355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Алиса Дерикер » Девушка без отчества » Текст книги (страница 3)
Девушка без отчества
  • Текст добавлен: 23 января 2021, 14:30

Текст книги "Девушка без отчества"


Автор книги: Алиса Дерикер



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 4 страниц)

И бабушка завыла. Реально завыла, как собака. Я оторопела. Была в таком шоке, что даже перестала плакать. В голове крутилось только одно: деда-то она забыла. Дедушка Серёжа, умер в шестьдесят девять от инфаркта. Но я не стала ей об этом напоминать.

Во время «перемены блюд», когда немногочисленные мужчины вышли на лестницу курить, а бабушка грела горячее, ко мне подошла баба Лиза, наша бывшая соседка по даче, и тихо-тихо стала мне что-то говорить.

– Люба только отмахнулась, но я всё равно должна предупредить, ты не представляешь, сколько сейчас мошенников и всяких прохвостов! – тараторила она, – будут звонить, представляться маклерами этими, риелторами, глазом моргнуть не успеешь, квартиру отберут. Они знают, что тебе сейчас тяжело, что тебе будет трудно жить в квартире, где каждую минуту всё напоминает о маме. Трубку не бери, ни с кем даже не разговаривай! Тебе бы сейчас какое-то время бы у Любы пожить. Вам обеим так бы легче было, а там глядишь, и придумаете чего-то…

– Лиза, ты где?

– Чаво?! – вздрогнула баба Лиза.

– Иди помоги!

И на этом инструктаж и оборвался. Я была рада. Сейчас было просто невыносимо слушать чьи-то советы. И с чего она взяла, что мне будет тяжело жить в нашей с мамой квартире?

С кухни потянуло жареными куриными ножками. Жирными ножками. Как они могут есть? Меня воротило от запахов еды. За сегодня я съела блин в старом автобусе и немного салата сейчас за столом. От одной мысли о жареной курице мне стало плохо. Больше всего мне хотелось, чтобы всё это уже кончилось, и все эти люди бы разошлись по домам. Я старалась не думать о том, что они оставят после себя горы грязной посуды. Неужели я бабушке даже с посудой не помогу? Но мыть это всё…

Но когда стали убирать посуду после горячего перед чаем, я будто бы проснулась. Мне вдруг захотелось оглядеться вокруг и поговорить с кем-то о маме. Только не с бабушкой. С кем-то, кто знал маму с другой стороны. В самом деле, неужели тут только бабушкины приятельницы? Должны же у мамы быть друзья.

Женщин маминого возраста было всего три, и я ни одну из них не знала. Я вдруг поняла, что я вообще не знаю маминых подруг.

– Ба, а кто-нибудь из маминых подруг-то был?

– А как же? Вон Ирка, та, с короткой стрижкой, Надежды Марковны дочь. Маруся на кладбище была ещё.

– А Ирка – это кто? Они с мамой как познакомились?

– Да соседи наши по даче были. Пока мы дачу не продали, они каждое лето вместе проводили. Не разлей вода девки были.

Бабушка вздохнула. Деревню, настоящую деревню, она всегда предпочитала даче, поэтому на тех восьми сотках, что ей достались, она распахала такой огород, что стонали не только мы с мамой, но и все соседи. Пожалуй, только дядя Боря не стонал. Ему на самом деле нравилось копать картошку и таскать на себе пыльные мешки. А ещё, как мне рассказывала потом мама, они любили с дедом спрятаться за баню и «дегустировать» там. Что они дегустировали, догадаться было не трудно. Вот поэтому дядя Боря дачу и любил.

Я нахмурилась. Вряд ли эта Ирина с дачи могла что-то знать о моей маме, о маме сегодняшней.

– А кто такая Маруся?

– Так уехала она. Не поехала на поминки.

– Почему?

Бабушка нахохлилась.

– Да я что-то и не сказала ей, закрутилась и как-то… Эх, – она махнула рукой.

– Понятно. А вон та женщина – это кто? Это Анна? – вспомнила я, потому что женщина подошла к бабе Вере и что-то стала тихой ей говорить.

– Она-она, Нюрка.

– А это кто?

– Рыжая что ли? Так это Валентины Степановны дочка. Они с твоей мамой в музыкальную школу вместе ходили.

– Мама закончила музыкальную школу? – удивилась я.

– Не закончила, бросила. И что ты всё выспрашиваешь у меня? Вон иди лучше посуду собери со стола.

Я пошла за посудой. Ирина стояла у шкафа и рассматривала фотографии, которые бабушка вставляла между стёклами. И я решила подойти к ней и завязать разговор.

– Вы хорошо знали маму? – спросила я.

Она вздрогнула, будто не слышала, как я подошла.

– Нет. Мы очень дружили в детстве, но потом твоя бабушка продала дачу, и мама перестала приезжать. Мы с ней переписывались одно время, – извиняющимся тоном сказала она, и я поняла, что это дохлый номер.

Так я никого не найду, кто мог бы хоть что-то знать о маме.

– Наши мамы поддерживали отношения, – Ирина будто бы поставила точку в разговоре.

В комнату вперевалочку вплыла Надежда Марковна, которую мучила одышка при каждом движении, и Ирина бросилась ей помогать.

– Извините, а вы хорошо знали мою маму? – подошла я к рыжей дочери Валентины Степановны, нисколько не смутившись тем, что бабушка даже не сказала мне её имени.

– Ну, не так, чтобы, – замялась она, – мы с ней дружили когда-то. Мы в последнее время переписывались в интернете…

Снова мимо. Все какие-то чересчур старые знакомые. Просроченные. А мне – так и вовсе незнакомые. Что вы все вообще тут делаете? Зачем вы приехали?

И где живые люди? С кем дружила, общалась моя мама в последние годы? И, кстати, вдруг осенила меня гениальная мысль, а кто был её супервизором?

– Вон иди у Бори спроси, с кем мать общалась, – шепнула бабушка мне в самое ухо, – поди, он знает получше моего.

И я пошла к дяде Боре. Дядя Боря был старше мамы лет на пять или шесть. Поначалу, когда они начали встречаться, мне он очень не нравился: от него всегда резко пахло, и ещё он крал у меня мою маму. Потом мы переехали к нему. Мне было года четыре, я плакала и говорила, что останусь жить с бабушкой и дедушкой, и никуда не поеду. Потом я привыкла к его присутствию, к его запаху, к ногтям в заусенцах и пугавшим меня шуткам. У нас с дядей Борей было абсолютно разное чувство юмора.

И хотя дядя Боря всегда держал со мной дистанцию, под конец мы с ним притерпелись что ли, и у нас даже появилось что-то отдалённо напоминающее симпатию. Нет, я бы всё-таки не назвала это симпатией, скорее – согласие. Ну, всё равно же не деться никуда.

Дядя Боря стоял у окна на лестничной клетке и курил. Вся одежда на нём была до нельзя прокуренная: и куртка, и кепка, и ногти на пальцах у него пожелтели от никотина, а на щеках была неаккуратная, неравномерно седая щетина. А ещё у дяди Бори из ноздрей торчали волосы, и это тоже было очень неприятно. Я никогда не понимала, что моя мама могла в нём найти. И сейчас меня это испугало: если ей нравился вот такой вот дядя Боря, вдруг и мой папа такой же?

– Дядь Борь, – позвала я. Он только хмыкнул в ответ, показывая, что слышит меня, даже не обернулся.

Я не знала, что спросить, и он молчал. Он никогда не отличался чуткостью. Эмпатия? Нет, не слышали. Скорее равнодушие и косноязычие. И – да, мне он казался человеком, слепленным только из отрицательных качеств. Может, спросить у него про отца, вдруг, он что-то знает?

– Дядь Борь, – сделала я второй заход, – а у мамы друзья вообще были?

Он даже обернулся – не ожидал такого вопроса, и сам вопрос его удивил. «Друзья? А зачем они?» – читалось в его глазах, и я поняла, что этот разговор – ещё одна пустая трата времени.

– А я почём знаю? – и он снова отвернулся от меня и уставился в окно. Зажженная сигарета дымилась в пальцах, но пока я стояла тут, он ещё ни разу ею не затянулся. Я догадывалась, что это не первая сигарета, возможно, прикуренная от предыдущей.

Я уже собиралась уходить, как он тихо сказал:

– Постой со мной. Грустно без неё. Тоска.

– Мне тоже, – тихо сказала я, чтобы не дрожал голос, – грустно.

И отошла так, чтобы он меня не видел. Так было проще вытирать слёзы, и не было так стыдно. И ещё дядя Боря мог сказать мне что-то вроде «не реви», и мне бы стало обидно. Хотелось поплакать спокойно, так, чтобы никто на меня не смотрел, не жалел и не осуждал за это. Я вот вроде бы и была совсем одна тут, на поминках, а вроде бы была и в толпе – толком не поплачешь, сразу начнут нашатырь под нос пихать, или что там у них ментолом пахло.

– Дурак я дурак, – говорил дядя Боря оконному стеклу, – не приревновал бы её тогда, она бы, может, и не ушла. А так… Эх. Да, разве же это… Нельзя так.

Он раздавил сигарету в консервной банке, заменявшей пепельницу, и обернулся ко мне.

– Ну пошли, рёва-корова, Любовь Петровна ждёт.

На этом весь разговор и кончился.

Глава 3. Дневник.

На следующий день, в пятницу, я решила остаться дома. Было что-то неестественное в том, чтобы накраситься и пойти на учёбу, как ни в чём не бывало. К тому же, сегодня был дебильный день – математика и история искусств. Кто додумался поставить два этих предмета рядом? И вообще, зачем графическому дизайнеру математика? Ну, ладно-ладно, может и нужна, но я на неё не пойду. Была бы сегодня пропедевтика – основы композиции, тогда бы я, может, и пошла. А на математику можно забить.

Я выключила будильник и проспала до полудня. В последние дни я вообще много спала, во сне было легче, а просыпаешься – в первые секунды вроде ничего, а потом одно воспоминание о реальности, и тебя словно накрывает. Что-то такое банальное, но я не могла подобрать слов точнее. Просыпаешься – и накрывает. И опять тишина в квартире, и эти мыли ужасные…

Чтобы чем-то себя занять, я затеяла уборку. В маминой комнате, конечно, было чисто, поэтому я убиралась у себя. А потом решила разобрать почту, у нас с мамой это была семейная проблема – забывать вытаскивать газеты из ящика и вспоминать об этом только тогда, когда из щелочки начинала торчать макулатура. Я накинула куртку и спустилась вниз. Повыбрасывала рекламу, газеты забрала – мама всегда мыла окна только с газетами, а скоро их надо будет мыть. И на самом дне почтового ящика обнаружилась квитанция.

Вот и началось всё с оплаты счетов. Я взяла ЕПД за последний месяц и медленно побрела обратно. Мне нужно было его оплатить, я даже вроде бы представляла себе, как это делать, но смутно. На карточке у меня были деньги – недавно пришла стипендия, но просто раньше я никогда ещё не платила сама. Взрослая жизнь – это первая самостоятельная оплата жилья. Я принесла ЕПД в свою комнату, и включила компьютер. Что дальше?

И тут я вспомнила, что мама очень не любила закрывать вкладки в браузере. Она постоянно делала закладки, но, не смотря на это, всё равно оставляла вкладки открытыми. Я говорила ей, что так не надо, но всё было без толку. Мне так удобно – и всё. Но сейчас меня это даже обрадовало. Наверное, на её ноутбуке есть какая-то закладка для коммунальных платежей, она бы точно не стала закрывать вкладку, которую стабильно использует раз в месяц. Или сделала бы закладку на табло. И я пошла искать её ноутбук.

Он оказался рядом с тумбочкой с другой стороны кровати, она часто брала его в кровать, благополучно забив на то, что его нельзя ставить на одеяло. Вот такая у меня мама. Старенький ноутбук тупил страшно. Загружался минут шесть, я успела сходить в туалет и налить себе кофе, а он всё грузился. Браузер открывался ещё четыре минуты. Как она вообще на нём работала?

В ноутбуке действительно оказалось полным полно закладок, я смотрела и вспоминала.

Вспомнила, что можно платить через госуслуги, а можно через сбербанк. Странно, что такие простые вещи бывает так сложно вспомнить. Но всё это у меня мгновенно вылетело из головы, потому что одна из закладок была закладка на сервис онлайн дневников.

Мама вела дневник давно. Она говорила, он помогает структурировать мысли. И вслед за ней я тоже завела дневник, но писать бросила. А мама писала. У меня тоже был дневник, и он продержался долго, но исключительно потому что я читала Проститутку Кэт, пока мне не надоело. Я сама так ни разу и не написал ни строчки в дневнике.

Вообще-то, я бы хотела читать маму, но её страница была закрыта. Она объясняла мне, что настоящий дневник – это очень личная вещь, и что он нужен не для того, чтобы быть блогером, а для того, чтобы писать в нём о себе и писать честно, для себя. Я помню, как тогда обиделась на неё.

Но теперь-то я могу прочесть её дневник? Теоретически, могу, если только у неё введен пароль. А это не будет неуважением по отношению к маме? Всё-таки, дневник – это личное. Мне стыдно спать в её кровати, но не стыдно читать её дневник? С минуту я боролась с собой. А что сказала бы мама? Что сказала бы бабушка? Но, с другой стороны, этот дневник, и мамин ноутбук – это всё, что у меня от неё осталось. В конце концов, она могла выйти, а я понятия не имею какой у неё мог быть пароль.

И я, забыв про оплату счетов, с замиранием сердца кликнула на вкладку. Страница открылась, пароль уже был введен. Внутри меня всё возликовало. Но не потому, что я добралась до чего-то тайного, запретного, а потому что там, за этими строчками жила моя мама. Та, которая хотела познакомить меня с папой, но просто не успела…

Изнутри дневник выглядел немного устрашающе: темный фон и белые буквы. На фоне какие-то птицы: белые и чёрные, кажется, это журавль и ворон. Зачем она выбрала такое оформление?

Я начала читать, но разочаровалась: записи о клиентах, причём не упоминается ни одного имени, бесконечные О., К., А. Тут были мамины размышления о прочитанных книгах, по большей части не художественных, а если и встречались художественные, то всё равно было похоже на разбор клинического случая с кучей психологических терминов и диагнозов. Порой, правда, попадались записи о путешествиях, и я читала их с упоением: можно было пережить заново лучшие моменты из прошлого. Моменты, где мы были вместе с мамой, где мы ездили в отпуск, гуляли по набережным, поднимались на колокольни и встречали рассвет, когда солнце выныривало прямо из моря.

Я решила читать всё подряд, чтобы ничего не пропустить. Передо мной была мамина жизнь, и теперь, когда никто не мог уже мне об этом рассказать, оставалось одно – слушать, как мама говорит со мной со страниц своего дневника. Жаль только, мама писала не слишком часто, последняя запись была сделана ею за десять дней до смерти.

«Как по-разному мы чувствуем… Мне попалась в руки книжка одного из современных авторов, очень модного, такой легкий роман с детективным оттенком, какое-то популярное смешение жанров, но я забыла термин. Джон Питер Бристоль – вроде как англичанин или англичанин американского происхождения, не очень понятно, забавно другое, а именно, как он описывает чувства. Всё: гнев, любовь, желание, ненависть, отвращение – все через телесные метафоры, только через физические ощущения. «В груди что-то кольнуло, сердце моё сначала остановилось, а потом припустилось, будто лиса из кустов», «я не заметил сам, как скривил рот, а во рту стало так кисло, будто бы я откусил сразу пол лимона», «я попытался сделать вдох, но лёгкие не слушались, казалось, кто-то сдавил мне грудь». Ты читаешь, переживаешь то, что он описывает, и только потом пытаешься это как-то интерпретировать: ага, это страх, а это отвращение и т.д.

Как будто чувство невозможно описать по-другому, я не говорю уж о том, чтобы просто написать «я испугался». Хорошо, если тут важна претензия на оригинальность, почему бы не использовать другие метафоры? Я испытал такое чувство, будто оступился и запачкал ботинок в коровьей лепёшке. Ну, хорошо, писатель из меня так себе, но я хочу сказать, что физическая сторона – это не единственный способ интерпретации собственных чувств.

А самое интересное – его очень хвалят. Это какая-то новая модная тенденция – фиксация на телесном. Мне вспоминается коммунизм с его полным погружением в материализм и отрицанием психики как чего-то абстрактного, что невозможно потрогать, а значит, невозможно и изучить. И здесь так же: если чувство не вызывает отклика в теле, что же это за чувство тогда такое?

Как это грустно – уметь распознавать свои чувства исключительно через тело. Бежать, бежать и бежать, и только падая с ног понимать, что ты устал. Фиксироваться на количестве вдохов, на сокращении мышц, на ногах, отталкивающихся от земли – и полностью игнорировать тот страх, или то желание, что и являются причиной бега. Очень печально».

В дневнике было двадцать две страницы по несколько десятков записей на каждой. Записи были разной длины – были совсем коротенькие, в пару предложений, в основном они назывались «инсайты» или «мысли», а были длинные, на пару страниц А4. Я впивалась глазами в монитор и читала, читала, ничего не пропуская.

«Фотография – это настоящая магия! Как-то всё более или менее ясно с врачами, бухгалтерами, плотниками, сантехниками – да со всеми, кто работает руками. Люди учатся что-то делать и потому делают это хорошо, гораздо лучше, чем ты – это понятно и логично. У них есть специальные инструменты для этого, какие-то особые профессиональные штуки, специальные приборы, а у фотографов только их глаза и фотоаппарат. И ведь самое главное – мы все видим одну и ту же картинку! Одну и ту же… Но один снимает её так, что вообще ничего не понятно, а у другого шедевр. А самое главное, что тут результат – это и есть сам процесс! Врач назначает хитроумные анализы, изучает их, бухгалтер работает с цифрами, сантехник знает, где и что надо завернуть и каким ключом это надо делать, а тут один взгляд, щёлчок затвора – и перед тобой произведение искусства. Всё на виду, всё на ладони! Ты смотришь на готовую фотографию, видишь, что предмет на переднем плане как бы выхвачен камерой, а фон сзади размыт. Но почему ты чувствуешь то, что хотел показать тебе фотограф? Как он передаёт тебе свои эмоции?

Кажется, это легко? А ты попробуй повтори – возьми в руки тот же фотоаппарат и попробуй снять так же. Секрет в фотоаппарате, во вспышках, отражателях? Да ну! Я видела такие снимки на камеру обычного телефона, что просто дыхание перехватывает. Попробуешь повторить, а не то получается, совсем не то. Это потрясающее волшебство – это умение видеть, видеть красоту, уметь её поймать.

Ты видишь оригинал, видишь результат – они одинаковы, и в то же время разные. Ты видишь, чем они отличаются, и совершенно не представляешь чем именно и как это повторить. А главное, что тут нет ничего, никаких хитростей – только глаз фотографа. Вот это и есть настоящее волшебство».

Надо же, а я никогда и не думала, что мама так восхищается фотографией. А там на Винзаводе сейчас как раз выставка хорошая идёт, ей бы понравилось, наверное. И ведь ещё неделю назад мы могли бы вместе сходить…

«То чувство, когда впервые читаешь о приключениях Шерлока Холмса. Или впервые идёшь на концерт. Впервые смотришь the Wall.

Потом всё пытаешься развернуться, и попасть туда, где это всё было впервые, а всё не то. Смотришь, слушаешь, читаешь, но ведь уже знаешь, что будет дальше. И чем дальше живёшь, тем больше того, что ты уже где-то слышал, где-то видел и где-то читал. Нет этого ощущения новизны…

Пытаешься воскресить то чувство, но нет. Такого не испытать дважды. Кажется, что я всё помню – руки, губы, слова, но нет. Я пытаюсь вспомнить, хотя бы вспомнить, не то, чтобы заново пережить! но это невозможно так же, как нельзя вернуть вчерашний день».

Это, интересно, о чём было? Руки, губы, слова…

Я ждала пояснений, но какое там! Дальше шли мамины размышления об Антигоне. Она ходила на спектакль без меня, судя по записи, с какой-то коллегой. Губы, руки? Нет, что-то мне не верилось.

Потом шли мысли на разные профессиональные темы: у неё была клиентка, сын которой сидел за непредумышленное убийство, и ещё одна, которую мужчина бросил ради её же дочери. Мама много размышляла об этом и с психологической, и с этической точки зрения, и даже сравнивала два этих случая. И я поняла, почему её дневник был закрыт – клиенты вряд ли бы обрадовались, если бы она обсуждала их вслух. Нечаянно набрёл бы на такое в интернете – и всё. Раскрытие профессиональной тайны, скандал и прощай репутация, прощай запись на две недели вперёд.

А вот в одном месте у меня вдруг ёкнуло сердце: запись примерно трехнедельной давности.

«Вчера пришлось отменить всех клиентов. Голова болела так, что не могла работать, и болит ведь, зараза, всегда в одном и том же месте. Вот так-то, даже страшно делается. Ощущение такое, будто внутри моего мозга лежит бомба, а я слышу, как тикает часовой механизм – там уже заведён таймер. От этого становится жутко страшно. Страх похож на медузу: холодный, склизкий, бесформенный, но с парализующим ядом.

Таблетки не помогают, темнота больше не спасает, кажется, что ещё чуть-чуть и голова просто лопнет и разлетится на маленькие осколки. Ой, мама, это даже больнее, чем рожать! Вчера голова болела семь часов. Семь часов без перерыва! Это почти полный рабочий день. Сегодня – пять. В итоге два дня просто вычеркнуты из жизни, а так ли много мне осталось? Два дня посвящены боли и лежанию на диване.

В такие дни, кажется, что смерть милосердна. Кажется, что просто умереть – это ещё не самый плохой вариант. Единственное, чего я боюсь – это выжить после инсульта. Остаться парализованной, немой, потерять работу, потерять самостоятельность и стать обузой для Вики. Хотелось бы, чтобы всё случилось быстро, и да, очень трусливо, но мне хочется ничего не почувствовать».

Мама, мама… Как же так? Почему хорошие люди должны так страдать? Она писала об этом в своём дневнике. Там было ещё много про головную боль.

Запись от 28 февраля. Три недели назад.

«Сегодня упала в обморок на улице прямо перед кабинетом. Второй обморок за месяц. Судя по всему, меня подхватил кто-то из прохожих, я даже не запачкалась. Пришла в себя быстро, но голова потом гудела и весь день была какая-то чугунная. Я помню, у мамы был такой ярко-оранжевый чугунный горшок для каши, она его так и называла – чугунок. Он был такой, как в детских книжках: снижу поуже, потом пошире и сверху опять поуже, для ухвата, чтобы ставить в печь. И он был жутко неудобный, потому что тяжелый и взять его можно было только полотенцем, если брать прихваткой – мог выскользнуть, ручек-то нет. Так вот, моя голова весь день была в точности как тот горшок: тяжелая и неподдающаяся. Я ей таблетку – а она всё равно болит».

И вот ещё раньше:

«Теперь я понимаю, почему говорят «адски» болит голова. Потому что это действительно адская боль. Абсолютно невозможно думать, контейнировать, сопереживать – жить. Я не могу чувствовать ничего, кроме этой боли, она вытесняет собой всё. Самое страшное, что и всё хорошее тоже. Ничего невозможно делать.

Вот же бывает ведь так: какой-то маленький сосудик не в порядке, совсем крошечный, а проблемы от этого гигантские. Сколько она там? Не помню. И память стала подводить, вот же ужас.. я забываю имена клиентов. Забываю назначенные встречи и забываю, что хотела купить в магазине. Это просто какой-то кошмарный сон…

Клипирование невозможно и что-то там ещё тоже невозможно. Такое вот коварное месторасположение у неё.

Поговорила со своим супервизором, пришли с ним к выводу, что это моя вина, даже – Вина, вот такая вот, вселенского масштаба. Доктор, конечно, с этим бы не согласился, у них там своих причин – не перечесть, но мне кажется – это, в самом деле, от того, что я пыталась брать на себя больше, чем могла вытянуть – я себя надорвала. Сначала надорвала, а потом сгрызла, упрекая за то, что взвалила на себя ношу, которую не вытянула.

Я пыталась быть супер-мамой, но правда в том, что я не могу быть ей и мамой, и папой одновременно. Но что я тут могла поделать? Мы выживали, как могли.

Он не был записан её отцом, Он не мог (да честно говоря, и не очень-то хотел) с ней общаться, ну, хорошо – и я тоже не слишком этого хотела, нам всем было удобно так, как оно было. Только вот я всё-таки себя чувствовала ответственной перед Викой, а потом моя ответственность росла-росла, раздувалась и превратилась в Вину.

Жаль только, что мне от этого осознания ни насколько не легче. Сейчас-то уже что? Супервизор говорит: «вы свои цели все выполнили, вас тут больше ничего не держит, поэтому вы отпустили вожжи и теперь кони понесли». Похоже на то: операция невозможна, а значит, я уже больше ничего не могу сделать для себя».

Моя бедная, бедная мамочка. Но это было ещё не всё. Я читала записи назад, от более ранних к более поздним, и тут меня ждал сюрприз за сюрпризом.

1 ноября: «До сих пор трясутся руки. Страшно. Не знаю, как сказать маме и Вике. Я больна. Я очень серьёзно больна.

Когда я ходила к неврологу, она и заподозрить не могла, что моя головная боль может иметь такую серьёзную причину. Аневризма. Это что-то вроде выпуклости у сосуда там, где её быть не должно. Раньше бывали такие дефектные воздушные шарики: в одно месте у них резина тоньше, и когда надуваешь, то сбоку неожиданно вылезает какой-то пупырь. Вот это что-то вроде того.

Всё очень и очень серьёзно. Аневризма внутренней сонной артерии – её просто так не достать. Доктор предложил операцию, но… Но там слишком много «но». Мне дали время. Сказали: «думайте». В таких случаях вероятность разрыва не так уж и велика, время ещё ждёт. У меня есть примерно год, но доктора не советовали затягивать. Аневризма не маленькая, симптоматика не уйдет, скорее наоборот, будет нарастать. И аневризма будет расти.

Страшное чувство, когда ты, словно пирожок на противне, заезжаешь в печь – в разверзнутую пасть аппарата МРТ. У меня нет клаустрофобии, но чувство было не из приятных. Но это ещё цветочки, самый ужас – это когда ты понимаешь, что хорошего исхода нет. Просто нет. Тебе предстоит выбирать из плохого и плохого.

Итак, вариант первый – забить. Тогда это просто вопрос времени. Постепенно я превращусь в овощ, перестану нормально соображать, а аневризма рано или поздно не выдержит. Возможен инсульт, со всеми вытекающими отсюда последствиями. Единственное хорошее в этом раскладе, это может произойти лет через -цать. Правда, ключевое слово – может.

Вариант второй – оперироваться. Операция будет, как выразился доктор, открытая. То есть мне распилят череп. Сделают трепанацию. Вероятность летального исхода после операции 10-15%. Это немало. То есть я могу ещё и умереть, если не на столе, под ножом, то сразу после.

Но если я не умру в первые сутки после операции, дальше всё тоже не так уж радужно. Инвалидность. Снижение когнитивных функций. Длительная реабилитация. Я никогда уже не буду прежней. Никогда не буду собой. Возможно, я не смогу работать. Когда доктор узнал, что я психолог, он покачал головой и перестал давить на необходимость оперироваться. Меня это испугало. Очень сильно испугало. Похоже, он великолепно понимает, что эта операция – крест на моей работе.

Мне очень-очень страшно. Мне нужно будет принимать решение, которое в любом случае будет плохим решением, и затягивание – это тоже выбор. Пока что я в состоянии фрустрации, но мне придётся как-то это принять. У меня аневризма. Я или скоро умру, или останусь навсегда инвалидом».

Мне стало почему-то очень холодно. Я огляделась, открыла шкаф и достала первое, что попалось под руку – мамину кофту. Кофта пахла мамой. Я закуталась, и мне стало так жаль её, что я не выдержала. Мама, мамочка… Ты боялась остаться овощем. Боялась стать обузой для нас, для меня. Ты могла бы прооперироваться, и тогда был бы шанс, хоть какой-то шанс! Но ты не стала. Мама! А как мне сейчас хочется, чтобы ты была со мной. Живая. Я бы ухаживала за тобой, даже если бы мне было тяжело. Я бы хотела, чтобы ты была здорова. Как это страшно оставаться одной…

Когда я успокоилась, решила поискать что-нибудь более жизнеутверждающее. Я уже не могла больше плакать, слез не было. Хотелось найти и почитать что-то хорошее.

И я нашла. Это было наше с мамой путешествие в Париж. Я поступила в институт, и на радостях, и в подарок за это, мама решила, что нам нужно съездить во Францию. Тогда ещё не случилось этого страшного пожара в Нотр-Даме и мы поднимались на самый верх, и стояли там, глядя на солнечный город, а ветер трепал нам волосы.

Это были замечательные каникулы: мы ездили в Диснейленд, гуляли по Елисейским полям, поднимались на Эйфилеву башню, дважды ходили в Лувр, и даже съездили с экскурсией в Версаль.

И вот в том самом месте, про Версаль, мама пишет, что на секунду в толпе ей показался Он. Она так и пишет – «Он», с большой буквы. Правда, она быстро поняла, что обозналась, но дальше она рассуждает об этом, ссылается почему-то на Фрейда, и заканчивает абзац вопросом «может быть, я всё ещё люблю?»…

Я перечитала этот отрезок три раза. Кто такой «Он»? Мой отец? Это его она имела в виду? У меня из головы не шла её фраза – «встретиться он хочет». Почти двадцать лет не хотел, а теперь объявился? У меня были смешанные чувства: и злость, и любопытство, и обида, и ощущение какой-то ущербности – мне недодали. Должны были дать, а не дали. Хотелось накричать на него, но чтобы накричать, его ещё нужно было найти…

Найти. И я поняла, что если и есть ключ, способный пролить свет на её прошлое, на моё прошлое – это дневник. На двадцати страницах записей не может не быть упоминаний об отце. О Нём. А мне бы так хотелось найти его, ведь кроме бабушки у меня больше не осталось ни одного родного человека.

Найти отца. Эта мысль меня захватила. Я не могла вернуть маму, но я могла отыскать папу.

Весь день я провела дома, а вечером я забежала к бабушке. БабВера уехала, а бабВаля осталась, решили, что она уедет после девяти дней, после вторых поминок. БабВаля уже ушла в комнату спать, и мы с бабушкой сели вдвоём на кухне. Бабушка охала и причитала.

– Господи, за что? За что мне такое испытание, гоо-оос-паа-аади-иии, – и она заливалась слезами, ну и я вместе с ней.

Потом она резко встала, оттолкнув стул, и уверенным движением поставила чайник. Электрических приборов бабушка боялась. У неё был новый чайник, но он стоял в коробке на антресолях. Мама подарила ей его на какой-то Новый год, а бабушка им никогда не пользовалась. Сказала, чайник на плите – это и привычней, и уютней, и безопасней. Мы жили в старом районе, а бабушка ещё и в старом доме, и у неё был газ. И старую газовую плиту она считала безопасней электрического чайника.

– Ба, расскажи про папу, – потребовала я.

– А чё про него рассказывать? Я его видела два раза в жизни, и оба до твоего рождения. А как ты родилась, так он и вовсе не появлялся. Тьфу. Сами вырастили тебя.

– Я понимаю, но ты же видела его? Какой он?

– Да никакой, – бабушка громыхнула чайником об плиту, – что ты спрашиваешь? Не знаю я. Не помню. Глядишь, не развелась бы Сонька, может, всё бы и по-другому бы вышло…

– При чём здесь «развелась»? – опешила я.

– Борька бы её может заставил бы к врачу сходить.

– Ба, да ходила она к врачу! Ничего тут не зависело от врача…

Мне стало горько. Как она не понимает?

– Как у тебя всё просто! Ходила она к врачу… Борька бы её заставил! Другого врача бы нашли. Денег бы дали. Вылечили бы. Глядишь бы и не сгорела бы так быстро, – голос у бабушки задрожал, – моя деточка… Вот ведь… душегубы… врачи-кричи-не кричи… а, – она махнула рукой, – пустое…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю