Текст книги "Вольер (сборник)"
Автор книги: Алла Дымовская
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 23 страниц) [доступный отрывок для чтения: 9 страниц]
– Я и полечу. И еще Амалия Павловна, – вперед него вызвался Гортензий. – Вам, дорогой Игнатий Христофорович, никак нельзя. Уж слишком вы масштабный человечище. Не дай бог, Агностик решит, будто вы с карательной миссией – и без того он натерпелся, бедняга. Карел тоже не годится, больно он неуступчивый. А я как сдобный колобок, крути меня, верти, то овражком, то леском, то просекой, в душу влезу и пойди меня улови! Амалия Павловна же не дозволит мне в шутовстве палку перегнуть. Как, Амалия Павловна, согласны со мной в путь‑дорогу? Слово даю – честь ваша со мной в неприкосновенности. Конечно, если с вашей стороны соблазна не будет.
Вроде и со смехом всегдашним сказал, но ни единого дурака среди присутствующих не нашлось, чтобы в непринужденность его поверить. Такая немая надежда, а с ней и мольба отразились в долгом, смуглом лице его, что не выдержала Амалия, она и вправду была добра, огнеглазая красавица:
– Я, разумеется, полечу с вами. Охотно. Если не станете делать мне откровенных предложений. К ним я не расположена сейчас.
Будто бы первый бастион пал. Вот это называется повезло. Однако вслух Гортензий сказал единственно уместное:
– Благодарю.
Игнатий Христофорович тоже согласился и не без доли облегчения. Словно бы вор, что удачно прошел мимо ночных сторожей с краденым. Стыдно‑то как! Впрочем, и Карл не высказал явного энтузиазма лететь сломя голову на помощь к Агностику, уж очень поспешно он одобрил предложенный Гортензием план. Но было еще одно.
– Гортензий, друг мой, подойдите, пожалуйста! – впервые назвал его «друг мой», и хорошо получилось, можно так называть и впредь, парень заслужил. – Не сюда. В угол, – Игнатий Христофорович указал направо от себя, где стоял, одиноко и вызывающе приткнувшись к стене, несусветного вида массивный стол, дикое произведение Алмазного Века Излишеств. Имперских размеров чудовище с покрышкой из искусственно очищенного золота, гладкой и сверкающей, будто светоносный нимб у ангела. – Прочтите, что там написано. Для всех нас, будьте так добры.
Гортензий растерянно шарил взглядом по ослепительно сияющей столешнице, не очень понимая, что требуется читать. Пока глаза его не обвыклись и на боковом обрезе не стал он различать вырезанные молекулярным стилом письмена.
«Наше общение с ними не могло быть названо обществом, которое предполагает определенную степень равенства; нет, это было бы абсолютное господство с одной стороны и абсолютное повиновение с другой. Дэвид Юм ».
– Великий философ сказал это о цивилизованных людях и дикарях. Я говорю вам это, Гортензий, о современном человечестве и Вольере, – отчетливо отделяя каждое свое слово, утвердил Игнатий Христофорович после того, как знаменитое изречение было зачитано. – Между прочим, стол этот некогда, хотя и недолго, принадлежал самому Мегесту Иверскому, а ныне хранится у меня. Музейной ценности не имеет. Впрочем, Мегест бы с этим, я думаю, согласился. Но вы меня поняли. Это я к тому, что не стоит стремиться совмещать миры, априори не совместимые между собой. Без лишнего благоблудия, дорогой мой Гортензий! А в остальном действуйте, как хотите. И ты, Амалия, тоже.
– Так мы завтра поутру и отправимся, – Гортензий в нетерпении опять беспорядочно затрепетал взмахами длинных худых рук.
Вилла «Монада»
Сначала он и помыслить не смел, что это дом. Ему показалось – перед отступившей назад березовой рощей выросло некое невообразимое сочетание из синюшно светящихся камней, опутанных густо вьющимся плющом‑ползунком, а у подножия бархатной рекой расплескались волнообразные мхи, отливающие в лунном луче лиловыми и желтыми красками. Как будто плавно перетекающие один в другой холмы, сложенные в необыкновенные формы. Если бы Тим ведал о таком понятии, как «совершенная гармония», он бы, безусловно, употребил его применительно к представшему его взору сооружению. Он очень скоро понял, что это именно сооружение. Ведь дикая, не ухоженная природа, подобная заграничной равнине, не родит, пусть и прихотливо, но все же упорядоченных созданий из земли, камня и трав. А здесь во всем присутствовал порядок, нечто противоположное буйному и самовольному поднебесному миру, свободному от нарочной заботы, как если бы сооружение это тоже создал «железный дровосек», только куда более мудрый, ловкий и лукавый. И камень касался камня в нужных местах, то рассеивая, то усиливая глубокой тенью сгущающуюся голубизну, и плющ‑ползунок оплетал поверхность мерцающих камней слишком уж тщательным образом – не убавить, не прибавить, дозволь ему расти чуть вбок или на малую толику вниз, и все, пропадет красота. Что‑что, а красоту иных вещей Тим чувствовал, будто свое собственное тело. Он отчего‑то решил: тут все предназначено, чтобы молиться, может, Соборная площадь, иначе Соборный холм для загадочных обитателей здешних лесов и полей. И ждал, что Фавн вот‑вот возденет распростертые руки к черному небу или даже непосредственно к этим камням и мхам и воздаст хвалу Радетелям. Может, именно в таком месте Фавн и должен обращаться к ним с молитвой. Может, изначально он тоже из числа обитателей диких равнин, если, конечно, таковые вообще живут на свете.
Фавн, однако, никому молиться не стал. Он просто стоял и смотрел. При этом фыркал недовольно – в мягком, но достаточно ясном лунном сиянии было видно, как выпячивались и судорожно дергались его синеватые губы. Будто он думал о чем‑то важном, хотел вспомнить, но получалось это с большим трудом. Тим не мешал, все равно он не знал, что делать дальше. Хвалу Радетелям возносить в одиночку ему не хотелось, да и не за что пока было. Разглядывал, потихоньку и словно украдкой, причудливо‑узорный переплет на камнях, и воображение уже рисовало ему то распластавшую крылья небесную птицу, то скользящую по речной волне шуструю рыбку, то мохнатую кляксу‑облако. И плющ был уже не плющ, и мхи не мхи, а нечто, имеющее отношение к миру иному, не существующему нигде более, как в его усталой голове.
– Пойдем со мной. Я впереди, ты следом, – сухим и колким голосом сказал ему Фавн, прервав сказочное очарование сумеречной череды образов.
– Хорошо, – согласился Тим, не спросив ни о чем. Наверное, Фавн закончил думать и вспоминать, и лучше его не трогать, иначе опять старик может впасть в остолбенелую спячку, а тогда личные дела Тима не продвинутся никуда. Не век же ему стоять и пялиться на картинки из мхов. Не за тем он шел, не за тем терпел несусветный страх, чтобы прохлаждаться по рощам и холмам. Красота, конечно, несказанная, но одной красотой умиротворен не будешь.
Неожиданность случилась в том, что Фавн пошел отнюдь не прочь от голубеющих на краю рощи камней, а, напротив, прямо к ним. Прямо на них, так оно вернее, – сказал про себя Тим и отчего‑то испугался. Беды в тех камнях не таилось вроде никакой, но все равно ему стало страшно. Потому что непонятно, зачем к ним идти? Стоят себе и стоят – это пока далеко, а подберись поближе, кто знает? Нет уж, за подмогу благодарствую, но довольно, кушали! Замедлил шаг. Вспомнил он и руку Лжерадетеля на своем плече, и мертвенный хлад, приключившийся от ее прикосновения. Хотя чего ему и терять‑то теперь? Через ВЫХОД он прошел, а как обратно попасть, да и пустят ли в то «обратно»? Как‑то все здесь не так. Очень нарочно, затейливо и обманчиво. «В этом мире все не то, чем поначалу кажется», – тут же вновь пришли на ум пророческие речи Фавна. А вдруг старик и прав? Будто бы он, Тим, сейчас во сне, и что снится ему, то и нужно проверять – явь или морок, или того и другого понемножку.
И вот когда подошли они к голубеющим во тьме холмам вплотную, когда уже – дотянись и коснись пальцами, если ты смел или безумен, вот тогда Тим и догадался сразу, будто резануло его. Это дом. Человеческий дом. И то постороннее в нем, что невиданной доселе формы. Все равно есть дверь – словно из цельного дерева вырезанная темная и теплая поверхность, как раз нужного размера. Стало быть, вершина тех холмов и будет крыша. А прозрачный камень, если думать и дальше по порядку, может быть, окна. Что дом от макушки до подножия человеческий, в том Тим нисколечко не усомнился. Зачем, к примеру, Радетелям крыша или проем входной, коли по небу они свободно парят и куда угодно в нем летают. И ни ливень им не страшен, ни град, потому что их обитель – превыше всех небес. Да разве почтут они за труд разогнать тучку дождевую или вьюгу снежную! Вот уж кому дом ни к чему. Тем паче с окнами, да с дверями, да еще мхами расцвеченный: неужто Радетели, ежели такие всемогущие, не захотят себе звезды с дальних небес собирать в украшение?
Фавн тем временем осторожно повернул здоровенную рукоять. Обычную дверную рукоять, что и в каждом поселковом домишке имеется. Разве непривычно искристого железа и вырезаны на ней узоры причудливые, будто бы фигура скалящегося в злобе зверя. Тим и в «Азбуке» такового не видывал. Хотя уж где‑где, а в ней на всякое сказочное зверье нагляделся. Помнил он и «льва рычащего», и как «слон пьет хоботом», но вот такой лютой шишковатой головы, утыканной колючками, с глубокими ноздрями и клыкастой пастью, из коей торчал собственный же хвост гада, нет, такого доселе он не видал.
– Фавн, а Фавн! – позвал он, едва тяжелая на вид, гладкая дверь начала приоткрываться. – Слышишь, старый, это чего? Или кто? – спросил он и указал на чудище, не выдержал все‑таки томления любопытства, хотя втайне изругал себя: ишь, нашел подходящее время, сейчас для досужих расспросов самый‑то раз!
Фавн замер на полдороге «отсюда‑туда», а дверь сама продолжала раскрываться, хотя и не держался уже старик за рукоять. Еще бы, решил, наверное, будто Тим с ума съехал, если лезет нынче с пустяками. Однако же не заругался, но и ответил не слишком‑то любезно: – Кто‑кто? Дракон‑уроборос! Ну? – последнее означало, мол, не задавай глупых вопросов. Или: легче тебе теперь от этого стало, что ли?
Не легче, это верно. Но от дальнейших расспросов Тим счел за лучшее воздержаться. Хотя не понял ничего, да и слово само толком не запомнил. Ракоброс какой‑то. Ну пусть. Только чего же он своим хвостищем давится? А Фавн уже вступил внутрь дома. Тим поспешил за ним. След в след, как велено. И черт с ним, с этим ракобросом. После разберется. Если будет на то отпущен срок.
Далеко зайти они не успели. Поблизости у входа на розовеющей, как майская сирень, стене загорелось небольшое окошко, будто в Зале Картин, но там громадина от пола до потолка, а туточки махонькое, ладошки с две в высоту и то едва будет. В окошке появилось лицо, неживое, а словно нарисованное с трех сторон в воздухе, хотя окошко‑то было плоское. Опять все не так, как кажется! – в сердцах про себя прикинул Тим, и также про себя ругнулся. Потом раздался дребезжащий, будто ворчливый голос, это‑то не в диковинку, таково и «колдун» лечебный разговаривает, и «домовой», когда его детишки не слушают.
– Вилла «Монада» приветствует вас от имени всех ее обитателей. Добро пожаловать! Я здешний смотритель и дворецкий Поллион. Как прикажете о вас доложить?
– Ага, стало быть, Поллион, – вовсе не смотрителю, а как бы невесть каким своим мыслям ответил Фавн. А потом неожиданно обратился к Тиму: – Ну‑ка, парень, дай мне свой ножик. Да побыстрее.
Тим и не думал возражать. Да и как иначе? В этом новом, призрачном мире Фавн был его единственной реальной надеждой, и уж кому‑кому, как не старику, знать лучше, что теперь делать. Он вытащил из‑за пояса саморез, протянул рукояткой вперед. А дальше… Что произошло дальше, вообще было неописуемо. Вместо ответа на дружелюбные приветственные слова этого игрушечного Поллиона из окошка Фавн взял, да и полоснул со всех сил по поверхности стены в том самом месте, где было улыбающееся неживое лицо. И виданное ли дело? С шелестящим, жутковатым скрежетом разъехались в разные стороны обвисшие куски картинки, полилась наружу ядовито пахнувшая, густая зеленая краска вперемешку с острыми, блестящими кусочками льдинок. И все. Голос пропал. Лицо в окошке тоже. Да и окошка уже как такового не было. Что же это Фавн наделал‑то? Испортил нужную в хозяйстве вещь, да еще чужую. Здешним обитателям неудобство и расстройство. И нарушение второго завета, не самое тяжкое, конечно, но все же. Нехорошо это. Однако додумать до конца нравоучительную заботу сию Фавн ему не дал. Потянул Тима за руку прочь:
– Идем скорее. Незачем тут, при дверях, стоять, – потом будто бы вспомнил что‑то, пошарил внутри зияющей дыры на том месте, где было прежде улыбчивое лицо. Раздался неприятный щелчок, из отверстия повалил белесый едкий дым. – Вот так‑то лучше, – напоследок злорадно обронил сквозь зубы Фавн.
Они вступили в глубь темного, едва освещенного проскальзывающими снаружи синеватыми бликами незнакомого дома. Заблудиться в нем было проще, чем в самых непроходимых крапивных зарослях. Сплошные длинные комнаты и повороты, и еще комнаты, круглые и многоугольные, узкие и расходящиеся в стороны, что твоя Соборная площадь. Тиму чудилась в них какая‑то цепная бесконечность, хотя на самом деле комнат тех было не столь уж много. Зачем они здесь? И что ищут? И куда идут? Невысказанные эти вопросы прямо‑таки просились быть произнесенными, но Тим опасался нарушить кромешную здешнюю тишину, такую полную, что даже ушам больно выходило ее терпеть. Дом, казалось, спал. Надо думать! В черный‑то час! И хорошо, что спят тутошние обитатели. Не то вряд ли бы погладили по головке за растерзанное окошко и за непрошеный ночной визит. Еще Тиму чудилось, что старый Фавн все ж таки заблудился. Он шел, едва ли не на ощупь, впереди. И нож‑саморез по‑прежнему был зажат у него в руке. Не по забывчивости. Напротив, Фавн держал его перед собой наперевес, будто ожидал нападения и заранее готовился к нему. Неужто и Фавн? Неужто и он готов нарушить самый непреложный закон, за который немедленное уничтожение громом небесным? Однако ж если на старика нападут, Лжерадетель или кто иной, что же он, дурнее Тима, что ли? Небось, не станет стоять и гибели своей дожидаться. Поэтому и было у Тима в последнее время такое прозрение, будто бы они с Фавном в чем‑то промеж себя похожи. Значит, и в этом тоже. Это было не просто хорошо. Нынче это было просто замечательно. Стало быть, двое их. Пускай совсем старый и совсем молодой, даже и без второй зрелости. Зато вместе они – сила. Не так чтобы, двое больше, чем один. Двое‑то куда больше, чем один! Настолько больше, что и пересказать невозможно. Какое все же счастье, что Тим по случайности такую важную вещь открыл! Он снова откинул на сторону плащ и добыл из‑за пояса штанишек оставшийся у него складной аршин. Растянул его до предельной длины и тоже взял наизготовку, наперевес, словно подражал в этом Фавну. Вот так, теперь пусть попробуют сунутся! Фавн оглянулся на ходу и, надо думать, заметил в полутьме его приготовления с аршином, одобрительно кивнул, по крайней мере, Тиму так показалось. Страха теперь как не бывало. Вот что значит, когда одиночество в пути сменяется согласием, что и друг за дружку постоять не жалко, а может, даже и смерть принять. И Фавн не по‑иному думает, иначе с чего бы он вперед пошел, не его, Тима, прежде себя пропустил? Значит, щадит, своей спиной прикрыть хочет, коли случится какое лихо. Да ведь спина‑то старческая! Много ли силы в ней? Тиму стало совестно.
– Эй, старый! Дай‑ка я поперед тебя пройду. А уж ты – за мной? – предложил он шепотом, но достаточно громким, чтобы Фавн услышал его.
– Тише, ты! – старик обернулся, куколь опять плотно укрывал его седую голову, поэтому серебристые глаза его мерцали словно нарисованные в пустоте. – Не то поднимут тревогу! Не видишь, что ли, я ищу!
– Чего ищешь? – изумился Тим, до сих пор ему казалось отчего‑то, что в этой сумрачной голубой бесконечности чужого жилища вынуждены они прятать себя от обманчивости внешней, от ее угрозы. А теперь, оказывается, все‑то наоборот!
– Не «чего». Кого, – просипел в ответ Фавн и хотел уже было двинуться дальше, по‑прежнему впереди, но звук упредил его.
Было в нем, в этом звуке, нечто неопределенно знакомое и в то же время неведомое. Словно бы звуков было два, а не один. Первый, напоминавший тихие всхлипывания ребенка, доносился мерным одиноким эхом. Поверх, резко и прерывисто, неприятным трезвоном ложился звук иной. Как если бы гулкое железо ударяли о другое, не нарочно, а по случайной забывчивости. Звуки эти, живой и мертвый, были мало совместны между собой, и поэтому впечатление в целом выходило жуткое. Не то чтобы Тим испугался. Куда уж больше. Едва они с Фавном вступили внутрь этого загадочного дома, как Тим уже и тогда ощутил – изрядная доля его решительной храбрости улетучилась невесть в каком направлении. Словно бы испарилась у него изнутри. Если бы не Фавн, может, он бы и повернул назад. Еще от самых дверей повернул. Так‑то. А теперь этот звук или звуки. Пугающие, спорящие промеж себя: нежный плач словно бы взывал о жалости и умолял о прощении, а колющий уши насмешливый звон отвечал равнодушным отказом. Выходило – «Да? Да? Да?.. О нет!» И опять: «Да? Да? Да?.. Нет и нет!». Свет ты мой, куда же это он, Тим, попал?
Фавн прислушался тоже, но ненадолго. И опять уверенно двинулся вперед, словно звуки эти указали ему нужный путь. Тиму ничего не оставалось, как таково же поступить. Ему казалось теперь, в краткие мгновения спешных раздумий на ходу, что ничего страшнее этого зловещего дома с его потусторонней ночной песней и вовсе в мире нет. Пожалуй, ужасней, чем в нижних землях, хотя он там никогда не был, ясное дело. Но вряд ли там могло быть хуже. Тот же смутный мрак, вот только сонные души едва ли стонут столь жалобно, да еще этот железный перезвон! Говорят, подземную, оборотную сторону охраняет особый Радетель, чтобы никто не вздумал сунуться прежде своего времени или из любопытства. Так, может, они с Фавном забрели ненароком к нему в дом? Может, Фавн и хотел как раз пробраться на запретный живому человеку низ? Может, время его не пришло, но устал он ждать? И теперь утянет его, Тима, за собой? У его страха глаза были столь велики, что Тим напрочь потерял способность рассуждать здраво. Разум его, хоть и не спящий, но словно бы замороженный космическим хладом слепого ужаса, рождал чудовищ одного за другим и одно кошмарней другого. Все же он шел. След в след, как и велел ему раньше Фавн.
Скоро они очутились в небольшой замкнутой комнатке, столь непрозрачно темной, что и разглядеть ничего было нельзя. Старик остановился, Тим – вплотную за ним, если бы не остатки мальчишеской гордости, он бы прижался к Фавну всем своим телом, лишь бы ощутить человеческое тепло, потому что мертвенный хлад его ужаса ныне достиг естественного предела. Впрочем, короткая их остановка завершилась невероятным образом.
– Свет! – чуть слышно, но достаточно твердо, будто отдавал кромешному мраку комнаты приказ, повелел вдруг Фавн.
Что и было исполнено без промедлений. Яркое, белое солнце, подобно огненному ожогу, хлестнуло Тима по глазам. Он ослеп от проступивших нежданных слез и зажмурился от беспомощности защититься как‑нибудь иначе. И только слышал, потому что видеть уже не мог, как Фавн произнес следующее повеление:
– Убавить до вечернего! – и вслед за тем недовольное его бормотание: – Совсем разучился, старый я дурак!
Тим ощутил слабый, но и осуждающий его шлепок, будто бы он подавился некстати, и теперь ему помогали прийти в действительное чувство. Наверное, это сделал Фавн. Да и кому же еще? Понимай так: «Нечего зевать, давай, смотри! Эх, связался я с тобой на свою голову!»
Он в самом деле открыл ослепленные, набухшие влагой глаза и стал смотреть. Как же это? Что это? Ох, Фавн, и спасибо же тебе! Аника моя! Эти и многие иные плохо связные между собой мысли проносились в его уме, и никак не получалось их остановить, и никак не получалось осознать все в целом и оправиться от потрясения. Он сам стал за один только вечер, за единственную ночь вместилищем столь многих впечатлений и переживаний, что внешним видом своим походил ныне на безмолвное и неподвижное абсолютно изваяние себя самого. Вся его жизнь протекала теперь внутри хаотично и взрывоопасно, когда для человеческого существа остается один лишь шаг до натурального сумасшествия.
Комната. Белый, плотный свет. Какой бывает туманным днем. Воздух как вода. И не больно уже глазам. Хорошо‑о! А‑ах! Круглая, словно половинка шара. Один вход и один выход. Тот же самый. Дальше идти некуда. Капкан для мыши. Да смотри же, смотри! Золотистые столбы. Толстенные. Будто на границе. Но до самого верха. Зачем? Это за ними звон. Там, на клюквенной лужайке, на пушистом полу. Раз, подушка, два, подушка. И еще одеяло. И рыжие волосы. И небесного цвета всплески на белом, как свет, лице. И голые руки, и шея, и бубенчики, бубенчики, будто на празднике Рождества всего мира! Это они звенели, когда она плакала. Это их несговорчивые голоса слышал он во тьме. Аника моя!
Но безумие уже вступило в свои права. Много ли здесь шагов? Вышло в один прыжок. Руки, сами сделавшиеся как железо, впились в скользкие, насмерть стоявшие прутья. Ему казалось, еще чуть‑чуть, и вырвет их с корнем, отшвырнет в неистовстве прочь, еще чуть‑чуть! Однако неподвижные стояли золотистые столбы, в буйстве его воображения наперед сметенные силой неудержимой в стремлении воли. Не согнулись и не сломились, как ни рвался он с этой стороны ограды на ту, где плакала горько под бубенчиковый звон его любимая. Да что же? Как же так может быть? Он опять рванул раз, другой, стиснув зубы, не чувствуя боли от прокушенной насквозь нижней губы, по подбородку скатилась слезой красная капля, кровь сочилась из‑под коротко обрезанных ногтей. Еще раз! Еще! Ну же, ну! А‑а‑а!
Он понял, что кричит, и не просто, а во весь голос, лишь тогда, когда Фавн зажал ему рот сухой, шершавой ладонью.
– Тише, тише! Бесполезно, малыш! – шептал он Тиму на ухо. – Ты погоди, погоди! Дай лучше мне, старику! – И так повторял по кругу множество раз, наверное, пока Тим не смог взять себя в руки и не услышал его слов.
Потом он, Тим, привалился устало к стене, упругой и гладкой, словно живая плоть. Укутался в защитный плащ, так ему было холодно. Как будто внезапная зимняя стужа напала на всю его телесную суть, подобно убийственной руке Лжерадетеля, и не было от нее иной защиты и спасения. Впрочем, плащ не помогал тоже. Стужа шла из умирающего сердца, Тим это понял и прятался в недрах просторной одежи больше по обыкновению, чем действительно искал в ней тепла. Он казался сам себе черной, нелепой тенью на белой, как яблочный цвет, стене – так, словно бы видел собственный угловатый силуэт со стороны, неуместный и жалкий в этой безбожной, глухой к человеческому страданию, комнате. А Фавн сказал. После некоторых раздумий, будто прежде подбирал нужные слова. Теперь громко. Жестоко. Всевластно.
– Открыть клетку!
Золотистые прутья стали медленно оседать вниз. Подобно тому, как если бы они растворялись в этом густом воздухе‑воде. Оседали и мягко складывались в короткие обрубленные пеньки, открывая пушистую клюквенного цвета поляну и сливая ее в одно целое со всем прочим пространством комнаты. Весь процесс занял от силы с десяток сердечных кратких биений, и то вряд ли. Но Тиму хватило бы и половины этой вечности, чтобы уразуметь то, что он услышал, как и то, что произошло после свирепого приказа Фавна.
Открыть клетку! Клетку! Да разве можно человека держать в клетке? Разве же он ручная крыса, или домашняя цикада, или вялый зимний ужик? Кошку и ту жалко, когда для порядка воспитания запирают ее на часок‑другой в чуланчик, где по ночам спит «домовой». Он впервые испытал непередаваемое никакими фигурами речи чувство панического омерзения, такого глубокого, что весь мир показался ему невыносимым. Как если бы луна‑бродяга на его глазах стала пожирать новорожденных младенцев и притом с наглой кровожадностью ухмыляться из тьмы небес. Он желал вот именно сейчас, чтобы конец его жизни наступил без промедления. И любая задержка была подобна невозможному терзанию. Это казалось не просто больно, как от чесоточных крапивных волдырей, или пусть бы он упал с дерева и переломал себе все кости до единой, это было много ужасней боли, это было чудовищное страдание. Он не знал и не слыхивал никогда такого слова, как «пытка», но сознание его, не находя для себя соответствующих выражений, изобретало и созидало это понятие вновь. Тим сказал себе: «это исчеловечевание». Да‑да, его собственное название сему процессу звучало именно так. Исчеловечевание. Истребление человека по капле. По капельке. В нестерпимой муке, которую все равно приходится претерпеть. И он претерпел.
Пришло нечто иное, что и затмило боль. А именно – боль другая. Аника не узнала его. Она смотрела мимо, не замечая ни открытой теперь клетки, ни склонившегося над ней в трогательной заботе старого Фавна, ни даже Тима. Хотя он нарочно откинул прочь защитный куколь, чтобы она хорошо видела его лицо и не испугалась бы понапрасну.
– Все хорошо, детка! Уже все хорошо! – повторял Фавн каким‑то не своим, воркующим голосом, гладил Анику по сплетенным в затейливый узор рыжим волосам.
Ответом ему было бездушное, пустое молчание и мертвые, не помнящие себя глаза, уже не прекрасного небесного цвета, но мутно зыбкие, словно хмурая река во время дождя. Лишь бубенчики назойливо звенели. На запястьях и на золотистом воротнике, туго облегающем тонкую, беззащитную ее шейку.
Ненавистен был их звон. Кто его знает, почему, но Тим внезапно решил, что звенящие эти нарядные бубенцы и есть самое наиглавнейшее зло здесь, сейчас. Он рванул их, обеими руками, как раньше упрямые и грозные прутья, ожидая их лютого сопротивления его намерениям, однако игрушечные украшения поддались ему легко, с равнодушным треньканьем покатились по мягкой клюквенной лужайке, которая и съела все их подлые и глумливые звуки. Тогда Аника посмотрела на него, а посмотрев, заплакала, но уже по‑новому, по‑человечески, может, и не как прежняя Аника, которая и вообще‑то плакала редко, по крайней мере, это было не то щемящее душу жалобное хныканье, что доносилось до него в призрачном сумраке дома под колокольный перезвон. Она пока не узнала его, но Тиму теперь казалось, это пройдет скоро, просто очень многое ей пришлось пережить. Он уже мог об этом судить, потому что за один только день и вечер перенес он столько, что, казалось, нельзя и унести. А вот же не надорвался. И Аника перенесет. Тем более ныне их трое, а это куда веселей, даже и в самых тяжких страданиях. Тим присел рядом на клюквенный пух, попытался заглянуть ей в глаза, нарочито радостно улыбаясь, хотя радоваться‑то, конечно, было рано. Что‑то ждет их впереди? Но ныне он готов был сразиться, пускай и насмерть, с целым десятком Лжерадетелей, да что там, с целой несчетной толпой, и намерен был победить. Аршином, ножом ли, это не важно, хоть бы голыми руками. А лучше посадить их всех до единого в эту чертову клетку и в глотку им бубенцов! Тогда узнают, почем нынче лихо!
– Надо идти, – опять перейдя на тревожный шепот, сказал ему Фавн. – Надо идти.
– Куда? – Для Тима это был самый важный вопрос. И спросил он без издевки, мол, идти‑то нам некуда. Напротив, он как бы теперь доверился вполне Фавну и в действительности хотел знать: куда идти дальше.
Старик так и понял, потому что ответ его был прямой и категорически указующий:
– Нам надо найти себе средство передвижения. А прежде того, еще одного человека.
– Человека? – Тим уже устал удивляться чему бы то ни было, но вот опять пришлось. – Разве здесь есть другие люди?
– Есть, – коротко бросил ему Фавн, словно не желая вдаваться об этом в подробности. – Нам надо идти, – настойчиво повторил он.
Они подняли Анику, не без усилий. Девушка не сопротивлялась, но и не помогала, будто бы ей было все равно, что они станут делать дальше. На ней только и было, что усыпанное блестящими звездочками, сильно помятое и местами изорванное, короткое платьишко, с пышной, неудобной юбкой – все это выглядело так, будто предназначалось в насмешку над обычной человеческой одеждой. Тим, не раздумывая долго, стянул с себя защитный плащ – Анике он нужнее. Сам он вполне сможет обойтись складным аршином, и пусть только какой Лжерадетель усомнится в том, что он не справится! После все трое двинулись прочь из мерзкой комнаты. Анику вели под руки, плотно зажав между собой, сначала почти волочили, но потом она пошла самостоятельно, не слишком уверенно, но с каждым шагом словно бы училась ходить заново.
Фавн тревожился все сильнее. Теперь он вел их совсем другой дорогой, но может, Тиму так только казалось. Впрочем, ушли они недалеко. Впереди вспыхнул такой же яркий свет, который еще раньше обжег Тиму глаза, но теперь он был готов, и белому сиянию не удалось его ослепить. Он видел и осознавал все. Как вступили они в большую круглую залу с вздыбленным, будто бы вертящимся потолком, все время менявшим цвет. Как Фавн велел остановиться. И Тим хотел спросить, почему? И как понял, что спрашивать уже без надобности, да и поздно. Из продолговатого отверстия, там, где в нормальном доме полагалось быть двери, и видимо заменявшего ее, появился человек. Человечек. Невысокого совсем роста. Растрепанные белокурые волосы. Клочковатая бороденка. А уж косолапит на ходу, просто умора! Престранная одежа, и все равно понятно, что надетая кое‑как. Четырехугольный синий склизкий мешок с округлой дыркой для головы, и человечек все пытался найти прорехи для своих рук, у него не получалось, и от этого он злобно ругался. На ногах сандалии, чудные – совсем без верха, один лишь низ, и непонятно, как они держатся.
– Что за идиотские выходки? По какой нужде, дьявол вас разбери, вы шумите в моем доме среди ночи? – человечек брызгал слюной от негодующего возбуждения, и все искал, куда бы просунуть руки: ему это удавалось плохо. – Поллион! Поллион! Что ты себе позволяешь?
– Бесполезно. Я отключил вашего смотрителя да и пороговую блокировку дверей, кстати, тоже! – с торжествующим ехидством заметил Фавн, небрежно передернул плечом, словно бы давая понять: экая важность!
– Да как вы смеете? И кто вы такие? Это Игнат вас прислал, правое полушарие мозга даю на отсечение! Так вот, передайте ему, что я… – Человечек принял горделивую позу и с пафосом закончил после небольшой паузы: – …В своем праве! И до четвергового дождичка мне все его высоконравственные излияния!.. Верните сейчас же мартышку на место! – взвизгнул он пронзительно и указал выпростанной, наконец, из‑под хламиды правой рукой на съежившуюся в испуге Анику.
– Никто нас не посылал. И прекратите орать, вы не на заседании Интеллектуального Совета! – Фавн и не скрывал теперь намерения покуражиться над незнакомым человечком.