Текст книги "Люди в бою"
Автор книги: Альва Бесси
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 21 страниц)
И в этой книге возникают образы Испании, друзей-линкольновцев: ведь борьба Бесси в рядах интербригадовцев была для маккартистов одним из доказательств его «нелояльности».
Одна из наиболее примечательных черт творчества писателя – это его отчетливо выраженный автобиографизм. Вместе с тем в его книгах, разных по форме, прослеживается несколько главенствующих сквозных мотивов и тем, которые получают новое развитие, переходя из одного произведения в другое.
За «Инквизицией в раю» следует роман «Символ» (1966). Он вырос из голливудского опыта Бесси и по-своему продолжил тему предшествующего произведения, еще раз показав иллюзорность мифа о «свободе творчества» в Америке. В центре романа – история возвышения и гибели актрисы Ванды Оливер, прообразом которой послужила Мерилин Монро.
В 1975 году выходит книга Бесси «И снова Испания», ставшая, в сущности, второй частью дилогии, своеобразным продолжением книги «Люди в бою». По своей стилистике «И снова Испания» всего ближе к «Инквизиции в раю», с ее временной многоплановостью и калейдоскопической структурой: здесь и «выходы» в прошлое, в события 1938 года, памятные по книге «Люди в бою», и в более позднее время суда над «голливудской десяткой «; воспоминания о боевых друзьях, прежде всего о любимом командире Аароне Лопофе, умершем от раны; и экскурсы в современную политическую ситуацию; и зарисовки Испании 60-х годов; и размышления по поводу разного рода мемуарных трудов; и сцены из снимаемого фильма.
При этом ситуация, в которой оказался герой-рассказчик, позволяет ему «сфокусировать» в книге волнующие его политические и нравственные проблемы. Он встречается с людьми, посещает места, которые связаны с решающими вехами его жизни. Прошлое тесно связано с настоящим. Раны войны не зажили окончательно. Они – всюду, например, в городе Корбера, неподалеку от Барселоны, где остались развалины со времен боев, с 1938 года. События военных лет отбросили властную тень на весь последующий период жизни страны. Они неумолимо напоминают о себе, несмотря на лицемерный идеологический камуфляж франкизма, несмотря на усилия властей вытравить память о трагической странице национальной истории.
Герой постоянно встречается со своим прошлым.
Марк Стивенс, игравший роль Дейвида Фостера, когда-то дебютировал в фильме «Цель – Бирма», созданном по сценарию Бесси в пору его работы в Голливуде. А другой актер, оказавшийся в это время в Испании, Тейлор, был «сочувствующим свидетелем» во время процесса над «голливудской десяткой», подыгрывал «правосудию», что обернулось для Бесси годом тюрьмы и «черным списком». Сам Бесси, когда-то в молодости выступавший на сцене в качестве статиста, теперь, в 63 года, весьма удачно дебютирует как киноактер в роли второго американского врача – Томпсона. Наконец, один из продюсеров фильма был во время гражданской войны в армии франкистов. И теперь они встретились – интербригадовец и его заклятый враг – фашист!
В Испании Бесси тщетно ищет могилу своего друга и командира Аарона Лопофа, который время от времени возникает рядом с героем-рассказчиком, как его недремлющая совесть. И Бесси все время мысленно примеривает себя к Лопофу. Тогда, в 1938 году, во время ночного дежурства в зарослях орешника Лопоф, 24-летний командир, сказал 34-летнему Альве Бесси, своему адъютанту, фразу, как казалось тогда, почти случайную: «Ты сделал серьезный шаг, старина, вступив в Интернациональную бригаду». Она была пророческой, Испания определила всю дальнейшую судьбу писателя. Он оказался достойным памяти своего друга.
Книга обильно насыщена актуальным политическим материалом. Снова Бесси предстает как убежденный противник фашизма и империализма, обличающий агрессивную войну во Вьетнаме. Он осуждает деятельность западных держав, и прежде всего США, которые всячески стремились поддержать франкистский режим и привязать его к военной колеснице НАТО. В книге весьма точно охарактеризован политический порядок в Испании, базирующийся на насилии, обнажена демагогическая суть фалангистской идеологии. Вмешиваясь в споры, которые до сих пор не утихают вокруг национально-революционной войны в Испании, Бесси отметает клевету антикоммунистов. Опираясь на книгу Идальго де Сиснероса «Меняю курс», он напоминает о той благородной роли, которую сыграл СССР в оказании помощи Испанской республике в самое тяжелое для нее время.
Заключительные разделы книги – это, в сущности, историко-публицистический очерк политической истории последнего периода франкизма вплоть до 1974 года. Семь лет спустя, после участия в создании фильма, Бесси вновь приехал в Испанию. На его глазах нарастает глубокий кризис фашистской диктатуры, ширятся выступления рабочих, студентов, множатся забастовки, обостряется конфронтация церкви и режима, крепнет блок партий, враждебных франкизму, в то время как власти тщетно пытаются подавить недовольство, прибегая то к судебным репрессиям, то к обещаниям либеральных послаблений. Крах салазаровского режима в апреле 1974 года в Португалии стал для Бесси предвестником неизбежных перемен в Испании, что дает ему основание закончить книгу словами веры в социальный прогресс: «Это не конец».
И он не ошибся. История дописала эпилог к книге Бесси. После смерти Франко в ноябре 1975 года убыстрился необратимый процесс распада антинародного режима. Началось упразднение диктаторских порядков и восстановление буржуазно-демократических свобод. Были отменены франкистские «чрезвычайные законы», церковь отделена от государства. В апреле 1977 года была легализована компартия, председателем которой стала вернувшаяся в Испанию Долорес Ибаррури. Были восстановлены дипломатические отношения с Советским Союзом и другими социалистическими странами. Наступил новый исторический период в жизни страны.
…В далекой Калифорнии живет Альва Бесси, наш друг, один из последних ветеранов литературы «красных тридцатых». Хороший писатель, честный и смелый человек. Та любовь к людям, которая помогла ему и его товарищам выстоять под Гандесой осенью 1938 года, вдохновляет Бесси и теперь. Об этом сказал он сам, убедительно и просто: «…Надо, как всегда, любить и помнить людей, быть рядом с ними, рассказывать об их жизни, где бы они ни находились, какого бы цвета ни была их кожа, – только это и должно волновать честного человека»[11]11
«Иностранная литература», 1969, № 3, с. 226.
[Закрыть].
Б. Гиленсон
I. Отступление
1
Матери! Женщины!.. Когда пройдут годы и залечатся мало-помалу раны войны, когда настоящее свободы, мира и благополучия развеет воспоминание о скорбных и кровавых днях прошлого, когда чувство вражды начнет смягчаться и все испанцы в равной степени почувствуют гордость за свою свободную родину, поведайте, расскажите вашим детям о людях из Интернациональных бригад!
Расскажите им, как, преодолевая моря и горы, границы, ощетинившиеся штыками, преследуемые бешеными псами, жаждавшими вонзить в них свои клыки, эти люди пришли на нашу родину, подобно рыцарям свободы, бороться и умирать за свободу и независимость Испании, над которой нависла угроза германского и итальянского фашизма. Они оставили все: любовь, родину, домашний очаг, свое достояние, матерей, жен, братьев и детей – и пришли, чтобы сказать нам: «Мы тут! Ваше дело, дело Испании, – это общее дело всего передового и прогрессивного человечества».
Долорес Ибаррури (Пасионария)
(Конец января)
Наш пароход опоздал в Гавр на несколько часов, и в Париж мы попали лишь в час ночи. По ночам Париж – мертвый город, но мы все равно не можем угомониться, досадуем, что слишком умаялись и что в такое время некуда податься. Однако нам ничего не остается, как взять такси и ехать в гостиницу неподалеку от вокзала Сен-Лазар. Мы звоним в дверь. Нам далеко не сразу открывает заспанный молодой человек.
– Вы нас ждали? – говорим мы.
– Нет, – говорит он.
– Разве вас не предупредили, что к вам приедут шесть американцев?
– Нет.
Мы переглядываемся, потом объясняем, что нам нужны три комнаты на шестерых. Мы не можем понять, что стряслось с Гувером, Гарфилдом и Эрлом, тремя ребятами из Калифорнии, – они плыли вместе с нами на пароходе и должны были прибыть в эту же гостиницу.
– Сюда, – говорит консьерж.
Мы поднимаемся следом за ним на верхний этаж; он открывает одну за другой три комнаты. В каждой всего одна двуспальная кровать, и грек Пройос с порога заявляет, что он будет спать на полу. Достаточно одного взгляда на необъятного Меркеля, американского моряка немецкого происхождения, чтобы понять Пройоса, но мы не хотим вмешиваться в их дела. Мы не понимаем ни слова из того, что говорит Пройос, но он как-то умудряется объясняться с нами. Не зная ни слова по-английски, он тем не менее изловчался обчищать в покер пассажиров третьего класса. Пройос очень смешлив, каждый раз, срывая банк, он разражался хохотом и виновато разводил руками. У него роскошные искусственные зубы, а на клыках золотые коронки.
Два кубинца, Прието и Диас, согласны спать на одной кровати, третья комната достается мне и «Лопесу». Глядя на «Лопеса», я не могу удержаться от смеха. Этот нью-йоркский еврей исхитрился раздобыть испанский паспорт и теперь свято верит, что с его помощью проникнет в Испанию поездом.
– Как-никак я гражданин Испании, – втолковывал он нам.
– Да ты же по испански ни в зуб ногой, – втолковывали мы ему.
– Что из этого? Значит, меня в раннем детстве увезли в Америку.
– Ну а теперь ты над чем хохочешь? – говорит он мне.
– Да над обстановкой же!
Номер обставлен как нельзя более традиционно – неизбежные полосатые обои, красный ковер, золоченые часы прошлого века под стеклянным колпаком, большой стенной шкаф, свет зажигается при помощи кнопки, на которую надо долго и терпеливо жать. Я оставляю на двери записку: «Просьба разбудить в семь», и мы ложимся. Мы знаем, что в Париже есть комитет, который занимается переправкой добровольцев в Испанию, но я понимаю, что ночью там никого не застать.
Спозаранку я еду на такси в комитет, там получаю несколько сот франков, шесть талонов в кооперативный ресторан по соседству и указание привести остальных товарищей в штаб-квартиру комитета к двум. Я справляюсь о Гувере, Гарфилде и Эрле – оказывается, они еще не объявлялись. Я возвращаюсь на такси в гостиницу – ребята уже проснулись, и мы идем смотреть город. Мне хочется показать им Sainte Chapelle, Notre Dame[12]12
Часовня и церковь – памятники готической архитектуры XII–XIII вв. – Здесь и далее примечания переводчиков.
[Закрыть] и пояса целомудрия в Musée de Cluny[13]13
В музее Клюни собрана большая коллекция произведений средневекового искусства.
[Закрыть], но времени у нас в обрез и пора для прогулок самая что ни на есть неподходящая: куда ни кинешь взгляд, огромные толпы людей спешат на работу, точь-в-точь такие же толпы спешат сейчас на работу по всему миру – такие же подавленные, усталые, угнетенные, смирившиеся. Нам приказано не болтать лишнего и вести себя как можно незаметнее, мы даже боимся ходить вместе по улице.
Нас бесплатно кормят очень плохим завтраком, потом «Лопес» бесконечно долго сочиняет телеграмму кому-то в Америку; подписывается он «Хай». Несмотря на это, мы поспеваем в комитет к двум и располагаемся на низких скамеечках в лекционном зале. Мы тут не одни: мне запоминается мужчина в синем берете, с протезом, на который натянута кожаная перчатка.
– Прямехонько оттуда, ребята? – говорит он.
– Нет, прямехонько туда.
– Вот оно что, еще простачки отыскались, – бурчит он.
Мы не удостаиваем его ответом, но он уже забыл о нас: он сидит еще некоторое время в дальнем углу зала, погруженный в свои мысли, потом внезапно встает и уходит.
Комитетчик говорит:
– Прежде всего необходимо соблюдать осторожность. Хотя в принципе французское правительство сочувствует Испании, но официально граница закрыта. Сами понимаете, невмешательство. Поэтому мы должны вести себя как можно осмотрительней, чтобы не дать повода нашим врагам и врагам Испании усугубить наши трудности… – Мы смотрим на Гувера, Гарфилда и Эрла – они не просыхают с тех пор, как мы покинули Америку, и вовсе не думают скрывать, куда они едут… – Мой вам совет, ребята: держите себя в узде, не напивайтесь, не путайтесь со шлюхами; Париж кишит фашистскими шпионами – им не терпится разнюхать, чем мы занимаемся. Вы, ребята, приехали сюда затем, чтобы переправиться в Испанию, а не затем, чтобы удариться в загул. Не забывайте об этом ни на минуту, и тогда у нас наверняка все пройдет гладко.
В комитете нам говорят:
– Пожалуй, вам лучше уехать сегодня же вечером. Возвращайтесь к четырем в гостиницу и сидите по комнатам, пока за вами не придут. Сложите в бумажные пакеты только самые необходимые вещи; ваши чемоданы заберут и счета оплатят после того, как вы уедете.
– А что будет с нашими чемоданами? – говорит Прието.
– Вы их получите, – говорят нам, – когда… словом… когда вернетесь.
Прието ухмыляется.
Оставшийся час с хвостиком мы тратим на покупку самого, на наш взгляд, что ни на есть необходимого: табака, сигарет, трубок, шоколада, фляжки-другой мартеля. Мы пишем письма, каждый аккуратно завертывает в бумагу по рубашке, смене белья, запасной паре носков, бритвенному прибору, зубной щетке и куску мыла, потом окидывает тоскливым взглядом груду вещей, которые приходится оставить в Париже. Тут являются несколько протрезвевшие Гувер, Гарфилд и Эрл (видимо, в комитете им дали наш адрес). Гарфилду, голливудскому актеру на выходных ролях, давно пора побриться; на пароходе он куролесил вовсю, теперь порядком сник. Мы вспоминаем, как он потешал нас в последний вечер, и смеемся: Гарфилд тогда напился в дребадан, раздобыл пачку багажных ярлыков и проник в первый класс. Там он приклеил по ярлыку на каждую дверь, на выставленные в коридор для чистки башмаки, на нос стюарду, попытавшемуся его урезонить. Мы смеемся, а потом сидим и до пяти плюем в потолок. В пять приходят трое из парижского комитета.
Нам вручают деньги и билеты на поезд, отправляющийся в девять десять с Лионского вокзала. Один из комитетчиков берет слово:
– Запомните этого товарища, он будет вашим провожатым. Разыщите его на вокзале, но не заговаривайте с ним. Идите следом за ним, садитесь в поезд, но и в поезде к нему не обращайтесь. Там вы встретите наших ребят, с ними тоже не разговаривайте. Вы должны выдавать себя за туристов, так что ведите себя соответственно… – Мы озадачены: ну как могут сойти за туристов восемь человек с одинаковыми пакетами в руках, выходящие на одной станции? И хорошо еще, если их будет восемь. А что, если восемьдесят? Но мы воздерживаемся от вопросов. – Завтра в десять тридцать вы прибудете на вашу первую остановку и поедете на такси прямо в гостиницу. Вас там ждут, комнаты вам приготовлены. Не покидайте комнат, сколько бы ни пришлось ждать, до тех пор пока за вами не явится вот этот товарищ. – И он тычет пальцем в одного из парней, с виду француза. – Ни в коем случае не выходите из комнат. Всего вам доброго. – Вся троица уже двигается к двери, но тут оратор спохватывается и добавляет: – Разбейтесь на три группы, отправляйтесь на вокзал в трех такси.
Мы уверены, что за нашей машиной ведется слежка, на Лионском вокзале нам толпами мерещатся сыщики; мы немеем от страха, когда наш провожатый, невысокий коренастый паренек, без шляпы, с портфелем, ничуть не таясь, кивает нам, несмотря на это, мы следуем за ним на расстоянии; мы понимаем, что наша группа привлекает внимание, но боимся потерять друг друга в толпе. В вагоне третьего класса все, как один, пассажиры внимательно разглядывают перрон; у всех при себе бумажные пакеты: одни держат их на коленях, другие закинули на полки. С виду это всё иностранцы, они больше похожи на рабочих, чем наша группа. Гувера, Гарфилда и Эрла не видно, но наша пятерка отыскивает пустое купе и молча размещается в нем; ребята ждут не дождутся, когда поезд тронется.
Провожатый, проходя по коридору, заглядывает в наше купе, кивает нам и шествует дальше. Обтянутые кожей сиденья донельзя жесткие, вагон плохо топят. Меркель закуривает трубку и подмигивает мне. «Лопес» сморкается, Гарсиа и Диас таращатся друг на друга, явно думая о чем-то своем; Пройос на время остался в Париже – лечить воспалившийся глаз. Раздается свисток, и мне снова вспоминаются мои сынишки в Бруклине, вспоминается открытка, которую я послал им с борта парохода.
Эту ночь мы не спим. Ночь накануне мы тоже почти не спали, а последнюю ночь на пароходе и вовсе не сомкнули глаз. Извинившись перед товарищами, мы задираем ноги на кожаные сиденья напротив. Но сон все равно не идет.
Меркель снова подмигивает мне и говорит:
– Sprechen Sie Deutsch?[14]14
Говорите по-немецки? (нем.) – Здесь и далее иноязычные тексты приводятся в написании оригинала.
[Закрыть]
– Nein, – говорю я. – Ich hab es nur ein Yahr studiert[15]15
Нет. Я учился всего один год (нем.).
[Закрыть].
Он смеется. «Лопес» вставляет словцо-другое на идиш, у нас завязывается тихая беседа. И тут я вспоминаю, какое предчувствие посетило меня в тот вечер, когда я познакомился с этими ребятами. При виде необъятного толстяка Меркеля я подумал: «Он погибнет первым». А пока мы прощупываем друг друга, расспрашиваем, кто чем занимается, откуда кто родом. «Лопес» оказывается нью-йоркским студентом; Меркель – коком с Западного побережья; Прието какое-то время жил в Штатах, он чудно говорит по-английски, слишком уж правильно; Диас не говорит ни слова по-английски, зато постоянно напевает, смуглокожий, дюжий красавец, он носит с городским пальто высокие сапоги, ноги у него колесом – он служил в кубинской кавалерии. Диас улыбается, обнажая два ряда ослепительно белых зубов; от веселья он тут же переходит к угрюмости: свои настроения Диас меняет с той же быстротой, с какой включают и выключают свет.
– Я четыре года воевал в немецкой армии, – говорит Меркель.
– Ну и как?
– Грех жаловаться, – говорит он. – Правда грех. Постепенно привыкаешь. Врага не видишь в глаза, стреляешь, стреляешь вслепую, а его нет как нет. Словом, грех жаловаться.
Мы беседуем о мировой войне и об испанской войне. Меркель рассказывает нам, что он занимался подпольной работой в Германии, рассказывает, какое недовольство сейчас среди немецких рабочих.
– Каждый пароход, приплывающий в Гамбург, привозит им литературу, они ее буквально проглатывают. Мой первый враг – этот мерзавец Гитлер.
Мы говорим о делах у нас дома, о популярности Рузвельта и его либерального курса, о реакционной оппозиции, которую сейчас снова сколачивают, спорим, удастся ли ее сколотить.
– В конечном-то счете, – говорит Меркель, – рабочих не обманешь. Газеты непрестанно врут им, поэтому они еще не скоро пробудятся от спячки, но их не обманешь.
Мы тушим свет и снова пытаемся заснуть; паровоз с лязгом несется по рельсам, окна купе запотели, а мы думаем о тысячах людей из самых разных стран, которые ехали этим путем до нас, о тех, кто не вернулся назад. Мы думаем об организациях во всем мире, которые переправляют добровольцев в Испанию; думаем о людях из тех государств, где у власти фашизм, – этим людям он известен не понаслышке, поэтому они покинули свою родину, издалека пробирались в Испанию, чтобы бороться с фашизмом; думаем и о том, что этим людям, если они не погибнут на войне, некуда будет вернуться. Мы верим в успешный исход войны. Сторонники законного правительства снова взяли Теруэль, в армии наконец достигнуто единство, утихли раздоры между различными политическими партиями, каждая из которых хотела вести войну на свой лад, – теперь они воюют заодно. Мой друг сказал мне: «Я тебе завидую, ты своими глазами увидишь разгром фашизма». У нас на родине считали, что Теруэль будет поворотным пунктом войны.
Мы дремлем, просыпаемся (Меркель бодрствует, я вижу, как брезжит в темноте огонек его трубки); наконец стекла отпотевают, можно глядеть в окно. В час двадцать пять поезд прибывает в Дижон, в четыре часа в Лион, над южной Францией неспешно занимается заря. В купе холодно, – холодно, промозгло и душно. Ночью к нам заходил провожатый, потолковал с нами: он знает всего несколько слов по-английски, зато свободно говорит по-испански с Диасом и Прието (Прието переводил нам), по-немецки с Меркелем, по-французски со мной и на идиш с «Лопесом». Провожатый сообщил нам, что знает еще четыре языка; мы справились, сколько наших едет этим поездом.
– Больше сотни, – говорит он. – В основном это поляки, румыны и чехи.
– И часто вам приходится так ездить? – спрашиваем мы.
– Три раза в неделю.
Мы продрогли, проголодались: яблоки, шоколад, апельсины и пирожки, которые мы купили на вокзале, давно съедены. На рассвете становится еще холоднее – холод просачивается сквозь запотевшие стекла, холодом тянет от пола. Мы проезжаем Валанс, Авиньон, Тараскон, Ним, Монпелье. На подступах к Авиньону (мы с «Лопесом», не в силах противостоять искушению, запеваем: «Sur le pont, d'Avignon, l'on y danse, l'on y danse»[16]16
«На мосту в Авиньоне все пляшут да пляшут» (франц.) – популярная французская песенка.
[Закрыть]), за окном начинают мелькать светло-зеленые оливковые рощи, из земли торчат камни, серые, шершавые; каменные дома крыты черепицей, их окружают высокие ограды. Словом, мирный сельский край, и наше неискушенное воображение тут же рисует нам, какие контрасты ждут нас, едва мы пересечем испанскую границу. Воображение рисует нам если не действующую армию, пушки и самолеты, то хотя бы явственные приметы войны. Чем ближе мы к Испании, тем сильнее наше возбуждение, мы чувствуем, что наконец-то мы у цели – этим вызван и наш душевный подъем, и блеск глаз, и резкая жестикуляция, и безудержное веселье. Перед Безье поезд замедляет ход, наш провожатый проходит по коридору, предупреждает, что сейчас наша остановка; мы разминаем затекшие ноги.
Выходя из поезда, каждый глядит только на соседа, а вокруг люди – группами в десять, двадцать человек, все как один с одинаковыми бумажными пакетами, в городских пальто, в фетровых шляпах и кепках – вываливаются из поезда, пересекают перрон, упорно стараясь не замечать друг друга. Мы садимся в такси, называем водителю нужную нам гостиницу, глядим на проносящийся за окнами машины город. Город лежит на горе, и наша машина лезет на гору; мощенная крупным булыжником дорога вьется и петляет; домишки по бокам окрашены в пастельные тона – нежно-розовый, голубой, бежевый. Пальмы, узкие улочки, широкий главный бульвар; наше такси явно привлекает внимание прохожих. У гостиницы мы высаживаемся из машины, проходим в дверь, которую распахивает перед нами крепкая, в самом соку француженка. Она улыбается, называет нас camarades, приглашает подняться наверх, где для нас приготовлены комнаты. «Обед будет через десять минут», – говорит она.
В комнате холодно, здесь не топят. Мы умываемся холодной водой, прыгаем на мягких пуховых перинах, глядим в окно на раскинувшийся под нами город. Тут является наш провожатый, а с ним еще один парень из парижского комитета. Провожатый, похоже, недоволен нами.
– Помнится, я велел вам ехать в эту гостиницу, – говорит он и тычет нам карточку.
Мы озадачены.
– Она напротив, – говорит он, – вы поселились не в той гостинице.
– Но мы велели водителю ехать в гостиницу, которую вы назвали, – говорим мы, недоумевая, почему этому придается такое значение. Товарищи удаляются на совещание и вскоре возвращаются.
– Ладно, – говорят они. – Пусть двое из ваших ребят переберутся в гостиницу напротив. Понимаете, между гостиницами соперничество.
Мы смеемся.
– Вы пробудете здесь весь день сегодня и завтра до обеда. После обеда за вами заедет такси и отвезет вас в следующий пункт назначения. Будьте начеку, не пропустите машину. Ходить по городу разрешается, только ни с кем не разговаривайте. Если вы хотите потратить свои деньги, советуем купить табак и шоколад, но в первую очередь – табак. В Испании плохо с табаком.
Мы спускаемся в комнату, которая служит разом гостиной и столовой, где в ожидании обеда уже сидят человек двадцать. Еда самая неприхотливая: клиентуру гостиницы составляют рабочие. Подается суп с крупными ломтями хлеба, колбаса разных сортов, недурное пиво или вино – на выбор – и горячее овощное блюдо. За длинным столом сразу завязывается разговор. Все быстро осваиваются, хотя мало кто понимает друг друга. Среди нас два француза, три поляка, несколько румын – как на подбор молодые. Мы пробуем свои силы в разных языках. Большинство европейцев объясняются по-французски и по-немецки, и мы ведем, хоть и с запинками, нескончаемый разговор, соединяя немногие известные нам слова по меньшей мере из пяти разных языков. Мы потешаемся над языковыми потугами друг друга, но нас неодолимо тянет общаться: вместе куда веселее. Среди нас студенты, инженеры, докеры, конторские служащие, профсоюзные работники и фермеры. Почти все видят друг друга впервые, но держатся приветливо и непринужденно, словно закадычные друзья: рассказывают о том, кто кем работал на родине, о друзьях, о семьях. Они говорят о политической обстановке в Европе, о том, что законное правительство непременно должно выгнать иностранных интервентов из Испании; а ты чувствуешь, что для каждого из этих ребят, кем бы он ни был раньше, война в Испании – личное дело, глубоко и непосредственно его касающееся. Уже одно это само по себе – особенно если вспомнить, к каким разным слоям они принадлежат, – исключительно важно с политической точки зрения. Непосредственно о войне они совсем не говорят, не рассуждают ни об артиллерийских, ни о воздушных налетах, ни о пулеметных очередях. А ты чувствуешь, что многим из этих парней не суждено увидеть ни своих друзей, ни свои семьи; чувствуешь, что они не осознают, на что обрекают себя, что идеализм ослепляет их, мешает им трезво оценить то, что их ждет. И тут же понимаешь, что поспешил с выводами, что эти люди вовсе не ослеплены – вернее было бы сказать, что они одни из первых в истории солдат, которые знают, против кого и за что они идут воевать, и которые готовы воевать, хотят воевать. Их присутствие здесь, на французской границе, свидетельствует, что они ясно понимают свою цель. Ведь никто не заставлял их ехать сюда, ничто, кроме собственного душевного порыва, не могло заставить их приехать сюда.
Они совсем не похожи на американцев, с которыми мы плыли на пароходе, – Гувера, Гарфилда и Эрла. Гувер и Эрл тоже рабочие, они работали металлистами на авиационном заводе в Калифорнии, участвовали в затяжных забастовках, однако о них никак не скажешь, что они, подобно большей части человечества, ничего не знают в жизни, кроме работы. Они, что называется, летуны. Эрл прежде был второразрядным боксером. Гувер за что только не брался, а Гарфилд околачивался при артистических кругах. В облике Гарфилда есть нечто женское, хотя он вечно пристает ко всем с рассказами о брошенной им жене и о своих бесчисленных любовных похождениях.
– Буду работать в госпитале, – сказал он мне. – На передовую я не хочу, а работать в госпитале не прочь, если даже нас и будут время от времени бомбить.
Я спросил его, почему он едет в Испанию.
– Чтобы стать мужчиной, – ответил он, и мне кажется, на свой романтический лад он отчасти в это верит.
Ему двадцать шестой год, а вот мужчиной его никак не назовешь, слишком мало в нем мужского. На пароходе они с Эрлом сразу невзлюбили Гувера: Гувер очень шумлив, любит привлечь внимание к собственной персоне, к своим былым подвигам. Он рассказывает, что был летчиком, показывает фотографию, где снят у самолета; показывает и карточку хорошенькой девушки – она, по словам Гувера, погибла в автомобильной катастрофе.
– После ее смерти, – с подчеркнуто горькой усмешкой говорит Гувер, – жизнь мне недорога. Я надеюсь погибнуть.
– И мы на это надеемся, – говорят Эрл и Гарфилд. – Невелика потеря.
* * *
Когда умом понимаешь, что тебе предстоит важный шаг, происходящее тотчас приобретает чуть ли не символический характер. Есть такое свойство у нашего ума – все, что ты видишь, ты видишь теперь в этом свете. Мы шагаем узкими тихими улочками Безье – город кажется нам олицетворением мирной жизни. Мы делаем кое-какие покупки: приобретаем американские сигареты и табак, ежики для трубок, зажигалки, открытки – посылать родным (Дорогие мои Дэн и Дейв, я сейчас во Франции, за океаном, далеко-далеко от вас. Мама покажет вам на карте, где Франция…), – и вдруг тебя пронзает мысль, что покупки ты делаешь последний раз в жизни; мысль эта, если ее сразу не отогнать, наводит жуть. Меркель хочет пройтись по городу, но меня тянет к кинотеатру – там есть утренний сеанс. Мне хочется посмотреть американскую картину, вновь обрести связь с родиной. Однако фильм «Черный легион»[17]17
Фильм режиссера А. Мэйо (1936 г.) рассказывает об американском рабочем, которого вовлекает в свою преступную деятельность «Черный легион» – организация американских фашистов. В конце фильма рабочий, прозрев, порывает с «Черным легионом».
[Закрыть] (на французском) лишь укрепляет меня в решении, которое забросило меня так далеко от родины. Он и впрямь помогает мне вновь обрести связь не только с родиной, но и с прогрессивными силами, которые сейчас действуют во всем мире. Когда я смотрю этот фильм – в нем рассказывается, как типичный американский рабочий подпадает под власть идей, противоречащих тем его качествам, которые делают его американцем, – я вновь до боли остро ощущаю, что во всем мире действуют силы зла. Эти злые силы разъединяют человека с человеком, брата с братом, и я вновь понимаю, что борьба с ними неизбежна. Ибо в этом фильме передо мной наглядно предстает фашизм в его американском обличье, фашизм, который не ограничивается пропагандой, а калечит судьбы людей, передо мной предстает та упорная сила, которая хочет во что бы то ни стало закабалить людей путем насилия и притеснения. Этот фильм снова приводит меня в ярость, а нормальному человеку трудно долго носить в себе ненависть.
Нам хорошо спится на французских перинах, не мешают ни холод, ни средиземноморский туман, вползающий в комнату сквозь открытое окно. Мы просыпаемся рано, сразу после обеда к дверям гостиницы подкатывает такси, консьерж на прощание подносит каждому по стаканчику fine[18]18
Коньяку (франц.).
[Закрыть] за счет гостиницы, и мы втискиваемся в машину. Выезжаем из города, минут двадцать катим на север, потом сворачиваем в ворота зажиточной фермы. К фермерскому дому примыкает большой каменный сарай с раздвижной дверью; нас приглашают пройти в сарай и ждать дальнейших распоряжений. Дверь за нами задвигают; в сарае холодно. Здесь стоит лишь несколько бочек, верстак, на котором валяется ржавеющий фермерский инвентарь, и длинный, составленный из трех дверей, положенных на плотничьи козлы, стол. Есть тут еще сеновал и дверь, ведущая в фермерский дом, – она наглухо закрыта. В сарае копошатся трое на редкость прелестных ребятишек, темноволосых и темноглазых; французы они или испанцы – не разберешь.
На ферме живет крестьянская семья, из сочувствующих; они свободно говорят как по-французски, так и по-испански. Они предупреждают нас, чтоб мы не вздумали выходить из сарая, и возвращаются к своим делам. Одно за другим к ферме подкатывают такси, в них тоже добровольцы; среди них немцы, датчане, много поляков, один японец, группа англичан. Вскоре в сарае яблоку будет негде упасть, ребята начинают томиться – они возятся, смеются по пустякам, выделывают акробатические трюки на балках, затевают несложные состязания, такие, какими обычно развлекаются в гостях: кто кому пригнет руку к столу, кто кого гибче. Гарфилд тщетно пытается откупорить винную бочку, все его усилия напрасны. Бочка заткнута, но в затычке есть отверстие. Вокруг Гарфилда, загораживая дверь в фермерский дом, толпятся люди: они надеются, что Гарфилд откупорит бочку, прыскают со смеху, как малолетки, дают ему дурацкие советы. Гарфилд быстро становится душой общества; когда он не возится с бочкой, он поет мексиканские, французские, немецкие или итальянские песни; вместе с Гувером и Эрлом они хором исполняют свою любимую песню, которой потешали на пароходе пассажиров третьего класса: «Жил старик со старой чушкой, хрю-хрю-хрю-хрю (в этом месте они хрюкают, как свиньи), говорил он ей на ушко…» Они утверждают, что это народная английская песня. Не берусь судить, ее и впрямь понимают только англичане; остальные забавляются, слушая, как трио хрюкает: «Родилось у чушки девять поросят…»