Текст книги "Девушка без отчества"
Автор книги: Алиса Дерикер
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 4 страниц)
Глава 2. Похороны.
Я почему-то думала, что похороны – это обязательно в дождь. Плачешь ты – и вместе с тобой плачет природа, как-то так. Да, я знаю, это глупо и очень по-детски. Штамп. Раз похороны, значит, осень и дождь. И лучше всего в ноябре, чтобы голые деревья, облетевшая и уже подгнившая листва с запахом тлена, и стаи каркающего воронья. Такое вот шаблонное у меня мышление.
Но маму хоронили в марте. Грязная московская зима почти закончилась. Кто бы мог подумать, что весной люди тоже умирают: природа же пробуждается.
Серо-коричневый свалявшийся снег незаметно растаял: никаких тебе ручьёв с корабликами, как в букваре, ни луж, ни даже тающих сосулек. Просто однажды раз – и исчез. Как человек: был, и нету.
День обещал быть ясным. Я проснулась я за час до будильника и лежала в тишине, ожидая рассвета. За окном чирикали птицы. Я боялась встать, чтобы не разбудить маму. Смешно. Почему-то казалось, что мама спит в соседней комнате. Когда наконец-то рассвело, я встала, отключила будильник и на цыпочках пошла в ванную. В ванной висели мамин халат и мамино полотенце. В стакане стояла её зубная щетка. Я зачем-то потрогала щетину: она была сухая.
Сегодня мог бы быть обычный четверг. Я бы встала, крикнула «Мам, я только чай», собралась бы и побежала на свой английский, но нет. Английский сегодня тоже будет, конечно, но без меня. И чай, наверное, тоже будет, но уже без мамы. Всё это было дико, страшно и исковеркано, будто в страшном сне. Это было невозможно себе даже представить: чтобы я ехала хоронить маму.
Я почистила зубы, выпила воды и стала одеваться: чёрные брюки и чёрный свитер. Куртка у меня красная, но зато есть пальто. Пальто тёмно-синее, я решила, что сойдёт. Темнее всё равно нету. Шапка. А шапки только светлые. Белая и жёлтая. Я подумала и взяла белую. Потом уберу её в сумку, если что. Честно говоря, я не знала, как надо выглядеть и как вести себя на похоронах. Дедушка умер, когда я была ещё совсем маленькая, а больше как-то и повода не было.
Ну, ещё, я помню, у мамы умер какой-то друг или подруга, но меня, конечно, она с собой не взяла. Я только запомнила, что глаза лучше не красить и в сумку положить не одну пачку платков, а две. Так я и сделала.
Мне сказали быть у бабушкиного подъезда в семь. Бабушка у нас живёт через два дома, и я подошла к её подъезду уже без пятнадцати семь.
Бабушку я увидела издали, она стояла прямая, как палка, вся в чёрном. Были в средневековье такие врачи-демиурги в шляпах, очках, длинных чёрных балахонах и в масках с птичьим клювом. Вот мне почему-то вспомнилась сейчас такая птица-человек.
Выглядела бабушка плохо. В какой-нибудь книжке бы написали «бледная и осунувшаяся» или «с ввалившимися заплаканными глазами», но я была слишком на взводе, чтобы замечать такие вещи. Я просто увидела, что она выглядит плохо, а сказать в чём конкретно это выражается, наверное, я бы не смогла.
Я только заметила, что бабушка плотно сжимает губы. Обычно она так выражала своё неудовольствие. Я встала рядом, и мы стояли молча, каждая думала о чём-то своём. Она только процедила мне сквозь зубы: «одень шапку».
В этих двух словах, мне кажется, была вся моя бабушка. Одень шапку. Её угораздило родиться в деревне где-то недалеко от Рязани. Родилась она уже после войны, а в Москву семья перебралась, кажется, в пятьдесят пятом. Высшего образования у бабушки не было и слова «одень» и «надень» для неё были абсолютными синонимами.
А вторая причина, по которой я подумала, что моя бабушка вся – это «одень шапку», это то, что она всегда была из таких матерей-наседок. Но скорее не курица-клуша, а гусыня, которая при необходимости и щипнуть может. Как-то уже в старших классах я додумалась приехать к бабушке в чиносах и кедах со спортивными носками. Когда бабушка увидела мои лодыжки, она схватилась за сердце. Октябрь месяц, деточка, что же ты делаешь, простудишься! Ещё раз увижу – уши надеру, чтобы этого больше не было! Бабушкина забота всегда была немного агрессивна.
А ещё у бабушки была любимая фраза-пугалочка: «замуж никто не возьмёт». Ты чего ешь так мало? Худая будешь, одни рёбра – замуж никто не возьмёт. Что за куртка такая, попа торчит вся? На улице минус, будешь болеть псотоянно – кто тебя замуж-то такую слабенькую возьмёт?
Объяснить бабушке, что в современном мире вовсе необязательно выходить замуж, чтобы быть счастливой или успешной, я не могла. И что здоровье никак не связано с замужеством – тоже. Это, может, в деревне надо быть ездовой лошадью, чтобы огород пахать, а тут – цивилизация. Да даже ребёнка можно при желании родить без мужа – моя мама тому пример.
Удивительно, кстати, мама была совсем не была похожа на бабушку. Ну, кроме внешности, наверное. И то, бабушка шире в костях и как-то плотнее.
В детстве мне нравилось приезжать к бабушке в гости, потому что у неё всегда уютно пахло блинами, и было много варенья разного на выбор: смородиновое, яблочное, вишневое, и из крыжовника…
Бабушка пекла пирожки и сама лепила пельмени и вареники с разными ягодами. Она вздыхала, что тут, в магазине, не купить нормального творога или сметаны. Творог ей всегда откуда-то привозили – или соседка по даче, или передавала Зоя, оставшаяся «на земле» – она вышла замуж и отказалась ехать в город. Удивительно, но, не смотря на любовь к сметане и творогу, бабушку нельзя было назвать толстой. Она всегда была крепкой: сильные руки, выносливая спина, и вся она какая-то очень материальная, плотная, земная. Как женщины, в скульптуре советского времени, но при этом без лишнего веса. Порода такая, говорила сама о себе бабушка.
И в моей голове это всё каким-то естественным и логичным образом было связано: и её мощные руки, и запах блинов, которые, как и пельмени, ели только с настоящей сметаной, и то, что нужно было обязательно носить шапку – всё это и укладывалось в эти два слова.
Бабушка была третьим ребёнком в семье, а всего их было пятеро. Старшая сестра, баба Зоя, уже умерла, умер и брат. У бабушки остались две младшие сестры. Я была уверена, что они со своими детьми приедут на похороны, мама мало, но всё же общалась с двоюродными сёстрами. Как говорится, родственники – это люди, которые собираются время от времени по поводу изменения их количества. В данном случае, у нас минус один.
– Ба, а бабВера и бабВаля приедут?
– Уже.
– А где они?
– Дома остались, на хозяйстве.
– А почему они с нами не поедут?
– К церкви приедут, их Вадим забёрёт.
Вадим был старший сын бабВеры, и уже хотела было спросить об остальных, но бабушка словно прочитала мои мысли.
– Димка с Танькой не придут. Димка в отпуске, а Танька в больнице – третьего рожает. Нюрка приедет после двух, Петька к трём.
Я замолчала. С мамиными двоюродными братьями и сестрами и их детьми (кем интересно, они мне приходятся?) я общалась мало. Мне, честно говоря, было не горячо и не холодно, что они не приедут. А вот мама бы расстроилась. Почему? – загадка.
Неожиданно мне вспоминалось, как мы с бабушкой играли в загадки. У меня в детстве была красная книжечка со стихами и загадками, которые мне очень нравились. Мне нравилось чувствовать себя умной, разгадывая всяческие ребусы, находить отличия и правильно отвечать на вопросы. И вот как-то я пристала к бабушке, а книжка, как на зло, куда-то подевалась, и бабушка начала придумывать мне загадки сама. Ну, я тогда думала, что это она их сама придумывает.
Она спросила меня, что такое – длинное, зелёное и пахнет колбасой. Я не знала. Она сказала, это электричка. И рассказала, как они ездили из Рязани в Москву за продуктами. В деревне у них было своё хозяйство: куры, гуси, козы, свиньи, кажется, даже корова была одно время – я уже не помню. Масло, правда, сами не взбивали, но маслобойка тоже имелась, валялась на чердаке. Или в сарае. Не знаю, где она у них валялась, но точно валялась, бабушка её ступой бабы Яги в детстве называла.
Огород ещё был. Кормились тем, что сами выращивали. Меняли много по соседям. А вот сахар, крупы, масло – это всё покупали.
Обычно за продуктами ездила мать с кем-то из старших детей: Зойкой или Ванькой. Но один раз Ваньки не было, то ли убежал гулять и забыл, то ли ещё что, а младшенькая – Валя у них сильно заболела, и мать оставила за старшую Зойку, чтобы та присматривала и лекарство дала, если что. А бабушку мою взяла с собой.
Бабушке было тогда, наверное, лет восемь или, может, девять. Как она была рада, что её взяли в Москву! Она вспоминала эту поездку с восторгом в глазах: в электричке не протолкнуться, все ругаются, в тамбуре накурено, у кого в корзинках куры кудахчут, у кого котята мяукают, а у одного деда петух всю дорогу кукарекал. Кто-то угостил её яблоком, и она хрустела им в полном восторге от происходящего.
А на обратной дороге в их вагоне кто-то всю дорогу бренчал на гитаре романсы. Желтая акация, белая сирень и что-то ещё такое же садоводно-лирическое. Бабушка пыталась напеть, но я не узнала ни одной песни. Я спросила, чем ей нравится этот романс про сирень, а она ответила «простотой».
В этой простоте тоже была вся моя бабушка: она никогда не любила изысков. Классическая музыка с непременным оркестром была для неё слишком сложной; длинные книги, которые читала мама – чересчур заумными; современные фильмы бабушка на дух не переносила, потому что никогда не успевала за сюжетом. Ей нравилось что-то простое и незамысловатое. Понятное.
Вот поэтому она и не любила, когда ей пытались объяснить чем «одеть» отличается от «надеть». И мамину психологию она тоже не переваривала, хотя в тайне, я думаю, очень гордилась мамой. Ведь мама выросла такой умной.
– Жарко будет. Не угадала я с погодой.
Бабушка расстегнулась, я тоже. Небо было чистое, а солнце тёплое. Как это странно: мы вроде на похороны собрались, а тут солнце. Ну, не издевательство ли?
Без пяти семь приехал дядя Боря. Выглядел он тоже неважно: так, будто ночевал в машине на заднем сиденье. Он быстро закинул в багажник бабушкины сумки, и нервно курил, пока мы садились.
Бабушка дяде Боре всегда симпатизировала. Я никогда не понимала, почему. Она говорила, что он напоминает ей Гошу из старого фильма «Москва слезам не верит». Я специально посмотрела фильм, но сходства никакого не обнаружила. Объяснила себе бабушкину симпатию тем, что они оба, как выражалась бабушка, «люди из народа». Но, кроме отсутствия высшего образования и каких-то дальних родственников (нет, не совместных) под Рязанью, их, кажется, больше ничего и не роднило. Ну, и ещё кроме моей мамы, естественно.
От дяди Бори всегда противно пахло бензином. Он напоминал мне шофера, да он и работал кем-то таким, было там что-то связанное с машиной. А шофера напоминал такого карикатурного – из «Бриллиантовой руки» и «Брата» одновременно. Адская смесь.
Дядя Боря любил свой гараж и свою машину, хоть ей и было уже лет семь. Он сам менял масло, а раньше и резину летнюю на зимнюю менял тоже сам. Потом они с мужиками начали квасить в гараже, и к запаху бензина добавился запах перегара. Но это было уже потом, почти перед самым разводом. А слово-то какое забавное – «квасить». Откуда оно у меня в голове?
Он вообще умудрялся сочетать в себе странные вещи, например, слушал шансон и русский рок. Как в том анекдоте про грушевый компот и манную кашу.
Дядя Боря сел в машину, и мы поехали. У меня было ощущение нереальности происходящего, будто всё это происходит не со мной. Будто всё это – где-то на дне, и каждое своё движение, каждый звук я воспринимаю сквозь толщу воды. В голове у меня назойливо крутилась фраза из песни, но я никак не могла вспомнить, из какой.
Мы приехали к больнице. Приехали, как мне показалось, слишком быстро, а мне так не хотелось приезжать! Ехать бы так целый день: я бы смотрела в окно и думала бы о маме. Дорога меня как-то гипнотизирует. И успокаивает.
Машину дядя Боря припарковал довольно далеко от входа, и мы минут пять шли вдоль высокого бетонного забора. Сверху каркали вороны, и если задрать голову, можно увидеть их гнёзда в берёзовых ветвях. Я подумала, что хоть что-то сбылось: не дождь с лужами, так хотя бы вороны. Солнце уже вылезло и грело во всю.
Территория больницы оказалась огромная. Мы прошли в самый дальний конец, где стоял морг. Навстречу нам попались два грузных мужика в грязных белых халатах. Я видела, как они курили за углом, а потом обогнули здание и пошли по дорожке. Один из них бросил другому – «холодное отделение», и я сразу поняла, о чём они.
Вокруг «холодного» корпуса росли высоченные ёлки. Как это символично, подумала я, у славян ель всегда была деревом смерти. Откуда я это помню?
Дальше было только хуже. Мы втроём зашли внутрь и бабушке отдали документы. А потом мы вышли наружу и обошли здание. И там был такой, как бы ангар: просторное помещение с большими воротами, чтобы могла заехать машина. И в этом ангаре на каком-то постаменте стоял гроб с мамой. И тут и впервые по-настоящему разрыдалась. Накатило.
Мама была сама на себя не похожа: нос стал какой-то слишком острый и тонкий, и вздёрнутый кверху, лицо восковое, как в музее у мадам Тюссо, губы накрашены чем-то неестественным. А главное – глаза. Глаза закрыты. И я вдруг поняла, что мне больше всего на свете хочется ещё раз заглянуть ей в глаза, хочется, чтобы она на меня посмотрела. Оно всегда на меня смотрела с какой-то смешинкой во взгляде. И с любовью. Но я поняла, что это невозможно. Наверное, это и есть грань между жизнью и смертью: не отлетающая душа, а именно взгляд. Отсутствие взгляда.
Подъехала маршрутка – от странного ощущения, я даже забыла слово ««газель»». Я щипала себя за руку, чтобы проснуться. Это всё – просто дурной сон. Просто кошмар. Почему я не просыпаюсь?!
Маму накрыли крышкой и какие-то мужики затащили гроб внутрь, зафиксировали его, что-то лязгнуло, и бабушка сказала, что мы с ней вдвоём поедем в «газели».
Подходили какие-то люди, выражали соболезнования бабушке, дяде Боре и мне. У многих в руках были цветы, у некоторых – заплаканные лица. Я почти никого из них не узнала. Одна женщина дала мне пачку бумажных платочков. Очень вовремя: у меня текло из носа, а слёзы я размазывала по лицу перчаткой. Я просто забыла, что у меня с собой есть две такие же пачки.
В машине я снова чувствовала себя странно: мы ехали с бабушкой вдвоём, а между нами стоял закрытый гроб. Я не верила, что там внутри лежит мама.
Гроб был чёрный, блестящий, будто обтянутый атласом или шёлком, а по швам, если это, конечно, называется швами, шла ярко-жёлтая тесьма. Смотрелось очень эффектно: чёрное и ярко-жёлтое. Хотя мама жёлтый цвет, кажется, не любила. Она говорила, что в средневековье это был цвет измены и предательства. Впрочем, чёрный она тоже не особенно любила. Кто вообще выбирал эту обивку?
Бабушка тихо всхлипывала, и по лицу у неё текли слёзы. Она же хоронит свою дочь, пронеслась у меня в голове мысль. Она похоронила мужа, а теперь хоронит единственного ребёнка. И у меня по спине побежал озноб.
Потом мы приехали к церкви. Парковочных мест не было, и «газель» объехала по периметру два раза, пока нашлось куда встать. Здесь уже толпились люди и почти у всех в руках были цветы. Народу было неожиданно много.
– Стой тут.
Бабушка достала из сумки какие-то документы и быстро-быстро куда-то пошла. Четверо мужчин с очень серьёзными лицами стали доставать из машины гроб, абсолютно не замечая меня. Я так и стояла.
Похоронами занимались бабушка и дядя Боря. А мне казалось, что я уже совсем взрослая. Совершеннолетняя же. Но сейчас я абсолютно не представляла, что надо делать, куда идти, и кому какие бумажки показывать. А ведь это я должна была заказывать венки и договариваться со всеми этими людьми, а я даже палец о палец не ударила…
А чего мне тут стоять? И я пошла к церкви. По дороге рассматривала толпу. В основном, это были почему-то бабушкины приятельницы. Женщин возраста моей мамы тоже было немало, но бабушки сбивались в кучки, а эти все почему-то держались поодиночке. Это клиентки, неожиданно поняла я. А почему все женщины? Где мужчины?
Наверное, даже не мужчины – мужчина. Я ждала всего одного. Мой отец же придёт на похороны? Я его увижу? Узнаю?
Меня бомбило. Бомбило с толпы абсолютно незнакомых людей, бомбило с того, что они могли улыбаться и разговаривать, а у меня ком в горле стоял ещё с утра. Бомбило, что они потом разъедутся по домам и будут дальше жить своей жизнью, будто бы ничего особенного и не произошло, а я останусь настолько одна, насколько ещё никогда не бывала. Мне казалось, что это всё. Конец. Что закончится сегодняшний день, а завтра уже не будет.
У самого входа стояли бабВера и бабВаля. Я подошла к ним и они обняли меня. БабВера была очень похожа на бабушку: такая же плотненькая, только будто совсем спрессованная и утрамбованная – такое от неё было впечатление, и какая-то квадратная. А бабВаля была маленькая, сухонькая и белая-белая, будто снегом посыпанная. БабВера казалась тяжелой, а бабВаля очень лёгкой.
Бабушка сказала, что мы рано приехали и надо ждать. Дядя Боря предложил помянуть. В толпе идею поддержали, и мы все залезли в какой-то автобус. Автобус был ужасно старый, из тех, что ходил в моём детстве от станции до дачи, правда, ходили не долго. А ещё такие автобусы я видела в сериалах о советском времени. Пазик. В нём сильно пахло бензином и почему-то жженой резиной.
Бабушка вынула из под сидения сумки, те самые, что были в багажнике у дяди Бори, и я удивилась как они тут оказались. Из сумок запахло едой. Бабушка достала завёрнутые в полотенце блины, одноразовые стаканчики и тарелки, и даже кутью. Кутью я никогда раньше не пробовала, даже не знала, что это такое, хотя слово было смутно знакомым.
– Борис, тебе не дам, – отрезала бабушка, доставая со дна бутылку водки, – тебе ещё на кладбище ехать.
Дядя Боря хмыкнул, но спорить не стал. По его завистливым глазам было видно, что он рассчитывал хотя бы на одну рюмку.
Бабушка посмотрела на меня и протянула мне половину рюмки.
– На, а то лица на тебе нету.
Рот обожгло. Водку я не любила. Я закашлялась, мне сунули блин. Ох, голова, наверное, будет потом болеть. Но в тот момент мне было совершенно всё равно.
Потом все куда-то разошлись, я даже не заметила как. Бабушку, я видела, обступили подружки и соседки, почему-то все в чёрных шелковых платках. Откуда они взяли столько одинаковых чёрных платков? Все они промокали глаза и трогали друг друга за руки. Мне не хотелось к ним подходить, чтобы меня тоже не стали хватать за руки и, заглядывая в глаза, расспрашивать о маме.
Я огляделась и заметила немного в стороне группу из шести человек. Это точно были наши, потому что заводилу-толстяка, размахивавшего руками, я видела ещё около больницы.
На вид им было лет по сорок-сорок пять, мамины ровесники. Четверо мужчин и две женщины, все одеты довольно скромно, причем не в чёрное, а кто во что горазд. На толстяке была распахнутая коричневая куртка, из-под которой торчал жёлтый галстук. Ещё один мужчина с немодными усами, ёжился и прыгал с ноги на ногу, потому что на нём был только клетчатый пиджак, и он, наверное, не смотря на яркое солнце, ужасно мёрз. Я-то расстегнула пальто, но снимать его совершенно не хотелось: ветер был резкий и холодный.
На женщинах были какие-то сектантские убожеские хламиды мышиного цвета, торчавшие из-под стеганых курток. Я бы не удивилась, если бы под платьями обнаружились небритые ноги. Хотя, какое мне дело? И почему я вообще подумала о ногах?
Бесформенные платья неопределенных оттенков вошли в моду недавно, но что-то подсказывало мне, им всем было глубоко чихать на моду. Пожалуй, в каждом из этих людей читалось если не презрение, то какое-то равнодушие к своему внешнему виду.
Я подошла поближе, сделала вид, что устала и хочу посидеть. Присела на скамейку рядом и стала слушать. Они определённо говорили о ней. Толстяк вспоминал что-то и то и дело вставлял «мы с Соней тогда подумали», «мы с Соней решили», «когда мы с Соней ездили». Мне показалось, он хочет выдать их знакомство за более близкое и хвастается что ли этим, а на самом деле он её не так уж хорошо и знал. Но как же мерзко он при этом лыбится! Вот же отвратительный тип.
Остальные кивали, тоже что-то говорили. Одна из женщин вспоминала, как мама помогла ей. «Соня мне такого специалиста нашла, а я её и поблагодарить-то не успела». Интересно, неужели для того, чтобы сказать «спасибо» нужно много времени? Или она не о том? Подумав, я всё же решила к ним подойти.
– Здравствуйте, – сказала я, и на меня посмотрели с недоумением.
Точно какие-то левые люди – были бы друзьями, узнали бы меня сейчас, а у этих лица, как у стада баранов.
– Я Вика. Сонина дочь.
– Ох, здравствуйте, Вика, – тут же вздохнула одна из тёток.
– Примите наши соболезнования,– подхватила другая.
– Это такая трагедия!
– Как же жалко!
– Скажите, вы знали мою маму?
– Да, мы учились вместе.
– Совсем недавно заканчивали курс по современным методам психотерапии, – с гордостью вставил толстяк.
– Понятно, – сказала я, развернулась и пошла в церковь.
Службу я запомнила плохо. Маме положили на лоб какую-то тряпочку с круглой пентаграммой. Было ужасно противно смотреть на эту тряпочку. Да и на её, такое чужое теперь лицо тоже смотреть было неприятно, но оторваться я не могла. Неприятно было именно то, что сходство с мамой было весьма условным. Но из всего, что было вокруг, я только и могла смотреть, что на мамино лицо, оно притягивало меня, как магнитик к холодильнику.
Ещё помню, что было светло, и был очень высокий потолок, а стены до самого потолка были все в иконах. И очень красиво пели, а я никак не могла понять, откуда же раздаются голоса. В покоище твоём господи. Голоса взлетали под самый потолок, да даже и не потолок, свод храма, и казалось, что там, сверху, для нас поют ангелы. Помилуй нас боже. Как я буду теперь без неё? Молимся об упокоении души рабы божьей. Мама, как ты могла меня оставить? Как ты могла? Господь смерть поправший. Ты меня оставила тут одну. Как ты могла?!
И очень сильно пахло ладаном. Так сильно, что я начала чихать, не останавливаясь. Я чихала в платок, стараясь делать это потише, но в самом конце случился казус. Священник замолчал, смолкло и пение, повисла пауза, и в этой тишине я захотела зевнуть. И чихнула с открытым ртом так, что эхо улетело куда-то под свод, к ангелам, а потом звучало в ушах ещё несколько секунд. От стыда я выбралась из церкви, и остаток времени ждала снаружи, стараясь слиться с ландшафтом и стать невидимкой. Мне очень хотелось спрятаться. Хотелось, чтобы на меня не смотрели, не подходили ко мне и ничего не спрашивали. На меня и не смотрели почти. Отпевание кончилось, и толпа повали наружу.
Больше я маму не видела. Из церкви гроб вынесли уже закрытым, и больше его не открывали.
Мы приехали на кладбище. Вопреки моим представлениям, здесь не было ни надгробий, похожих на памятники, ни замысловатых кованых оград, покрытых патиной, ни старых могил. Это было просто поле, огромное поле, окруженное со всех сторон деревьями. Поле, расчерченное на могилы. Зато тут было неожиданно грязно. Конечно, тут же свежие могилы копают. В земле. А я-то даже не подумала, выглянула в окно и увидела сухие тротуары, и легкомысленно надела новые ботинки.
Тут было много дешевых искусственных цветов, вызывающе ярких и до безобразия вульгарных. Были совершенно одинаковые, будто под копирку наштампованные чёрные таблички с золотыми буквами и цифрами: фамилии и годы жизни. Такие одинаковые, будто люди, для которых эти таблички делали, были вовсе не людьми, а какими-то единицами. Ещё были огромные деревянные кресты и низкие-низкие заборчики. Я в первый раз в жизни была на похоронах.
Из ««газели»» достали гроб и в крышку вбили гвоздь.
В этот момент я разрыдалась, потому что только сейчас поняла, что значит выражение «как гвоздь в крышку гроба» – это навсегда. И я поняла, что больше никогда-никогда не увижу маминых глаз. Не обниму её. Не услышу её голос. Не расскажу ей, как прошёл день. Не посмеюсь вместе с ней. Это такая неотвратимость, такая жуткая безысходность, какую невозможно даже описать. И я заплакала.
Дул острый и холодный, как лезвие ветер. От него жгло щёки и сводило уши, не спасала даже шапка, а слёзы становились будто металлические, и лицу делалось очень неприятно, казалось, что слёзы сейчас замёрзнут прямо в глазах. Казалось, слёзы поцарапают или даже разрежут мне глаза, и мне придётся закрыть их навсегда, как маме.
В углу участка я увидела приготовленный крест. Большой и деревянный. Я хотела сказать бабушке, что это пошлость, что лучше было бы поставить гранитную плиту, но она шепнула мне, что крест – это временно, что кресты ставят над могилами, пока не осядет земля, и я немного успокоилась.
Я огляделась. Кладбище всё-таки выглядело страшно. Через два участка от нас была насыпь из свежей земли, из неё торчал такой же свежий крест, а под крестом сидел огромный синий плюшевый медведь. Мне стало дурно. Неужели ребёнок? Я почему-то не думала раньше о том, что дети тоже умирают, и их, таких маленьких, тоже хоронят на кладбище, наверное, в маленьких гробиках.
Народу не то действительно поубавилось, не то просто на открытом пространстве люди стали казаться мельче. Лица определённо сменились: компании с толстяком во главе уже не было, зато я заметила несколько новых человек. И, кстати, цветы, которые все так старательно клали в гроб, из гроба аккуратно вынули ещё в церкви, и теперь весь этот гербарий снова разошелся по рукам. Похоже, цветы собирались водрузить на холм свежей земли, как того медведя.
К бабушке подошла высокая женщина, по возрасту – мамина ровесница. Она что-то сказала, и они обнялись, и, судя по подергиванию плечей, обе плакали. Наверное, какая-нибудь родственница. Может, бабВалина дочка, которая к двум должна была приехать, раньше освободилась.
Я рассматривала их издалека: у женщины были явно крашеные волосы какого-то очень красивого оттенка, я никак не могла понять, что они мне напоминают. Потом поняла – чёрную смородину. Такие тёмные, будто чёрные, и вместе с тем не то с лиловым, не то с красным отливом. Или черничное варенье.
Женщина отошла от бабушки и скромно заняла место в последних рядах. Почти тут же к ней подошла ещё одна, помоложе, лет тридцати пяти, наверное, они поздоровались и перекинулись парой слов.
Эту вторую я уже видела: она вылезала из ярко-синего «мини купера», когда мы подъезжали к кладбищу. На ней были очки и бардовый плащ, а каштановые с рыжиной волосы у неё торчали во все стороны. То ли химия, то ли свои такие кудряшки от природы. Про такие говорят – копна. В жизни редко встретишь реальную копну волос: обычно волосы у всех гладкие, жидкие. У мамы вот густые были. Маме повезло с волосами, а мне нет. Я, видимо, в папу пошла.
Эту женщину с копной нельзя было назвать толстой, но она вся была какая-то кругленькая: круглое лицо с щечками, грудь большая, фигура, с таким животом и боками, которую не скрывал даже плащ. И они очень смешно смотрелись вдвоём: одна высокая и худая, другая низкая и круглая.
Пришёл священник в чёрном. Он замахал кадилом над гробом, и что-то нараспев говорил. Все наклонили головы, и я тоже. Я хотела подойти к этим двоим, а потом подумала, что ещё успею. Тем более, что сейчас момент был явно не подходящий. Но, скосив глаз, я продолжала наблюдать. К ним присоединился ещё и мужчина с огромными, на пол головы, залысинами. На нём было очень приличное пальто горчичного цвета, а в руках – охапка белых роз.
Гроб уже осторожно опускали вниз. Опускали долго и напряженно, и я поняла, что он очень тяжелый. От этой мысли снова стало не по себе: что-то было в этом такое монументальное, такое «навсегда»… Был бы гроб с мамой лёгким, и опускался бы он тогда легко, и относиться к происходящему, наверное, можно было бы легче…
Когда гроб коснулся дна, четверо мужиков с испитыми лицами облегченно вздохнули, вытерли пот и стали закапывать могилу. Они так буднично схватились за лопаты, будто всё уже было окончено, и оставалась сущая ерунда – забросать яму землёй. А как же цветы? А крест? Мы продолжали стоять с бабушкой вдвоём, пока к нам не подошёл дядя Боря.
Выяснилось, что люди уже начали расходиться, и предстояло снова сортировать всех по машинам: кто на поминки, а кто нет. Я огляделась в поисках тех троих, но их уже не было.
Мы с бабушкой сели в машину к дяде Боре. Бабушка спереди, а сзади кроме меня бабВера и бабВаля.
Поминки были в бабушкиной квартире, это казалось мне правильным. Было совершенно невозможно пригласить такую толпу незнакомых людей к нам домой. В наш с мамой дом.
Когда мы вошли, и я увидела масштаб подготовки, мне снова стало стыдно и неловко: почему она не позвала меня? Да, конечно, ей помогали сестры, но они бы могли бы позвать и меня… Я бы могла хотя бы в магазин сходить – у неё на серванте стояло шесть литровых пакетов сока и два полутора литровых, как они их тащили, интересно?
Я бродила по квартире, словно тень. Иногда со мной заговаривали, качали головой, жалели и меня, и маму, но мне постоянно казалось, будто я присутствую тут только наполовину, что другая часть меня где-то не здесь. А где? Осталась на кладбище?
Сели за стол. Меня бомбило. Всё было противно: и люди, и разговоры, есть не хотелось совершенно, но уйти было нельзя.
– Боренька, ну как салат? – с заискивающей интонацией спросила бабВаля.
– Очень вкусный. Но я вам его не рекомендую.
– Почему же?
– А мне тогда меньше достанется.
Все рассмеялись. Как они могли смеяться, шутить? У меня ком в горле стоял, а эти смеялись, тянули рты в улыбках, чавкали, пережевывая, просили налить ещё.
– А ребёнку-то, ребёнку зачем наливаешь?!
– Какой она ребёнок?! Восемнадцать уже есть, замуж пора давно и детей рожать!
– Правда, ну что вы ей богу, она мать потеряла, от одной рюмки ничего ей не будет.
Я будто смотрела на всю сцену со стороны: вот сижу я, опустив плечи. Вот дядя Боря наливает мне в рюмку дешевого коньяка.
– Да как же так?! Дочь вперед матери, – голос бабушки дрогнул, и рюмка у неё в руке задрожала. И она разрыдалась, а вслед за ней разрыдалась и я. Над нами долго кто-то махал руками, как курица-наседка крыльями, бабушке что-то капали в рюмку с водкой, мне тоже совали под нос какую-то ментоловую дрянь, а я отбивалась, и, кажется, в итоге опрокинула этот пузырёк. А потом всё стихло, и сквозь слёзы в голову начал продираться бабушкин голос.
– Никому не пожелаешь. Откуда? У нас в роду все долгожители. У всех хорошие сосуды были.
– Точно-точно, – важно поддакивала бабВера.
– Папа наш, царство ему небесное, до девяноста двух дожил, мама в восемьдесят шесть ушла, Зоя в восемьдесят три, Галина Иннокентьевна то ли в девяносто один то ли в девяносто два. Скажи, Вер! А дочь….