Текст книги "Любовный саботаж (вариант перевода)"
Автор книги: Амели Нотомб
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 6 страниц) [доступный отрывок для чтения: 2 страниц]
– Но он же так умрет! – лепетал трус, принимавший себя за блюстителя Женевской конвенции.
– Нет, – отвечал последователь святого Матфея.
– Он у нас так легко не отделается.
– Надо, чтоб он мучился до конца!
– До какого конца? – волновалась Женевская конвенция.
– Ну, до обычного конца. Когда мы отпустим его и он побежит жаловаться мамочке.
– Представляю его мамашу, когда она увидит, как мы отделали ее сынка!
– Будет знать, как рожать немецких детей!
– Хороший немец – это немец, замазанный китайским цементом.
Этот лозунг вызвал бурю восторга.
– Ладно. Но сначала надо вырвать ему волосы, брови и ресницы.
– И ногти!
– Вырвем ему все! – восклицал мистик.
– И смешаем с цементом, чтобы было прочнее.
– Будет знать!
Такая патетика быстро истощала наш лексикон. А поскольку у нас часто бывали пленники, приходилось проявлять чудеса воображения, чтобы придумать новые, не менее эффектные угрозы.
Названия частей тела были в дефиците, мы исследовали словарный запас с таким остервенением, что лексикографам не мешало бы у нас поучиться.
– По-научному это еще называется «тестикулы».
– Или гонады.
– Гонады! Это как гранаты!
– Взорвем ему гонады!
– Сделаем из них гонадинчики!
На этом словесном турнире, где слова передавались по эстафете, я говорила меньше всех. Я слушала, покоренная красноречием и злой отвагой. Слова летали от одного к другому, как жонглерские шарики, пока какой-нибудь растяпа не запнется. Я предпочитала следить со стороны за словесным круговоротом. Сама-то я отваживалась говорить только в одиночестве, когда можно было поиграть словом, подбрасывая его, как тюлень – мячик.
Бедный немчик успевал наложить в штаны, пока мы переходили от слов к делу. Он слышал угрожающий смех и словесную перепалку, и зачастую, к нашей великой радости, заливался слезами, когда палачи приближались к нему.
– Слабак!
– Дряблая гонада!
Увы, к сожалению, дальше слов дело не шло, и пытки были удручающе однообразны.
В основном все кончалось маканием в секретное оружие.
Секретным оружием была вся наша моча, которую мы могли собрать, кроме той, что предназначалась для немецких йогуртов. Мы тщательно копили драгоценную жидкость, стараясь отлить не где попало, а в большой общественный бак. Он стоял на вершине пожарной лестницы самого высокого здания гетто. Охраняли его самые свирепые из нас.
(Долгое время взрослые не могли понять, зачем это дети так часто бегают к пожарной лестнице и почему они так спешат.)
К моче, которая быстро теряла свежесть, добавлялось изрядное количество туши – не зря ее изобрели в Китае.
Таким образом, из довольно простой смеси получался зеленоватый эликсир, благоухающий аммиаком.
Немца брали за руки за ноги и опускали в бак.
Затем мы избавлялись от секретного оружия под тем предлогом, что жертва осквернила его, и опять собирали мочу для следующего пленника.
Если бы в то время мне довелось прочесть Витгенштейна, то я не согласилась бы с ним.
Он предлагал семь непонятных способов познания мира, а ведь нужен был всего один, и какой простой!
Здесь и размышлять было не о чем. Не нужно придумывать ему название, достаточно просто жить. Я была уверена в этой истине, ведь каждое утро она рождалась вместе со мной: «Вселенная существует, чтобы существовала я».
Мои родители, коммунизм, ситцевые платья, сказки «Тысячи и одной ночи», натуральные йогурты, дипломатический корпус, враги, запах обожженного кирпича, прямой угол, коньки, Чжоу Эньлай, правописание и бульвар Обитаемого Уродства – ничто не было лишним, ведь все это существовало, чтобы существовала я.
Мир был создан для меня.
Китай грешил излишней скромностью. Срединная империя? Само название говорило об ограниченности. Китай может быть серединой Земли при условии, что будет оставаться на месте.
Я же могла отправляться куда захочу, центр тяжести мира перемещался вместе со мной.
Благородство – это еще и умение признать очевидное. Нечего скрывать от себя, что вселенная миллиарды лет готовилась к моему появлению на свет.
Что будет после меня – не важно. Наверняка понадобятся еще миллиарды лет, чтобы завершить летопись моей жизни. Но эти мелочи меня не занимали, слишком много у меня было дел. Все эти досужие домыслы я оставляла моим летописцам и летописцам моих летописцев.
Витгенштейн был вне игры.
Он совершил серьезную ошибку: он писал. Это все равно что отречься от престола.
Пока китайские императоры ничего не писали, Китай процветал. Упадок его начался в ту минуту, когда император взялся за перо.
Я-то ничего не писала. Когда надо покорять своей красотой гигантские вентиляторы и гнать коня галопом, когда нужно ходить в разведку, сражаться и унижать врагов, ты шествуешь с гордо поднятой головой и тебе не до писанины.
И однако именно там, в Городе Вентиляторов, начался закат моей славы.
Это случилось в тот миг, когда я поняла, что центр вселенной вовсе не я.
Это случилось в тот миг, когда я, очарованная, узнала, кто на самом деле центр вселенной.
Летом я всегда ходила босиком. Настоящий разведчик не должен носить обувь.
И мои шаги были так же бесшумны, как движения запрещенной в то время гимнастики тайцзицюань, которой в пугающей тишине и тайне занимались некоторые фанатики.
Бесшумно и горделиво пробиралась я в поисках врага.
Саньлитунь был таким уродливым, что для того, чтобы выжить в нем, требовались бесконечные приключения.
И я прекрасно выживала, ведь приключением была я сама.
Рядом с соседним домом остановилась незнакомая машина.
Вновь прибывших иностранцев поселили в гетто, чтобы изолировать от китайцев.
В машине приехали большие чемоданы и четыре человека, среди которых и был центр вселенной.
Центр вселенной жил в сорока метрах от меня.
Центром вселенной была итальянка по имени Елена.
Она стала центром вселенной, как только ее нога коснулась бетона Саньлитунь.
Ее отец был маленький беспокойный итальянец, а мать – высокая индианка из Суринама со взглядом, пугающим как «Сендеро луминосо».[6]6
«Сендеро луминосо» – революционно-террористическая маоистская организация в Перу.
[Закрыть]
Елене было шесть лет. Она была прекрасна, как ангел с открытки.
У нее были огромные темные глаза и пристальный взгляд, а кожа цвета влажного песка. Ее черные как смоль волосы спускались ниже пояса и блестели, словно каждый волосок был по отдельности натерт воском.
При виде ее восхитительного носика у самого Паскаля отшибло бы память.
Овал щек был очарователен, но хватало одного взгляда на идеально очерченный рот, чтобы понять, что эта девочка злая.
Ее тело было гармонично и совершенно: плотное и нежное, по-детски лишенное выпуклостей, а силуэт такой неправдоподобно четкий, словно ей хотелось ярче выделиться на экране мира.
«Песнь песней» по сравнению с описанием красоты Елены годилась лишь для инвентаризации мясной лавки.
С первого взгляда становилось ясно, что любить Елену и не страдать так же невозможно, как изучать французскую грамматику без учебника Гревисса.[7]7
Морис Гревисс (1895–1980) – бельгийский ученый, автор книги «Правильная речь».
[Закрыть]
В тот день на ней было платье с белой английской вышивкой, какие бывают только в кино. Я бы сгорела со стыда, если бы мне пришлось так вырядиться. Но Елене была чужда наша система ценностей, и в этом платье она выглядела как ангел, украшенный цветами.
Она вышла из машины, не заметив меня.
Примерно так же она держала себя весь год, который нам предстояло провести вместе.
Окружив себя мистификациями, Китай породил и свои стилистические законы.
Небольшой урок грамматики.
Правильно говорить: «Я научился читать в Болгарии» или «Я встретил Евлалию в Бразилии». Но было бы неверным сказать: «Я научился читать в Китае» или «Я встретил Евлалию в Китае». Говорят: «В Китае я научился читать» или «В Пекине я встретил Евлалию».
Нет ничего коварнее синтаксиса.
И в данном случае это очень важно.
Так, неправильно говорить: «В 1974 году я высморкался» или «В Пекине я завязал шнурки». Нужно хотя бы добавить «в первый раз» – иначе фраза режет слух.
Неожиданный вывод: китайские повести рассказывают о столь удивительных вещах по причинам прежде всего грамматическим.
А когда к синтаксису примешивается мифология, это радует стилиста.
И если соблюдены требования стиля, можно рискнуть написать следующее: «В Китае я познала свободу».
Истолкование этого скандального заявления: «В чудовищном Китае времен „банды четырех“ я познала свободу».
Истолкование этой абсурднейшей фразы: «Я познала свободу в тюремном гетто Саньлитунь».
Извинением столь шокирующему высказыванию может служить лишь его истинность.
В этом кошмарном Китае иностранцы-взрослые чувствовали себя подавленно. Их возмущало то, что они видели, а то, чего не видели, возмущало еще больше.
Зато дети были довольны.
Страдания китайского народа их не волновали.
Быть загнанными в бетонированное гетто с сотнями своих сверстников казалось им счастьем.
Я сильнее других ощущала эту свободу. Я только что приехала из Японии, где провела несколько лет и ходила в японский детский сад – это было все равно что служба в армии. Дома за мной присматривали гувернантки.
В Саньлитунь никто не следил за детьми. Нас было так много в таком тесном пространстве, что это казалось излишним. И по неписаному закону родители, прибывая в Пекин, предоставляли своих отпрысков самим себе. Вечерами взрослые, чтобы не впасть в депрессию, уходили куда-нибудь развлекаться, а нас оставляли одних. Со свойственной их возрасту наивностью они полагали, что мы устанем и в девять ляжем спать.
Каждый вечер мы отряжали кого-нибудь следить за родителями и предупреждать об их возвращении. Тут все бросались врассыпную. Дети мчались каждый в свою камеру, одетыми прыгали в кровать и притворялись, что спят.
Потому что ночью война была прекрасней всего. Крики испуганных врагов громче звучали в темноте, засады становились более хитроумными, а роль разведчика – проливать свет – приобретала еще больший светоносный смысл: на своем иноходце я чувствовала себя живым факелом. Я не была Прометеем, я была огнем и похищала себя самое. С восторгом наблюдала я, как мой огонек украдкой пробегал по темным китайским стенам.
Война представлялась нам благороднейшей из игр. Само это слово звенело, как сундук с сокровищами. Его взламывали, и наши лица озарялись сиянием дублонов, жемчуга и драгоценных каменьев, но больше всего здесь было неистовой ярости, благородного риска, грабежей, вечного террора, и, наконец, дороже всех алмазов были воля и свобода, которые свистели в ушах, превращая нас в титанов.
Подумаешь, нельзя выходить из гетто! Свобода не измеряется в квадратных метрах. Свобода – это быть предоставленным самому себе. Лучшее, что взрослые могли сделать для детей, – это забыть о них.
Забытые китайскими властями и собственными родителями, дети Саньлитунь были единственными полноценными личностями во всем народном Китае. У них было упоение, героизм и священная злость.
Играть во что-то, кроме войны, означало бы уронить себя.
Этого Елена ни за что не хотела понимать.
Елена ничего не хотела понимать.
С первого дня она повела себя так, словно все поняла давным-давно. И это выглядело весьма убедительно. У нее была своя точка зрения, которую она никогда не стремилась отстаивать. Говорила она мало, с небрежным высокомерием и уверенностью:
– Я не хочу играть в войну. Это неинтересно.
Слава богу, я одна слышала эти кощунственные слова и никому не сказала. Нельзя, чтобы союзники плохо подумали о моей любимой.
– Война – это здорово, – возразила я.
Она как будто не слышала. Она умела держаться так, будто просто не слушает вас.
У нее всегда был такой вид, словно она ни в ком и ни в чем не нуждается.
Она жила так, словно все, что ей нужно, – это быть самой красивой и иметь такие длинные волосы.
У меня никогда не было друга или подруги. Я даже не задумывалась об этом. Зачем они нужны? Я наслаждалась обществом самой себя.
Мне были нужны родители, враги и товарищи по оружию.
Совсем чуть-чуть мне нужны были рабы и зрители – исключительно для престижа.
Те, кто не принадлежали ни к одной из этих пяти категорий, могли бы и вовсе не существовать.
Тем более друзья.
У моих родителей были друзья. Люди, с которыми они встречались, чтобы вместе пить разноцветные алкогольные напитки. Как будто нельзя выпить без них!
Кроме того, друзья использовались для того, чтобы говорить и слушать. Им рассказывали глупые истории, они громко смеялись и рассказывали свои. А потом все садились за стол.
Иногда друзья танцевали. Это было удручающее зрелище.
Короче, друзья – это люди, которые могли составить компанию в разных нелепых (читай – смехотворных) занятиях или чтобы делать что-то нормальное, для чего они, в сущности, совсем не нужны.
Иметь друзей было признаком вырождения.
Мои брат и сестра имели друзей. Но их можно простить, ведь это были товарищи по оружию. Дружба рождалась в бою. Здесь нечего стыдиться.
Я же была разведчиком и воевала в одиночку. Друзей пусть имеют другие.
Что до любви, то она еще меньше меня касалась. Это загадочное явление относилось к области географии, к сказкам «Тысячи и одной ночи», странам Ближнего Востока. А мой Восток был намного дальше.
Что бы там ни думали, в моем отношении к окружающим не было тщеславия. Простая логика: вселенная начинается и кончается мною, не моя в том вина, и не я это придумала. Это объективная реальность, которой я должна соответствовать. К чему стеснять себя друзьями? Им нет места в моем мире. Я центр мироздания, и друзья ничего не могут к этому прибавить.
Дружила я только с моим скакуном.
Моя встреча с Еленой не была переделом власти – у меня ее не было, и она меня не прельщала, – это был сдвиг в сознании: отныне центр вселенной находился за пределами моего существа. И я делала все, чтобы к нему приблизиться.
Я поняла, что недостаточно находиться рядом с ней. Нужно еще что-то для нее значить, а я не значила ничего. Я ее не интересовала. Как, впрочем, и все остальное. Она ни на что не смотрела и ничего не говорила. Ей явно нравилось быть погруженной в себя. Но все замечали, что она чувствует, как на нее смотрят, и что ей это приятно.
Я не сразу поняла, что Елене важно одно – чтобы на нее смотрели.
Так, сама того не сознавая, я делала ее счастливой, потому что пожирала ее глазами. Я не могла оторвать от нее взгляда. Раньше я никогда не видела ничего столь же красивого. Впервые в жизни чья-то красота ошеломила меня. Я уже встречала много красивых людей, но они не привлекали моего внимания. До сих пор не могу понять, почему красота Елены так меня заворожила.
Я полюбила ее с первой секунды. Как это объяснить? Я никогда не собиралась никого любить. Никогда не думала, что чья-то красота может вызывать в другом какие-то чувства. И однако все произошло в тот миг, когда я впервые ее увидела, приговор обжалованию не подлежал: она была самой красивой, я ее полюбила, и теперь она стала центром вселенной.
Чары продолжали действовать. Я понимала, что не могу просто любить ее, надо, чтобы и она тоже полюбила меня. Почему? Потому что так нужно.
И я простодушно открыла ей свое сердце. Я просто не могла не признаться.
– Ты должна меня любить.
Она снизошла до того, чтобы взглянуть на меня, но этот взгляд был из тех, что и врагу не пожелаешь. Она презрительно усмехнулась. Стало ясно, что я сморозила глупость. Значит, нужно ей объяснить, что это совсем не глупо.
– Ты должна меня любить потому, что я люблю тебя. Понимаешь?
Мне казалось, что теперь все встало на свои места. Но Елена рассмеялась.
Меня это задело.
– Чего ты смеешься?
Она ответила сдержанно, высокомерно и насмешливо:
– Потому что ты дура.
Так было принято мое первое признание в любви.
Я испытала все сразу: ослепление, любовь, тягу к самопожертвованию и унижение.
Все эти чувства я познала поочередно в первый же день. И подумала, что между этими четырьмя несчастьями есть связь. То есть в идеале следовало бы избежать самого первого, но поздно. В любом случае у меня, похоже, не было выбора.
И мне стало очень жаль себя. Потому что я познала страдание. А оно показалось мне мучительным.
Однако я не жалела ни о моей любви к Елене, ни о том, что она живет на свете. Нельзя жалеть о таких вещах. А раз она живет, ее нельзя не любить.
С первого мгновения моей любви – то есть с самой первой секунды – я решила, что надо действовать. Эта мысль пришла сама собой и не покидала меня до конца этой истории.
Надо что-нибудь совершить.
Потому что я люблю Елену, потому что она самая красивая, потому что на земле есть такое бесподобное существо и потому что я его встретила, потому что – даже если она не знает об этом – она моя возлюбленная, и надо что-то предпринять.
Что-нибудь грандиозное, великолепное – достойное ее и моей любви.
Убить немца, например. Но мне не дадут этого сделать. Мы всегда отпускаем пленников живыми. Все из-за этих родителей и Женевской конвенции. Какая-то ненастоящая война!
Нет. Что-нибудь, что я могла бы совершить одна. Что произвело бы на нее впечатление.
Я почувствовала такую безысходность, что у меня подкосились ноги, и я уселась на бетонные плиты. Убежденность в собственном бессилии парализовала меня.
Мне хотелось застыть навеки. Я буду неподвижно сидеть здесь без пищи и воды до самой смерти. Я быстро умру, и это произведет на мою любимую огромное впечатление.
Нет, так не выйдет. За мной придут, заставят подняться, будут кормить насильно через трубку. Взрослые выставят меня на посмешище.
Тогда наоборот. Раз нельзя замереть, буду двигаться, а там посмотрим.
Мне стоило огромных усилий сдвинуть с места свое тело, окаменевшее от страдания.
Я побежала в конюшню и оседлала своего скакуна. Часовые легко пропустили меня. (Беспечность китайских солдат всегда меня удивляла. Меня слегка задевало то, что я не вызываю никаких подозрений. За три года в Саньлитунь меня ни разу не обыскали. Говорю же, в системе было что-то неладно.)
На бульваре Обитаемого Уродства я пустила коня таким бешеным галопом, о каком не слышали за всю историю скачек.
Ничто не могло его остановить. Не знаю, кто из двоих, всадник или конь, был больше возбужден. Мы были единым вихрем. Мой мозг быстро преодолел звуковой барьер. Один иллюминатор в кабине с треском лопнул, и из головы мгновенно все улетучилось. В черепной коробке воцарилась свистящая пустота, и я перестала страдать и думать.
Я и мой конь были теперь просто метеором, запущенным в Город Вентиляторов.
В то время в Пекине почти не существовало машин. Можно было скакать, не останавливаясь на перекрестках, не глядя по сторонам.
Моя сумасшедшая скачка длилась четыре часа.
Когда я вернулась в гетто, от чувств осталось только ошеломление.
Надо что-то совершить. И я уже совершила: часами носилась по городу.
Конечно, Елена не знала об этом. В каком-то смысле так было лучше.
Благородство этой бескорыстной скачки наполняло меня гордостью. Не похвастаться этим перед Еленой казалось мне расточительством.
На следующий день я подошла к ней с загадочным видом.
Она не соизволила взглянуть на меня.
Но я не беспокоилась, она меня еще увидит.
Усевшись рядом с ней на стене, я сказала безразличным тоном:
– У меня есть конь.
Она посмотрела на меня недоверчиво. Я ликовала.
– Плюшевая лошадка?
– Нет, конь, на котором я могу везде скакать.
– Конь здесь, в Саньлитунь? Но где он?
Ее любопытство очаровало меня. Я удалилась в конюшню и вернулась верхом на своем скакуне.
Моя любимая все поняла с первого взгляда.
Она пожала плечами и сказала с полнейшим равнодушием, даже без всякой усмешки:
– Это не конь, а велосипед.
– Это конь, – спокойно сказала я.
Но моя безмятежная уверенность была напрасной. Елена меня больше не слушала.
Иметь в Пекине большой красивый велосипед было так же естественно, как иметь ноги. Велосипед занимал огромное место в моей жизни и заслуживал статуса лошади.
Для меня существование коня было столь очевидно, что мне не нужно было в него верить, чтобы его показывать. Я и подумать не могла, что Елена увидит в нем что-то другое.
Мне это и до сих пор непонятно. Это не было плодом детского воображения, я не придумала себе сказку. Велосипед был конем, вот и все. Не помню, чтобы я когда-нибудь что-то выдумывала. Этот конь всегда был конем. Он не мог быть ничем иным. Это животное из плоти и крови было такой же частью объективной реальности, как гигантские вентиляторы, на которые я смотрела свысока во время прогулок. И я совершенно искренне решила, что центр вселенной увидит в нем то же, что и я.
Это был только второй день моей любви, а мой внутренний мир уже пошатнулся.
В сравнении с этим революция Коперника просто пустяк. Я решила бороться и сказала себе: «Елена слепая».
От страдания одно лекарство – пустота в голове. Чтобы опустошить голову, надо мчаться галопом, подставляя лоб ветру, стать продолжением коня, рогом единорога, устремляясь к последней схватке, когда разгоряченных всадника и коня распылит и поглотит пространство, а потом их засосут вентиляторы и развеют по воздуху.
Елена слепая. Этот конь настоящий. Там, где есть свобода, ветер и скорость, там есть и конь. Я называю конем вовсе не четвероногое животное, за которым нужно убирать навоз. Конь – это тот, кто презирает землю, уносит ввысь и не дает упасть. Это тот, кто затоптал бы меня насмерть, уступи я низким соблазнам. Это тот, кто заставляет танцевать мое сердце и исторгает ржание из моей утробы, тот, чей бег столь неистов, что заставляет щуриться от пощечин ветра сильнее, чем от ослепительного света.
Конь там, где, взмывая ввысь, ты перестаешь мыслить, чувствовать и думать о будущем, где ты становишься летящей бурей.
Я называю конем ключ к бесконечности, а скачкой – минуты, когда рядом со мной несутся толпы монголов, татар, сарацин, краснокожих и других собратьев по седлу, которые родились, чтобы быть всадниками, родились, чтобы жить.
Конем я называю существо, которое лягается четырьмя копытами, и я знаю, что у моего велосипеда есть четыре копыта, и что он умеет лягаться, и что это конь.
Всадник – это тот, кому конь принес свободу и у кого свобода свистит в ушах.
Вот почему ни один конь так не заслуживал звания коня, как мой.
Если бы Елена не была слепая, она бы увидела, что это конь, и полюбила меня.
Это был только второй день любви, а я уже дважды потеряла лицо.
Для китайцев потерять лицо – самое страшное в жизни.
Я не была китаянкой, но соглашалась с ними. Я дважды пережила унижение. Нужен какой-то блестящий поступок, чтобы восстановить свою честь. Иначе Елена меня не полюбит.
С досадой и напряжением ждала я удобного случая.
Я боялась третьего дня.
Каждый раз, когда мы мучили маленького немца, противники в отместку колотили кого-нибудь из наших. Одна месть порождала другую, и так без конца.
Карательные акции следовали одна за другой, а насилие оправдывало любые преступления.
Это и есть война.
Все смеются над детьми, которые в свое оправдание ноют: «Он первый начал». Но взрослые конфликты возникают точно так же.
Войну в Саньлитунь начали союзники. Но одно из тонких мест исторической науки состоит в том, что началом можно объявить все, что угодно.
Восточные немцы часто жаловались, что в гетто мы напали на них первые.
А мы находили мелочными эти географические ограничения. Война началась не в Пекине в 1972 году. Она началась в Европе в 1939-м.
Кое-кто из незрелых интеллектуалов замечал, что в 1945-м был заключен мир. Мы считали их наивными. В 1945-м произошло то же, что и в 1918-м, – солдаты опустили ружья, чтобы перевести дух.
Дух мы перевели, а враг никуда не делся. Не все меняется в этом мире.
Одним из самых ужасных эпизодов нашей войны была битва за госпиталь и ее последствия.
Местонахождение госпиталя считалось одной из военных тайн союзников.
Мы оставили тот самый ящик для перевозки мебели на старом месте. Снаружи наша постройка была совершенно не видна.
Входить в госпиталь полагалось как можно незаметнее и всегда только по одному. Это не составляло труда, так как ящик стоял вплотную к стене кирпичного заводика. Проникнуть туда незаметно было проще простого.
Впрочем, земля не рождала шпионов хуже немцев. Они не обнаружили ни одну из наших баз. Воевать с ними было легче легкого.
Нам нечего было бояться, кроме ябед. Среди нас не могло быть предателей. Трусы бывали, но изменники – никогда.
Если попадаешь в лапы к врагу, всегда знаешь, что тебя поколотят. Не слишком приятно, но мы держались. Такие испытания не казались нам пыткой. Нам и в голову не приходило, что кто-то из наших мог выдать военную тайну только ради того, чтобы избежать столь легкой расправы.
Однако именно это и случилось.
У Елены был брат десяти лет. Насколько Елена была красива и высокомерна, настолько же смешон ее брат Клаудио. Не то чтобы он был некрасив или даже уродлив, нет, но было в нем какое-то вялое жеманство, слабость и нерешительность, которые с первого взгляда раздражали. К тому же, как и его сестра, он всегда одевался с иголочки, тщательно причесанные волосы блистали чистотой и были разделены безупречным пробором, а одежда так идеально выглажена, что он смахивал на картинку из модного каталога для детей аппаратчиков.
Мы все ненавидели его за эту ухоженность.
Однако у нас не нашлось предлога, чтобы не брать его в армию. Елене война казалась смешной, и она смотрела на нас свысока. Клаудио же хотел сойти за своего и был готов на все, чтобы его приняли.
И его приняли. Мы не могли рисковать дружбой с итальянцами – в том числе с великолепной Джихан, – не приняв в армию их соотечественника. Особенно досадно, что сами итальянцы ненавидели новенького, но никогда нельзя было предугадать, на что именно они обидятся.
Ничего не поделаешь, ладно. Клаудио будет плохим солдатом, вот и все. Не может же армия состоять из одних героев.
Через две недели после того, как мы приняли брата Елены в наши ряды, во время одной стычки немцы взяли его в плен. Никогда еще мы не видели, чтобы кто-нибудь так плохо дрался и так медленно бегал.
В глубине души мы были довольны, с радостью предвкушая колотушки, которые ему достанутся. Поэтому мы даже симпатизировали врагу: маленький итальянец был таким изнеженным, а мать носилась с ним, как курица с яйцом.
Клаудио вернулся хромая. Никаких следов побоев или пыток мы не заметили. Хныча, он рассказал, что немцы вывернули ему ногу на 360 градусов, а мы удивились столь прогрессивным методам.
На другой день немцы пошли в атаку и разгромили наш госпиталь, а брат Елены позабыл о больной ноге. Все стало ясно. Клаудио плохо говорил по-английски, но достаточно для того, чтобы предать.
(Английский был языком переговоров с врагом. А поскольку наше общение в основном ограничивалось драками и пытками, то мы этим языком никогда не пользовались. Все союзники говорили по-французски, и я считала это естественным.)
Итальянцам больше других не терпелось наказать предателя. Мы собрались на военный совет, и тут Клаудио продемонстрировал верх трусости: мать собственной персоной явилась вызволять бедного малыша. «Если хоть один волос упадет с головы моего сына, я вам такое устрою, на всю жизнь запомните!» – заявила она, сверкая глазами.
Обвиняемого помиловали, но его поступок навсегда остался образцом низости. Мы презирали его глубже некуда.
Я была готова на все, чтобы стать хоть чуть-чуть ближе к Елене. От матери и брата она, конечно, узнала об этом происшествии, а я рассказала ей, что мы об этом думали.
Даже ее высокомерный вид не мог скрыть некоторого огорчения. Я понимала ее: если бы Андре или Жюльетта совершили подобный проступок, позор пал бы и на меня.
Для того я и рассказала Елене эту историю. Мне хотелось видеть ее уязвленной. Столь совершенное создание могло иметь лишь одно слабое место – собственного брата.
Разумеется, она не признала себя побежденной.
– Все равно война – глупая игра, – сказала она с обычным презрением.
– Глупая или нет, но Клаудио плакал, упрашивая принять его.
Елена знала, что ей нечего возразить. Она промолчала и замкнулась в себе.
Но одно мгновение я видела, как она страдает. На секунду она перестала быть неуязвимой.
Я сочла это великой победой любви.
На рассвете, лежа в кровати, я снова мысленно проиграла эту сцену.
Мне и вправду казалось, что я прикоснулась к чему-то заветному.
Есть ли в какой-нибудь из мифологий такая история: «Отвергнутый влюбленный в надежде добиться благосклонности своей недосягаемой возлюбленной приходит к ней, чтобы объявить о предательстве ее брата»?
Насколько я знаю, в трагедиях подобных сцен нет. Великие классики не стали бы писать о столь низком поступке.
Мне ни на секунду не приходило в голову, что такое поведение недостойно. Но даже пойми я это, меня бы это не смутило. Любовь заставила меня настолько забыть о себе, что я, не дрогнув, покрыла себя позором. Чего отныне стоило мое достоинство? Ровным счетом ничего, потому что я превратилась в ничто. Пока я была центром вселенной, мне надлежало блюсти свое величие. А теперь следовало блюсти величие Елены.
Как хорошо, что есть Клаудио. Без него у меня не было бы ни малейшего доступа, ни малейшей лазейки если не к сердцу, то хотя бы к чести моей возлюбленной.
Я снова мысленно проживала эту сцену: вот я являюсь к ней, она, как всегда, холодна и равнодушна. Она красива, просто красива, она не соблаговолит сделать ничего больше, кроме как сиять красотой.
А потом эти постыдные слова: твой брат, любовь моя, твой брат, которого ты не любишь – ты ведь никого не любишь, кроме себя, – но он ведь твой брат, а значит, от него зависит твоя репутация, так вот, твой брат, моя богиня, – первостатейный трус и предатель.
В этот ничтожно малый и божественный миг я увидела, что мой рассказ обнажил нечто неуловимое, а значит, очень важное в тебе! И это сделала я!
Я не хотела сделать тебе больно. Впрочем, я не знаю, что нужно моей любви. Просто для удовлетворения моей страсти я должна была вызвать в тебе настоящее чувство, не важно какое.
Этот проблеск боли в твоих глазах – великая награда для меня!
Я вновь и вновь прокручивала всю сцену, останавливаясь на этой картинке. Меня охватывал любовный трепет – отныне я что-то значу для Елены.
Надо продолжать в том же духе. Она еще будет страдать. Я слишком труслива, чтобы самой причинить ей боль, но постараюсь отыскать любое известие, которое могло бы ее ранить, не упущу случая принести дурную весть.
Самые нелепые мысли лезли мне в голову. Мать Елены погибнет в автокатастрофе. Посол Италии понизит в должности Елениного отца. Клаудио будет разгуливать по гетто с дырой на заду, не замечая этого, и станет всеобщим посмешищем.
Все эти ужасы должны были происходить с дорогими Елене людьми, но не с ней самой.
Мои фантазии восхищали меня до глубины души. В мечтах я подходила к своей возлюбленной с трагически серьезным видом и медленно и торжественно объявляла: «Елена, твоя мать умерла». Или: «Твой брат обесчещен».