355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Алла Дымовская » Вольер (сборник) » Текст книги (страница 7)
Вольер (сборник)
  • Текст добавлен: 29 сентября 2016, 06:19

Текст книги "Вольер (сборник)"


Автор книги: Алла Дымовская



сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 23 страниц) [доступный отрывок для чтения: 9 страниц]

Те же и Карлуша

Гортензий вернулся на свое место, но не прилег опять на ковер – остался стоять. Во‑первых, некогда, а во‑вторых, так было видно лучше. Теперь трое смотрели с пристальным, напряженным вниманием на изумрудное, мерцающее окошко связи, и точно так же уставился на них Карл с той, своей стороны, и точно также не произносил пока ни слова. Будто в неживом ступоре – один хотел сказать и не мог, а другие ждали услышать и боялись спугнуть. Нарушил неприятную тишину Гортензий, всегда его непоседливость ставилась ему прежде в укор, а вот теперь пришла на выручку.

– Привет, Карел! – да еще замахал ему рукой. Бедный Карл нервно поводил округлившимися глазами туда‑сюда, за мечущимися с частотой взбесившегося метронома судорожными взмахами. – Прости, это я под впечатлениями от одного искрометного эксперимента. Как твои дела? Ничего себе неделька? Я слышал – ребята с Тритона отказали тебе в прибытии – мол, в обсерватории станут путать, где солнечный диск, а где твои рыжие вихры?

Шутка была беззлобная. Этак‑то часто они себе позволяли друг с дружкой. Хотя Гортензий в здешних местах и по здешним неспешным меркам – без году неделя, а Карл Розен – почти что старожил, да и возрастом раза в два постарше, скорее, Амалии Павловны ровесник. Но вот были они на равных и на «ты», посмотреть, так закадычные друзья. А и друзья, почему же нет? Если угораздило его самого влюбиться в Амалию, то при чем здесь возраст? Разность поколений чем дальше, тем сильнее стирается. Это нормально и общеизвестный факт. Конечно, с Игнатием Христофоровичем столь вольным образом не пофамильярничаешь. Но это глыба человеческая, мастодонт, артефакт нерукотворный, чтобы молодой наглец к нему без уважения, да и не посмеет Гортензий. Имеет место и та самая пресловутая разница лет, на его молодеческий взгляд, просто чудовищная.

– Шут царя Гороха, с кола снятый Тимоха! – отозвался с экрана Карл. Карел. Карлуша. Затряс вихрами, будто бы отгоняя смешинку. Бледное, веснушчатое лицо его утратило беззащитно‑испуганное выражение и как бы умылось от несчастья, о котором он и поведать пока не успел. – Я прошу прощения за столь настырный вызов, – Карл тряхнул буйными вихрами в другой раз, чем уже окончательно развеял бесплодные чары остолбенения.

– Вы бы объяснились, Карл, – хмуро и в легком раздражении, прежде всего на самого себя, обратился к нему Игнатий Христофорович. – Тем более, насколько я понимаю, вы наотрез отказались участвовать в нынешнем нашем негласном собрании.

– В самом деле, Карлуша, нехорошо пугать старых друзей, – вмешалась Амалия с умильно‑натянутой и всех примиряющей улыбкой. Это чтобы «мальчики», по ее выражению, не наговорили, упаси боже, один другому «неперевариваемых резкостей».

Такое и прежде случалось, и не раз. Даже не два. На памяти Гортензия было несколько подобных происшествий. И всегда придавалось им значение из ряда вон. Характеры ведь у обоих «мальчиков» куда там, искры летят! Монолитное упрямство, и против него – любой авторитет под сомнением. Вот уж где разница в возрасте не более как субретка на вторых ролях. Это Карел в мирное время – милейших правил человек и пух лебяжий, всегда в вашем распоряжении. Но когда он на тропе войны, когда дело касается его убеждений, драгоценнейших принципов должного и не должного, то тут ой‑ой! Одновременно является герой Персей и голова Горгоны в его руке, с рыжими вихрами вместо злоядных змей. Сколько наговорят с пылу с жару лишних слов и потом переживают по углам, пока бедная Амалия мечется промеж ними, будто голубь с оливковой ветвью от горы Арарат обратно к Ною и его ковчегу. И надо заметить, первым всегда сдавался Игнатий Христофорович. Поначалу и по незрелой недалекости Гортензий думал – это потому, что новое и гибкое всегда побеждает более старое и прямое. Что Карел более прав, оттого Игнатий Христофорович, убежденный этой правотой, слагает оружие, мол, будь по‑твоему, племя молодое.

Однако Амалия Павловна однажды дала понять ему, что это не так. Очень тактично и в полунамеках, хотя и без того привела Гортензия в изрядное смущение. Вовсе не потому Игнатий Христофорович все эти локальные завихрения в плошке воды, где и блохе по колено, разрешал к победному Карлушиному концу, что сам не имел он твердости в убеждениях. Вовсе не потому. Но оттого, что становилось ему скучно и дальше дуться, как серой мыши в пустом амбаре, и уж ладно, пускай в борьбе противоречивых идей победит самый настырный. Игнатий Христофорович свято чтил великое правило Аристотеля: «Вступай в спор только с тем, кто стремится к истине». И видимо, надеялся на стремление к этой истине со стороны Карла, но всякий раз оказывалось одно – Карлуша Розен, при всей своей гениальной храбрости, до истины пока не доспел. Как слишком незрелый фрукт, кисловат и не выдержан достаточно на ветке. Ему еще повисеть. Потому уступал, что молодо‑зелено, а не потому, что молодо‑право. Но все равно, ссоры их случались горячи. Дело же Гортензия при всех этих выяснениях правых и виноватых было глухая сторона. Да он и не претендовал. Слушай и ума набирайся. Первое знание уж усвоил – победивший не всегда ближе к истине, чем добровольно проигравший. А теперь стоял на пороге и знания иного, которое уже забрезжило впереди, но не вполне отчетливо – на победах тоже учатся, особенно когда воин остается в поле битвы один и спрашивает себя: какого лешего он сражался вообще и что в итоге получил: дырку от бублика или призрачный папоротниковый цвет? Может, Игнатий Христофорович, обида обидой, однако сдавался нарочно, после должных реверансов бедной Амалии, якобы переданных от истца ответчику или, наоборот, смотря по обстоятельствам времени и места.

Вот и теперь Амалия Павловна, сверкая просительно огненными очами, как бы умоляла не затевать перебранку. Но, кажется, Карл вовсе не собирался этого делать, и не за тем он прибег нынче к экстренному вызову. Не через «лаборанта» Викария, заметьте, напрямую связался с кабинетом Игнатия Христофоровича, хотя это и было вопиющим с этической точки зрения нарушением – экстренный канал предполагал уведомления чуть ли не вселенского масштаба, пускай и в районном значении. Как то: участие в общих голосованиях по чрезвычайным вопросам, а для добровольцев, членов немногочисленных комиссий‑комитетов – приглашения на спешные заседания круглого стола – вот тут же, сейчас, и нельзя откладывать, или всеобщая эвакуация, ну уж бог весть по какому случаю и не дай‑то бог! Но раз уж Карл Розен, человек от природы щепетильный крайне, счел свое вторжение в неприкосновенную приватность уместным, то очень даже может быть, что повод у него имелся не пустяковый. Скорее, наоборот. Отсюда и ответные напряженные взгляды, выжидающие и отягощенные безмолвием. Вместо строгого: «Дорогой мой, что вы себе позволяете!».

– Дражайший сосед, все мы ждем! – напомнил Игнатий Христофорович после некоторой недолгой паузы. Карл и впрямь был ему соседом, его чудно спланированный на корабельный манер особняк «Секрет» – воображаемая копия древней романтической посудины капитана Грея, – находился неподалеку в северном направлении.

Карлуша для начала откашлялся, может, и от смущения – не каждый день ты вламываешься в чужой дом посредством экстренной связи. Потом запустил гуттаперчевые, будто из одних суставов, пальцы глубоко в апельсиновые свои, буйные кудри, как если бы нарочно намеревался рвать на себе виновато волосы. Но и одумался скоро, принял нормальный, подобающий вид, словно бы решил – ни к чему волновать излишне людей по ту сторону экрана, все равно они еще ничего не знают и вряд ли пока поймут. Значит, нужно объясниться прежде. Что и было, наконец, проделано:

– Минуту назад, ну может, уже чуть больше, я был в контакте с Агностиком. После чего переменил свое намерение. По поводу вашего собрания. Как вы заметили, сделал это достаточно резко. Чтобы не тратить времени на личное прибытие, пришлось прибегнуть к такому вот невежливому способу, – он опять замолчал, явно сомневаясь, стоит ли продолжать.

– Бог мой, Карлуша, да скажи хоть что‑нибудь по существу! – Амалия Павловна всплеснула руками, можно было представить, что она и умоляла.

Или боялась, вдруг Карел совсем передумает общаться, – пришло на ум невольно Гортензию. И очень даже легко может случиться. Вообще позиция Карела по данному вопросу, то бишь относительно негласного собрания, раз навсегда высказана и определена, и ничто изменить ее отныне было не в силах. Это уж у него всегда так. Сказал, как отрезал. Если дилемма принципиальна и значима, то все, теши кол или туши свет, кажется, так говорится в русских поговорках. Что выбрал, то выбрал, и перевыборов не будет. В этом весь Карлуша. Драгоценное качество, но порой слишком неудобное для окружающих, не столь строго блюдущих верность абстрактным понятиям долга и чести. На сей раз позиция Карела была проста, как пресловутое Колумбово яйцо (кстати, лично Гортензий никогда не понимал, что, собственно, простого в сложносочиненной выдумке Колумба по поводу яйцеобразного обустройства поднебесных земель?). Суть ее в смысле позиции сводилась к следующему. Если благородному собранию соседей и прочих иных сочувствующих угодно обсуждать персону Паламида Оберштейна, то пусть оно, собрание, делает это не заглазно и украдкой, а заявит открыто и пригласит вышеозначенного Паламида к участию. При этом Карла Розена волновало мало, что как раз‑таки вышеозначенному Паламиду категорически НЕугодно при сем присутствовать. А вопрос решать надо. Потому что он напрямую касается Вольера, этой чумной язвы нынешнего да и прошлых веков. И потому, что связан с личной заинтересованностью в Вольере, а это некоторым образом могло привести к опасной дестабилизации, чего никак допустить невозможно. Хотя справедливости ради надо признать, сам Гортензий не считал ситуацию такой уж напряженно‑волнительной. Ну, сглупил человек раз‑другой, ведь живой же, а не вольфрамо‑уретановый! И вообще. Вольеру придается слишком много значения, а именно такое отношение превращает ординарную проблему, каких самих по себе немало в любом образе бытия, в нарочную и плохо контролируемую страшилку – ладно бы еще для младошкольников, но для вполне взрослых граждан Нового мира.

Тем временем Карл заговорил. Словно бы через силу и против воли, но заговорил. Видно, дело и впрямь было нешуточное.

– Я, как вы понимаете, сам желания не имел. Я работал над «Переливами» и не слишком стремился отвлекаться на посторонние занятия, – Карл имел в виду свои музыкальные мечтания под названием «Переливы в горном хрустале», дело его продвигалось туго, потому что способности его в качестве композитора‑любителя пусть и не были безнадежны, но все же оставляли желать лучшего. Однако не всю же долгую жизнь Карлуше Розену, в своих затеях неотвратимо настырному, как пеньковая петля на шее контрабандиста, возиться со среднечастотными колебаниями! Хотя именно научно‑исследовательская стезя была его безусловным призванием.

– Вы хотите сказать, что Агностик по собственной инициативе связался с вами на «Секрете»? – недоверчиво спросил Игнатий Христофорович.

– Именно это и хочу сказать. Да что там хочу! Уже сказал! – нервно отозвался со стены Карл и опять принялся дергать себя безжалостно за вихры. – Он просил передать… Так я сначала передам, а потом остальное‑прочее, – он обвел несколько рассеянным взглядом всех присутствующих в кабинете Игнатия Христофоровича, словно опасался, что при первых же звуках сего послания лица, коим оно было адресовано, разбегутся кто куда. – Ну, одним словом… Агностик сказал, что чихал он на ваше собрание. Это первое. Что вы бесчувственные дикари, вообразившие себя человеками. Это второе. Что вам недоступно сострадание к чужому горю, а лишь бы тишь да гладь в вашем собственном болоте. Это три. Ну и в заключение он сказал, что раз можно вам, то и ему тоже можно вся…

Карлу не дали договорить. Вернее, перебили на полуслове. Амалия перебила – еще и досталось «ни за что, ни про что», когда он по праву хозяина дома вздумал остановить – ах, Игнаша, что ты понимаешь! Главное‑то они все не услышали. Ох, женщины, нетерпеливое участие вам имя! Собственно, его взволновала последняя фраза, «остальное‑прочее» – неуравновешенные состояния излишне психоделической натуры Агностика. Все поправимо, если не позволять себе заходить слишком далеко. Раз уж Паламиду в кои‑то веки потребно слезливое сочувствие, то это – всегда пожалуйста, что у них тут инквизиторское судилище, что ли? Игнатию Христофоровичу отчего‑то стало вдруг неловко. Еще и Амалия с причитаниями, но так им всем и надо… ох, прав Карл, нужно было сперва поговорить как следует с Агностиком. Не то их мирное болото рискует превратиться в поле Куликово! Амалия продолжала тем временем твердить свое:

– Ах, мальчики! Ах, как же так! – А мальчикам всем вместе на круг лет пятьсот с гаком выйдет! – Это жестоко! Надо лететь к нему теперь же, вот как есть! И ты, Карлуша, ты тоже должен! Ведь ты покойной Светлане всегда был другом и близким – (вот уж и покойники в ход пошли, подумал про себя в новом приступе раздражения Игнатий Христофорович). – Раз уж он к тебе воззвал к первому в своем несчастье, то и ты…

– Лала, погоди! Дай мне досказать. – Видно было, что Карл совершенно растерялся от безудержного напора женской сострадательной справедливости, требовавшей от присутствующих мужчин немедленного действия и необдуманной спешки.

«Да – Лала. Кабы я мог и на его месте! Запросто, по имени! Наверное, еще в детстве сложилось – Лала, до чего красиво!» – вертелись на языке у Гортензия заманчивые, обрывочные фразы, так и не произнесенные вслух. Но тут же он постарался сосредоточиться – было ясно, что лирические жалобы Агностика – лишь вступление к чему‑то несравненно более важному. Надо дослушать и непременно. Он весь словно бы обратился в одно большое слоновье ухо. Ха‑ха! Но веселья отнюдь не получилось.

– Он, понимаете, мне показал, – продолжил Карл с прежней неуверенной медлительностью, едва только в кабинете восстановилось утраченное было любопытство и внимание к его дальнейшему исполнению обязанностей «черного вестника». – То есть сперва сказал. Что он тоже в своем праве и никто не смеет его осуждать. Особенно некоторые сочувствующие, но ничего не делающие… Это в мой огород огромный каменище, я так думаю, – со скорбным вздохом от лица рассказчика пояснил Карл. – Поэтому он, Агностик, решил. Если он отдал от сердца самое свое дорогое в Вольер, то пусть и Вольер даст ему взамен что‑нибудь. Так! – Карл выдохнул, будто сбросил тот самый тягостный каменище с души.

– Что же может Вольер дать ему взамен?! – внезапно и по‑кликушески надрывно выкрикнул Игнатий Христофорович.

А Гортензию в первый раз за нынешний день сделалось не по себе. Он вообще редко испытывал подобные состояния, оттого что более привык радоваться и удивляться миру, чем ожидать от него сюрпризов, носящих зловещее наименование «опасных». Но выкрик этот, та самая последняя капля, столь непохожий и неподходящий для монументальной особы Игнатия Христофоровича, словно бы вмиг перевернул его сознание. Все сложилось воедино – и тревожный, в иных обстоятельствах хамский вызов Карла, и вечная тревога Игнатия Христофоровича о Вольере в ожидании чуть ли не бесовских каверз, и невероятное для всех присутствующих заявление Агностика.

– Вольер ничего не может дать. Он взял сам. И показал мне, – Карл произносил вроде бы обычные слова, но теперь столь отрывисто и торопливо, будто глашатай прошедших времен зачитывал перед народом нелестный царский указ, от коего хотелось скорее откреститься. – Он взял оттуда существо. Кажется, женского пола. По крайней мере, волосы были длинные. Рыжие, почти как мои. Я подумал еще, может, нарочно. Может, именно меня он возненавидел. За то, что я отказался от вашего собрания. Может, это унизило его. Но потом опомнился – он ведь сделал это на несколько дней раньше, сразу после своего визита в поселок, и про собрание и мой отказ еще ничего не знал… – Дальше шли одни лишь сбивчивые оправдания Карла перед самим собой, потому что всем прочим было куда как ясно – ни в чем он не виноват, и это паника мирного обывателя‑мельника перед русалкой, вдруг кажущей хвост из‑под воды.

Однако Карла Розена, далеко посланного делегата от Агностика, дослушали они до конца. «И ты, Игнат, слушал тоже!» – то ли упрекнул себя, то ли похвалил. Да и бессмысленно было его прерывать, тем более теперь. Даже Амалия не знала, что сказать и о чем молить. Зато Гортензий перестал улыбаться снисходительно – улыбающийся индеец вообще противоестественное сочетание, как плачущий крокодил. Индейцу надобно или громообразно хохотать в мефистофельском подобии, или быть непроницаемо равнодушным к страданию, как самураю за секунду до харакири, – отчего‑то некстати подумалось Игнатию Христофоровичу. Предрассудок чистейший, ну какой из Гортензия и вдруг самурай? От естества своего комедиант – вот поручиться можно чем угодно: погрустит, погрустит да и отмочит шутовство. И хорошо это. Потому что кошки на сердце скребут и втуне шепчут: чего боялся ты, Игнат, то и случилось. Открывай ворота своей неприступной крепостицы, своего «Пересвета», логова чистейшей научной мысли, тук‑тук, вот и я, беда твоя долгожданная!

Дальнейшие несвязные речи Карла вперемешку все с теми же самобичеваниями переложить на нормальный язык было можно и нужно. Что Игнатий Христофорович и взял на себя. Хотя и без него до всех уже дошла суть. Это он как бы работу бюрократическую, писарскую проделал, словно бы итог подвел тому, что только лишь было началом. Но без ясности уже нельзя. Итак. Отдав сына своего, Нафанаила, при этом грубо нарушив рекомендацию по вхождению в Вольер, сам Агностик, по‑видимому, обезумел от горя. И поскольку рядом не нашлось никого, кто бы сие горе с ним разделил, рано поутру, проведя вообразимо страшную ночь, он решился на поступок, не то чтобы неслыханный, но крайне редко встречающийся. И то прежние случаи без вдохновения ненависти произошли. В общем и коротко: Агностик изъял из Вольера существо женского пола и, если верить достаточно зоркому глазу Карла, совсем молодое. Не для личного интереса – и такое случалось, что влюблялись в красивых особей, после мыкались‑мыкались, но ничем их чувство не заканчивалось. И не из педагогического самоотречения – порыва, еще более бесплодного, чем первый. Из той самой ненависти к Вольеру, застарелой и страшной, сделал. Уж как Агностик относился к его обитателям и всей системе в целом, известно вдоль и поперек, да он и не скрывал. Владение у него не отбирали, конечно. Вреда ведь он до сей поры не приносил, а что кто‑то пользу может принести Вольеру, так в это один лишь Гортензий верует, и то исключительно по романтической младости лет.

Изъятую особь Агностик и предъявил с экрана экстренной связи Карлу Розену. И довольно странно, по его, Карла, мнению, одетую: в театрально короткой пышной юбочке, разубранной звездными узорами, в самодельном вызолоченном ошейнике, где от кольца – цепочка тонкая и звенит колокольцами. Но в отличие от него таковое видел Игнатий Христофорович в ретроспективных архивах – водили цыгане для показа обезьянок и ручных медвежат на потеху черни. Агностик, он тоже древней историей весьма интересовался, правда, больше по революционным эпохам, но мимо скоморошьих приемчиков не прошел, насколько можно теперь судить. Впрочем, он прямо сказал об этом Карлу: если мой сын отныне не человек, то и я вместо собаки себе держать стану существо. На его взгляд – то справедливый обмен. И колотить станет, как собаку, если и дальше зайдет? Нарушение соглашения о Вольере тут налицо вопиющее. Но и помнить надо – одного закона на всех нет и, дай‑то боже, никогда уже не будет. Ах, бедный он, бедный Агностик! И человек, и возлюбленный, и отец! Женщину любимую потерял – его послушать, сам не уберег, – чушь, конечно, но так думает. Сын его в Вольере, тут совсем ничего не поделаешь, искать виноватых бессмысленно. Гордыня в нем бродит, есть такие, у которых шея ни в какую сторону не гнется ни на злую судьбу, ни на милосердие, вообще ни на что. Этически неуравновешен – это он, Игнат, об нем придумал. Надо же! Права Амалия – человек рядом погибает, а что же он – «ах, Паламид Оберштейн мне неприятен?» За то его, Игната, самого на веки вечные надо в Вольер сослать, как раз с полным лишением памяти личности. Может, завидно ему? Что Паламид и в горе своем создал и выпустил в свет труд большого значения «О природе всеобщих равновесных законов». Каково? Говорят, новая эра метафизики с сего началась. Сам же ты, Игнат, украдкой его читаешь. Но вслух бранишь – дескать, помимо экспериментального подтверждения, никакой науки быть не может, а гипотезы измышлять глупо. Это оттого, что ты без малого триста лет, дай бог, бьешься в своих лабораториях, и себя замучил, и самоотверженных помощников своих сизифовыми потугами, а тут приходит человек и вроде бы с потолка, силой мысли одной говорит тебе, куда идти, и почему, если идти не туда, ничего и не выйдет. Каяться тебе, Игнат, каяться, пока не поздно! Это в тебе гордыня, не в нем, не в Паламиде.

Теперь только обратил он внимание на то, что вокруг него давно уж присутствует беззвучное напряженное ожидание. Карл молча глядел со своей стороны экрана, Амалия и чудаковатый крокодил‑Гортензий тоже не сводили с него вопрошающих взглядов. Самый старший, вернее, самый старый из всех собравшихся здесь, вот они и ждут. И напрасно, надо признать. Не знает он, Игнат, что теперь делать. Пока не знает. Но надо было что‑то сказать вовсе не для поддержания собственного реноме умудренного годами пророчествующего патриарха, напророчествовал уже дальше некуда, все одно, что накаркал! А для того лишь, чтобы разрушить окаянное это молчание и запустить благодатный ход рассуждающей здраво мысли. Иначе и дела никакого не будет. «Это мы любим, порассуждать – помусолить, да обсосать со всех сторон всякую проблему, аки домашние собачки мозговую сочную кость. По‑другому не умеем и не представляем себе, оттого и были на нас в прежние и давние времена гонения, – совсем уж некстати подумалось Игнатию Христофоровичу. – Хилые всезнайки, гнилая интеллигенция, как только не обзывали. Давно уж не хилые и доказали, что не гнилые прежде всего самим себе. А привычка к долгим разговорам осталась. Но может, в этом самое великое благо и есть. Чем, очертя голову, бросаться на амбразуры, а там уж куда вывезет! Хватит, было! И да не будет впредь!»

– Перво‑наперво, нам должно понять, что именно произошло. Не в отношении Паламида, о нем речь впереди. Если вообще стоит ее заводить. Я думаю, в его случае доброе участие и доброе слово – вот наиболее действенные средства. Может, излечат не сразу, но, как говорится, был бы конечный результат, – веско закончил вступительное слово Игнатий Христофорович. И теперь ожидал ответа. Который не замедлил прозвучать.

– А как же! Амалия Павловна по доброму слову у нас главнейший специалист, – вроде бы и в шутку сказал Гортензий, но каждый из мужчин отметил в его словах некий оттенок затаенной лести влюбленного кавалера перед дамой сердца. – И я в случае чего тоже готов соучаствовать. Можете рассчитывать.

– Непременно, – коротко и без малейшего на сей раз раздражения в адрес молодого человека ответил Игнатий Христофорович, хотя ответ ожидался не вполне от него, но Амалия предпочла пока промолчать. – Однако не вы один. Со временем с добрым словом пойдем мы все. И это будет справедливо. Но я о другом. О том, что мы можем предпринять сейчас в отношении Вольера.

– О, Господи, опять этот Вольер! – Гортензий вздохнул не то чтобы нарочито горестно, но и с явным осуждением.

– Да, любезный, именно что Вольер! – порывисто развернулся в кресле Игнатий Христофорович и уже в упор посмотрел на Гортензия, словно предостерегая – конкретно сейчас не время для экстравагантных шуток, ох, только попробуй!

Со своей стороны отозвался Карл тем самым знаменитым «принципиальным» тоном, отчего экран экстренной связи из плоского отрезка стены как бы невольно преобразился в некоего рода гласную трибуну.

– Конечно, прежде всего Вольер! Не стал бы я вас тревожить так бесцеремонно, если бы дело касалось одного Агностика!

Амалия, предательница, тоже кивнула одобрительно. Ничего тебе не остается, голубь сизый, Гортензий, как подчиниться большинству! Но вслух, тем не менее, настойчиво произнес:

– Уж объяснитесь, Игнатий Христофорович. У этого настенного панно, – он важно скосил чернильные глаза в сторону экрана связи, – и спрашивать не стану. А то впечатление такое, будто бы в музейном заповеднике беседуешь с иконописным Святым Духом, и он тебе вещает! Если вообще бывают рыжие Святые Духи! – и удовлетворенно заметил, что все трое, даже глыба человеческая, Игнатий Христофорович, невольно заулыбались.

Игнатий Христофорович объяснил. И грустно прозвучало это объяснение. Выходка Паламида Оберштейна могла причинить самому Паламиду Оберштейну наименьший вред, а то и вовсе никакого. Он и сам не ведал, что творил, в своем теперешнем состоянии. Которое было всего лишь продолжением и закономерным следствием его целостного отношения к Вольеру. Здесь исцелять надо, скорее, сердцем, чем действием. И потом, никакого бесчеловечного акта, подобно, к слову сказать, тому же Ромену Драгутину, он не совершил. Потому что совершил его не применительно к человеку, а к обитателю Вольера. Возможно, что и негуманно, но и строгое осуждение здесь не годится. Во всем, что связано с Вольером, вообще нет никаких предписаний, кроме общих соглашений и рекомендаций, да и быть не может. Ну, и застарелого страха, это само собой. На нем все стоит, им же все и держится.

– Поймите, дорогие мои. В Вольере есть закон. Кто интересовался историей права, тот знает истинное назначение этого полузабытого человеческого установления. – Игнатий Христофорович огляделся как бы в поиске одобрительной поддержки своему предположению. Ответом ему были два согласных кивка, и Карл и Гортензий имели собственные владения, им поневоле приходилось изучать. Амалия воздержалась, впрочем, к Вольеру она имела лишь весьма отдаленное отношение, не ее это стезя. Он продолжил: – Теперь этот закон нарушен. Если не сведен к пустому слову. И потому наша задача – обратить все на круги своя. Агностика должно убедить без промедления вернуть изъятое существо на полагающееся ему место. Причем с соответствующей легендой, очень убедительной. Что‑то вроде благодарственного путешествия в обществе Радетеля на небо или на тот свет. Во‑он, Гортензий пусть придумает и обставит, он на эти дела мастак. Чтобы, не дай бог, не допустить дестабилизации. Тем более если учесть – в данном владении находится заключенный Ромен Драгутин, он же Фавн.

– Как, Ромен Драгутин? – раздался со стены изумленный голос Карла и потом отчетливый хлопок увесистой ладони по лбу: – А я‑то, олух царя небесного, и позабыл совсем! Это же черт знает чем может закончиться! А если личность к нему вернется? Были же, были гипотетические версии, будто бы возвратная ремиссия вероятна, если сработает случайный фактор воспоминаний в иррациональном душевном слое. Ведь подобную память вообще контролировать нельзя! Игнат, вы же и разубеждали меня в обратном! Ваша же прошлая работа – сколько вы публиковали на эту тему?

– Верно, публиковал. Поэтому я твердо знаю, что ничего не знаю. Это ведь не умение читать или писать. Это реверсивный механизм бесплотного уровня. То, что в старину называлось бессмертной душой. И то, что евгенисты нынче именуют «вечным Я». Но если Ромен Драгутин за столько лет не нашел выхода из Вольера, вряд ли можно предположить, что он вдруг обретет эту способность. Но наделать делов внутри владения, думаю, ему вполне по силам. Хотя, что тут можно сказать наперед?

Внезапно вмешалась Амалия Павловна, а ведь в проблемы Вольера именно она старалась по возможности никогда не вникать и вообще предпочитала держаться от них в безопасной стороне. Если бы не страдания Агностика и не былая дружба, наивная и девичья, с покойной Светланой, то и на нынешнее собрание ее бы не дозвались.

– Мальчики, вы забываете. Вполне возможно, что у особи, изъятой из владения, как я поняла, более двух суток назад – а это катастрофически много, – произошел непреодолимый психический перелом. Для нее все случившееся равносильно полному разрушению устоявшегося мировоззрения. И легенда, и гипнотическое стирание могут оказаться бесполезными. Что, если мы не в состоянии будем вернуть ее в норму? Попросту отправить в Вольер в полоумном виде – что же тогда вы за Радетели такие? Вместо того чтобы предотвратить дестабилизацию, вы только приумножите ее силу.

– Амалия права, – Игнатий Христофорович не сомневался: Амалия знает, что говорит. Недаром она профильный педагог по переходным возрастным состояниям. Да еще какой! Песталоцци рядом с ней – тьфу, дите малое! И тут же его осенило. Ведь это она, Амалия, определила согласно индивидуальному анализу малыша Нафанаила в Вольер! Ее неудача и ее ответственность! Чушь какая! Ну при чем здесь неудача и тем более ответственность! Будто от нее зависело! Но заключение‑то дала именно она. Потому так теперь переживает и жалеет Агностика. Знает кошка, чье мясо съела… Ах, он подлый человечишка! Да как же он смеет, старый кощей! Это об Амалии‑то! Она, поди, слезами кровавыми плакала, Нафанаил и ей не чужой. Сколько она с ним билась? Без всякого толка. Хотя не ее это прямая забота. Что для Вольера выросло, то уж выросло: ни прибавить, потому что некуда, ни убавить, потому что нечего!

– Рано нам рядить, что будет, когда ничего не будет! Еще дожить надо! – здраво высказался со своей стены Карлуша. – Кому‑то придется лететь на «Монаду» и улещивать там Агностика. Чтоб вернул все на свои места. После уж разберемся, в каком виде возвращать и какие побасенки Вольеру скармливать. Состряпаем сказочку первый сорт, не сомневайтесь, Игнат.

– В очередной раз хочу напомнить вам, господа, что не стоит недооценивать Вольер. Думаю, после всего произошедшего мои увещевания лучше принять на веру, – Игнатий Христофорович и сам знал, что на сей раз злоупотребил авторитетом старшинства, но более легкомысленного небрежения он не допустит. Во всяком случае постарается. – Все же кто из нас отправится с визитом к Агностику, особенно если учесть одно обстоятельство – он никого к себе не приглашал?

Он надеялся и опасался, что лететь придется именно ему, и никому другому – и хочется, и колется, и не понятно, чего больше, но вот молодежь, как оказалось, придерживалась иного мнения.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю