочки переходили от бесполезности детства к первостепенной роли женщин, в то время, как смешные существа оставались бесполезными всю жизнь.
Единственные смешные, которые на что-то годились, были те, которые подражали женщинам: повара, продавцы, учителя, врачи и рабочие.
Потому что эти профессии были прежде всего женскими, особенно последняя: на многочисленных пропагандистских плакатах, которыми кишел Город Вентиляторов, рабочие всегда были женщинами, толстощёкими и жизнерадостными. Они так весело ремонтировали пилоны, что у них румянец играл на лицах.
Деревня не отставала от города. На плакатах были только радостные и энергичные крестьянки, в экстазе вязавшие снопы.
Взрослые смешные в основном занимались притворством. Так, китайские солдаты, окружавшие гетто, притворялись опасными, но никого не убивали.
Я хорошо относилась к смешным существам, тем более, что их судьба казалась мне трагичной: они ведь были смешными с рождения. Они рождались с этой нелепой штукой между ног, которой они так патетически гордились, и отчего были ещё смешнее.
Смешные-дети часто показывали мне этот предмет, и я всегда хохотала до слёз. Это их удивляло.
Однажды я не сдержалась, и сказала одному из них с искренней симпатией:
– Бедняга!
– Почему? – недоуменно спросил он
– Это должно быть неприятно.
– Нет, – заверил он.
– Не нет, а да, это сразу видно, если вас по нему стукнуть.
– Да, но так удобнее.
– Что?
– Мы писаем стоя.
– Ну и что?
– Так лучше.
– Ты думаешь?
– Чтобы писать в немецкие йогурты, нужно быть мальчиком.
Я задумалась. На это можно что-нибудь возразить, но что? Потом что-нибудь придумаю.
Элитой человечества были маленькие девочки. Человечество существовало ради них.
Женщины и смешные существа были калеками. Их тела были так нелепы, что вызывали смех.
Только маленькие девочки были совершенны. Ничего не торчало из их тел, ни причудливые отростки, ни смехотворные протуберанцы. Они были чудесно сложены, их силуэт был гладким и обтекаемым.
Они не приносили материальной пользы, но они были нужнее, чем кто бы то ни было, ибо они были воплощённой красотой – истинной красотой, которой можно только наслаждаться, которая ни в чём не стесняет, где тело – это истинное счастье с головы до ног. Надо быть маленькой девочкой, чтобы понять, каким чудесным может быть тело.
Чем должно быть тело? Только источником удовольствия и радости.
Как только тело начинает тяготить и становится препятствием, всё пропало.
У прилагательного «гладкий» почти нет синонимов. И не удивительно: ведь словарь счастья и удовольствия во всех языках беден.
Слово «обтекаемость» прекрасно показывает, чем может быть счастливое тело.
Платон считал тело помехой, тюрьмой, и я сто раз соглашусь с ним, но только не в случае с маленькими девочками. Если бы Платон мог побыть девочкой, он узнал бы, что тело это, напротив, – источник свободы, самый головокружительный трамплин в наслаждение, это классика души, это чехарда идей, ловкость и быстрота, единственная отдушина для бедного мозга. Но Платон ни разу не вспомнил о маленьких девочках, их слишком мало в Идеальном Мире.
Конечно, не все маленькие девочки красивы. Но даже на некрасивых девочек приятно смотреть.
А когда девочка хорошенькая или красивая, величайший итальянский поэт посвящает ей стихи, знаменитый английский логик теряет голову из-за неё, русский писатель бежит из страны, чтобы назвать её именем опасный роман и т.д. Потому что маленькие девочки сводят с ума.
До четырнадцати лет я любила женщин, любила я и смешных существ, но я считала, что быть влюблённым в кого-то другого, кроме маленькой девочки, было лишено всякого смысла.
Поэтому, когда я увидела, что Елена уделяет внимание смешному мальчишке, я была возмущена.
Пусть она не любит меня.
Но, чтобы она предпочла мне смешное создание, это уже не лезло ни в какие ворота.
Значит, она всё-таки была слепа?
Но ведь у неё был брат: не могла же она не знать о том, что все мальчики обижены природой. Она не могла влюбиться в калеку.
Любовь к калеке могла вызвать только жалость. А Елена не знала жалости.
Я не понимала.
Действительно ли она его любила? Узнать это невозможно. Но ради него она перестала шагать с отсутствующим видом, она соблаговолила остановиться и послушать его. Я никогда не видела, чтобы она кого-то баловала таким вниманием.
И так повторилось на многих переменах. Видеть это было нестерпимо.
Кто такой, чёрт возьми, этот смешной? Я была не знакома с ним.
Я навела справки. Это был шестилетний француз из Вай Чжао Та Лю. Ну, слава богу, не хватало ещё, чтобы он жил в одном гетто с нами. Но он общался с Еленой в школе по шесть часов в день. Это было ужасно.
Его звали Фабрис. Я никогда не слышала такого имени и сразу решила, что это самое противное имя на свете. А самым смешным было то, что он ещё и носил длинные волосы.
Увы, кажется, я была единственной, кто так считал. Фабрис был заводилой в младших классах.
Моя любимая выбрала власть, мне было стыдно за неё.
Но как ни странно, от этого я только ещё больше полюбила её.
Я не понимала, почему у моего отца был такой измученный вид. В Японии он хорошо себя чувствовал. В Пекине это был другой человек.
К примеру, со дня приезда он пытался выяснить состав китайского правительства.
Я не знала, всерьёз ли его это занимало.
Похоже, для него это было серьёзно. Ему не везло. Всякий раз, когда он задавал этот вопрос, китайские власти отвечали, что это секрет.
Он старался возражать как можно вежливее:
– Но ни одна страна мира не скрывает состав своего правительства!
Кажется, этот аргумент не трогал китайцев.
Так немногие дипломаты, живущие в Пекине, отваживались обращаться к фиктивным и безымянным министрам: это интересное занятие требовало способности к абстрактному мышлению и смелости воображения.
Всем известна молитва Стендаля:
– Господи, если ты существуешь, сжалься над моей душой, если она у меня есть.
Общение с китайским правительством сводилось примерно к тому же.
Но действующая система была гораздо сложнее теологии в том, что она не переставала сбивать с толку своей непоследовательностью. Так, официальные обращения могли содержать такую фразу:
«На открытии нового текстильного завода народной коммуны такой-то присутствовал министр промышленности, товарищ Чанг…»
Тут же все пекинские дипломаты бросались к своим правительственным уравнениям с двадцатью неизвестными и записывали:
«11 сентября 1974 года министр промышленности – Чанг…»
Месяц за месяцем политическая мозаика потихоньку заполнялась, но всегда с огромной долей неуверенности, потому что состав правительства Китая был весьма нестабилен. Одним словом, однажды, без всякого предупреждения, появлялось следующее официальное заявление:
«Согласно заявлению министра промышленности товарища Минга…»
И всё начиналось сначала.
Мистики довольствовались словами, которые будили их мечтательность:
В Пекине мы поняли суть древнего высказывания deus absconditus[25]25
Лик Бога непознаваем.(лат.)
[Закрыть].
Прочие шли играть в бридж.
Меня не волновали подобные вещи.
Было кое-что поважнее.
Был этот Фабрис, чей престиж рос на глазах, и на которого Елена обращала всё больше и больше внимания.
Я не задавалась вопросом, что было у этого мальчика, чего не было у меня. Я знала, что у него было больше.