Текст книги "Звезды Маньчжурии"
Автор книги: Альфред Хейдок
Жанры:
Классическая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 10 страниц)
Степь заговорила. Лохматые всадники скакали по всем направлениям и разносили молву:
– Пришел большой русский генерал Унгерн с войском… Идет освобождать Ургу. Хочет восстановить Чингисханово государство… Монголам будет хорошо!
По вечерам в юртах без устали говорили о чудесном генерале. Его не берет пуля… он молится монгольским богам, чтит лам… Он идет впереди наступающих цепей, без оружия, с одним тащуром (палкой) в руках… А в тащуре этом сидит дух…
Но еще быстрее пронеслась весть, что Унгерн, уже обложивший Ургу, обещал отдать город бойцам на разграбление.
Спешно седлались кони, и алкающие богатств неслись к монгольской столице, подгоняемые мыслью:
– Как бы не опоздать!..
Но в районе одного глухого улуса умы были заняты совершенно другим:
– В степи появился Сатана!
Трое пастухов во время пыльной бури чуть не насмерть загнали коней, спасаясь от него.
Правда, их рассказ был довольно сбивчив. Выходило так, что они гнались, будто, за двумя волками и даже одного из них убили. Но это были не волки, а оборотни, потому что во время погони за другим вдруг налетела буря, и преследователи увидели, как убитый волк превратился в человека, который встал и побежал вслед своему убегающему товарищу…
Иногда рассказ несколько изменялся и, вообще оставался темен и неясен. Одно лишь было известно достоверно: недалеко от места происшествия Цадип нашел хорошие часы!
По мнению слушателей, Цадип проявил большое мужество, так как не всякий бы стал слезать с коня за часами, когда сам Сатана гонится по пятам!..
Эти рассказы дошли, наконец, до ушей одинокого русского, который шатался по степи в поисках бог весть чего! Он проявил чрезвычайный интерес к этому делу, так как, по его словам, – он всю жизнь жаждал встречи с Сатаной!
Русский предпринял недельный путь, чтобы найти удостоившихся такой встречи и лично их рас спросить.
К сожалению, он не застал ни храброго Цадипа, ни его двух товарищей: они, в числе многих других, поехали к Урге, надеясь поспеть ко времени ее падения. Сожаления русского быстро прекратились, когда он в одной юрте, за коллекцией богов у стены, увидел серебряные часы с вытисненной на крышке сворой гончих.
Часы ему очень понравились: он долго вертел их в руках и расхваливал, расспрашивал, – кто их счастливый обладатель, как его зовут и как он выглядит.
Потом русский тоже отправился в Ургу.
3Имя Унгерна носил худой человек. У него были усы скандинава и душа «берсеркера».
На пасмурном Балтийском море его предок водил пиратское судно на абордаж и тяжелым молотом сплющивал шлемы, вместе с черепами их носителей. Предок любил дробный стук стрел о щиты и рев, издаваемый бычьими глотками пиратов при атаке: это возбуждало ярость и повергало его в кипящую пену безудержного буйства, когда сокрушающие удары вызывали восторг, распирали грудь и наливали кровью холодные глаза.
В двадцатом веке в далеком потомке возродился этот предок. Его отправили в школу, приучили к суровой дисциплине и заставили носить бесцветную личину рядового офицера.
Год за годом тянулась эта жизнь, не дававшая ему удовлетворения.
Душа тосковала. Смотрела жадными глазами в сторону пустыни и рвалась с цепей… Он сбросил цепи, когда в Россию пришло Великое Безумие.
С тех пор он стал тем, кого называли «Даурским бароном» и кто затем сделался кратковременным властителем Монголии.
Он оставил кроткого Христа, потому что ему ближе было друидическое поклонение силам Земли, Одину, Валгалле и страшилищам – кумирам Тибета.
Одного он никогда и никому не прощал – нарушения его законов.
* * *
Урга была взята.
Над городом распростерлись крылья ночи. Все спали, не спал только Унгерн: беспокойные мысли бродили в его голове. Сегодня у ламаистского оракула он вопрошал судьбу. Лама высших степеней произвел гадание на внутренностях зарезанного барана и, хотя и не сказал ничего плохого, но что-то мямлил, выражался цветисто, не договаривал… Неужели его звезда закатывается? Мрак потустороннего, невидимые руки Правителя мира и суеверный страх перед темной бездной будущего вселяли в душу барона сознание своего ничтожества. А с этим сознанием он примириться не мог. Оно вызывало в нем бунт против всего и ярость, железным кольцом сжимавшую сердце…
Душно!..
Унгерн приказал подать автомобиль и черной тенью стал носиться по полуночным замерзшим улицам. Горе тому часовому, кого он не найдет бодрствующим! Горе и тем, кто сидит на гауптвахте, потому что Унгерну сжало сердце, и он готов на все, лишь бы отпустило…
Он обязательно заедет на гауптвахту и произведет короткий и правый суд!
Засовы гауптвахты загремели. Часовые застыли изваяниями, и Унгерн, нахмурившись, выслушал рапорт дежурного.
– Привести… – бросил он коротко, ткнув пальцем в первое имя в списке арестованных.
Ввели Жданова…
Когда Жданов, входя, посмотрел на своего бывшего вождя, – он сразу определил его состояние и понял, что его ожидает.
Собственно говоря, игра была проиграна еще пару дней назад, когда его арестовал патруль за нападение с ножом в руке на Цадипа. Цадип через два часа скончался на перевязочном пункте.
При свете оплывающего огарка глаза Унгерна так и впились в арестованного.
– За что арестован?
Жданов усмехнулся:
– За хорошее не посадят, Ваше Превосходительство!
– Кто ты?
– Дезертир из вашего отряда, – не моргнув глазом, отчеканил Жданов.
Игра ведь все равно проиграна… Так отчего же не побеседовать с Его Превосходительством по душам?!
В сумрачной душе потомка пирата был уголок, где скрывалось одинокое чувство – уважение к смелости.
– Как попался?
Жданов спокойно изложил историю нападения в степи, смерть товарища и решение мстить во что бы то ни стало.
В одном месте рассказа глаза Унгерна опять впились в арестованного:
– Ты видел духа, от которого побежали монголы!
– Да разве можно видеть духа, Ваше Превосходительство?
Этот ответ был величайшей оплошностью: суеверный вождь, приглядывающийся к знаменьям и верящий в темные силы, освободил бы Жданова, будь тут вмешательство потустороннего. Теперь же все было испорчено: Жданов переступил его закон дважды – дезертировал и присвоил себе месть…
– Довольно. Завтра тебя расстреляют! Введите следующего!
Кольцо, сжимавшее сердце Унгерна, как будто уже ослабло.
– Ваше Превосходительство! Так уж расстреляйте и тех двух оставшихся грабителей вместе со мною… Все ж веселей!..
Во взгляде Унгерна просквозило что-то, похожее на благодарность: этот человек прямо-таки доставлял ему возможность проявить свою власть над жизнями людей!
Он подробно расспросил о местонахождении виновных…
Сейчас же появился наряд солдат, – справедливости был дан полный ход… Суровый вождь оживился.
* * *
В Урге наступал рассвет. Где-то взревел верблюд, и залаяли псы на окраине. Фиолетовая дымка окутывала окрестные горы, за которыми во все стороны разбегались древние, костями усеянные дороги через желтую пустыню.
С наступлением нового жестокого дня по этим бесконечным дорогам пойдут, раскачиваясь как пьяные, верблюды в Кашгар, Кульджу, к Гималаям и в таинственный Тибет.
Жестокий день наступал быстро и бичом необходимости гнал обитателей теплых юрт на утреннюю прохладу.
Сны еще прятались в складках их длинных халатов; мужчины ежились на утреннем холодке и нехотя вели коней на водопой. Может быть, их только что ласкали скуластые женщины, увешанные фунтами старинного серебра…
Лень сквозила в каждом движении монголов, и пока они, зевая, посматривали на небо – вдали, за свалочным местом, раздался залп взводом.
Там расстреливали осужденных накануне Унгерном, и в этот именно момент Жданов отправился в одну страну, где он еще не побывал и откуда не возвращаются…
На путях извилистых
1Как только издали замаячило здание полустанка, я и Ордынцев спрыгнули с товарного поезда. Толстый кондуктор-хохол чуть-чуть не сделал того же, но благоразумно остался на тормозной площадке, бешено ругаясь и жестикулируя: он во что бы то ни стало хотел сдать нас полиции за бесплатное пользование вагонными крышами… Этот человек, без сомнения, обладал сварливым характером, ибо все время, как только открыл наше местопребывание, злобно и желчно ругался, точно мы причинили ему громадные убытки…
– На, выкуси! – Ордынцев показал ему вслед всем известную комбинацию из трех пальцев – и нас обоих посетила трепетная радость, что мы оставили этого злюку в дураках. Я качался на своих ослабевших от голода ногах, но беззвучный хохот сотрясал мое тело – лишнее доказательство, что человек не чужд маленьких радостей даже в самых безнадежных положениях.
Такое состояние продолжалось, пока хвост лязгающего железного зверя не отполз совсем, и тогда нас атаковала тишина побуревших под дуновением ранней осени отрогов Хингана, После грохота поезда тишина казалась почти потрясающей, враждебной и недоверчивой. Она точно спрашивала:
– А что вы тут намерены делать?
– Двигаться, жить и искать всего того, что делает жизнь привлекательной! – хотелось мне крикнуть в пространство, но это могло вызвать насмешки Ордынцева и обвинения в излишней нервозности – вместо этого я спросил:
– Нет ли у тебя еще табаку? Табаку не было, и это причиняло мне больше страданий, чем голод. Мы зашагали вперед размеренным и неторопливым шагом бродяг, которым некуда спешить, ибо весь мир, куда ни взгляни, принадлежит им, и они с одинаковым успехом могут повернуть как направо, так и налево – восхитительная свобода!
Правда, эта свобода была для нас непривычна и поэтому немного страшна. Тут-то, наверное, и крылось объяснение того, что мы в своем странствии придерживались линии железной дороги, которая – сама определенность. Это мне не нравилось – в моей душе возник бунт против всякой определенности; я хотел использовать эту странную свободу всю, до дна.
– Послушай, – сказал я Ордынцеву, – отчего бы нам не свернуть в сторону от этих блестящих рельс? Они мне надоели. Почем знать – не ожидает ли нас тут, где-нибудь в сторонке, нечто восхитительное. Мало ли какие могут быть случаи!
Я сознавал, что говорю глупости под влиянием голода и изнеможения от ночей, проведенных у костров на краю дороги, где один бок обжигало, а другой – замерзал. Но в данный момент – это тоже один из результатов голодания – моя голова превратилась в волшебную клумбу, способную временами расцвести пышнейшими орхидеями жгучей фантазии, граничащей с галлюцинациями, и тут же быстро осыпаться, превращая все окружающее в черную яму…
Ордынцев протестовал:
– Конечно – рельсы нас не кормят, но мы попадем к китайским крестьянам; они, правда, могут нас накормить, но не исключена возможность, что спустят собак. Если бы это была Россия…
Я продолжал уговаривать его, все более воодушевляясь. В моих представлениях пределы возможного легко и удобно расширились до границ невероятного и с легкостью горной козы перескочили их: тут хмурый Хинганский хребет облекался в голубые туманы, прорезываясь сверкающей сталью струй; таинственные тропы уводили к священным озерам охотничьих племен – тех, кто завертывает маленьких кумиров в бересту и прячет их на раскидистых деревьях; дальше появлялся охотничий пир вокруг убитого лося, и лесные жители протягивали нам куски дымящегося мяса с жировыми прослойками, способного в два счета вернуть нам утраченную радость бытия; а из чащи за нами, может быть, будут следить глаза женщин, никогда не знавших культуры, но сведущих в древней науке любви…
Расписывая таким образом неизвестную землю, лежащую возле нас, которую моя фантазия награждала всем, чего мы были лишены в течение трех месяцев отчаяннейшей безработицы, я увлекал Ордынцева за собой на колесную колею, уводящую от пустынного переезда куда-то в сторону. Ордынцев, немножко поколебавшись, сплюнул и последовал за мной: он находился под властью двух самых безумных советников – желудка, исступленно требующего пищи, и разгоряченной фантазии.
Тем, кто даже на небольших расстояниях пользуется автомобилями, извозчиками и прочими атрибутами человеческой лени, неизвестен могучий и убаюкивающий ритм пешего хождения дальних странствий: отлетают мысли, немеет корпус, все биение жизни сосредоточивается в ногах, и человек превращается в метроном…
Лес, слегка раскачиваемый ветром, шумел вокруг нас; светило осеннее, мало греющее солнце, и нам, убаюканным мерным движением, жизнь стала казаться не реальностью, а какой-то немного жуткой сказкой. Но потом к тишине леса стали примешиваться звуки: за нами тарахтела телега, и женский голос заунывно напевал забайкальскую песню, – кто-то догонял нас.
– Эй, тетка! – окликнул Ордынцев женщину в красном платке, когда телега уже поравнялась с нами, – дорога-то куда идет?
– На хутор. А вы чьи будете? – спросила женщина довольно мелодичным голосом.
– Божьи, милая, божьи! – ответил Ордынцев, обладавший замечательной способностью подделываться под крестьянский говор. – Может быть, у вас на хуторе в работниках нехватка, так вот – тут два молодца.
– Хотите на хутор – так седайте, – флегматично произнесла она, – а насчет работы поговорите с Кузьмой.
Мы сели, и телега понесла нас дальше, к неизвестному хутору и к какому-то Кузьме, которому волею судеб предстояло что-то решить в нашей жизни.
Мне, человеку, верящему в таинственное соотношение между именем и его носителем, этот Кузьма засел в голову: напирая на «у», я всю дорогу мысленно повторял этот имя и понемногу пришел к заключению, что этот человек – топор – грубый и кряжистый; у него непременно должна быть черная борода и хозяйственная сметка. Такие люди работают до одурения, бьют жен, и от них пахнет потом и дегтем…
– А как вас зовут? – обратился я к женщине.
– Аксиньей! – ответила она и почему-то потупила глаза.
2Я ошибся в предположениях о наружности Кузьмы: он оказался хотя и чернобородым, но чрезвычайно изможденным и больным человеком. С месяц тому назад на него опрокинулся воз кирпичей и с тех пор, по выражению самого Кузьмы, у него стало «перехватывать в дыхании»…
Хотя Ордынцев по образованию агроном, а я – филолог, Кузьма плохо верил в наши способности, как работников. Наверное, потому он и назначил нам чрезвычайно мизерную оплату труда… Но нам нужна была еда – мы даже не стали торговаться. Аксинья накрыла на стол и мы ели…
А потом был сон в теплом помещении и на другое утро началась работа.
Мне до сих пор кажется, что я никогда раньше не понимал истинного значения слова «работа». Я усвоил это понятие лишь после недели пребывания в беженском хуторе Маньчжурии. Работа – это смутный бег бесследно исчезающих часов, мелькание изумительно коротких дней, это время, которого не чувствуешь и узнаешь лишь случайно, взглянув на стенной календарь, или – по внезапно наступившему воскресенью. А черные провалы в сознании, которые наступают почти сразу, как только отяжелевшие после ужина члены коснутся постели, – это ночи.
Я ел, двигался, напрягался и отдыхал, чувствуя, что с каждым днем становлюсь сильнее и, одновременно с этим, как будто – тупею… Вместе с осенним, изумительно чистым воздухом, я, казалось, втягивал в себя дрожжи, на которых пухли и набухали мои мускулы.
Но я был не прав, обозначив эту жизнь на хуторе только одним названием – работа. Жизнь – она везде – таинственное сплетение влияний одного человека на другого в присутствии окружающей природы или вещей, которые также пронизывают нас исходящими из них силами…
Я стал замечать, что наша хозяйка Аксинья с каждым днем относится ко мне все приветливее. Был даже случай, когда она, видя, что я зверски устал и прекратил работу, чтобы отереть пот и передохнуть, – взяла из моих рук вилы и добрых полчаса вместо меня кидала снопы на стог, а я в это время курил. Я не мог тогда не похвалить ее рук и даже с восхищением ощупал ее полные мускулы повыше локтя.
Временами же я задумывался о счастье: не заключается ли оно в усыпляющем мозг движении, в физической работе, лишающей человека способности размышлять, став, как окружающая природа, как растение, далек ли будет человек от благостного состояния буддийской нирваны, что почти одно и то же.
Был субботний вечер. С ноющей усталостью в членах и с абсолютной пустотой в голове, где не было и признака мысли, – я вышел за околицу и уставился на горбатые хребты хмурого Хингана и застыл так, не шевелясь. Дымчатыми струйками курилась падь за ближайшим холмом, а с бурых полей, откуда мы днем свозили снопы, неслось одинокое – «пи-ит», «пи-ит» – какой-то ночной птицы. Густо-голубые сумерки точно вырастали, струились из самой земли; они окутывали дальние горы, становясь все более фиолетовыми и, казалось, даже проникали во внутрь меня, наполняя мое сознание. И тогда вдруг во мне зашевелилось ощущение неведомого счастья: я слился, я растаял и был одно с окружающими горами, – землею, носившей меня – и воздухом, которым дышал. И мысль осенила меня: «Так бы вот прожить всю жизнь куском горячей материи на живущей вокруг меня странной, простой и, вместе с тем, таинственной земле. Ведь миллионы людей, вышедших из земли и к ней прикованных труженников-крестьян так и живут, рождаются и умирают, растворяясь в синей мгле природы, где печальная ночная птица одиноко кличет над ними свое – «пи-ит», «пи-ит». И если бы еще была женщина, которая бы награждала меня тихой лаской после дня упорного труда! Что же еще требовать от жизни?»
Я почти уверился, что нашел ключ к счастью и разрешил проблему собственного существования. Но в тот момент что-то случилось: ко мне шла женщина… В сумерках белым пятном выделяется ее головной платок, – это была Аксинья. Она подошла вплотную и спокойно стала со мной рядом.
Странно, – как только это произошло, – тихие голубые сумерки вечера покинули меня, вместо них заколыхались во мне трепет ожидания чего-то, смутное желание и таинственная уверенность в неизбежном…
– Аксинья! – голос мой звучал приглушенно.
– Тише, как бы не услышала свекровь, – также приглушенно ответила она.
Я еще раз взглянул на нее и мгновенно понял, зачем она пришла ко мне: сила земная, бесхитростная и прямая говорила в ней так же, как в этой укутанной голубым туманом земле, и выгнала ее от больного мужа к одинокому мужчине, который не скрыл перед ней своего восхищения ее работолюбивыми и сильными руками…
Пусть говорят после этого, что нет таинственных духов, которые иногда подслушивают наши желания.
Еще раз в темноте раздалось уже совсем глухое:
– Аксинья!
И еще раз другой голос, сдавленный, еле слышный, прерываясь, прошептал: – Тише!..
3Логический ход вещей неумолим: я всегда говорил, что Кузьма напрасно не ляжет в больницу, – он умер, и это случилось, право, скорее, чем можно было ожидать. Ордынцев такого мнения, что мужик, привыкший работать с утра до вечера, – умирает скорее, чем белоручка, ибо он не может примириться с ничегонеделаньем в постели. Может быть, Ордынцев и прав. Мы справили похороны и очень далеко везли покойника на кладбище, где предали его земле, которая ему, действительно, мать.
Теперь уже прошла неделя после похорон, и Аксинья ведет себя так, как будто только ждет моего решающего слова, и я стану здесь хозяином. Но разве Сатана, которого ради благозвучия предпочитают звать Мефистофелем, – разве он когда-нибудь оставляет человека в покое? Нет! Никогда! Третьего дня я ездил на станцию отвозить зерно и – к счастью или к несчастью, этого я еще не знаю, – очутился на перроне в момент прихода трансазиатского экспресса.
Кто бы мог мне сказать, каким колдовством проникаются прозаические вагоны и неуклюжие современные пароходы, если они – дальнего назначения?
Они оказывают на меня поражающее влияние… Не слетают ли к ним во время дальних странствований синеокие духи обманчивых, вечно влекущих мужчину далей? Те, кто, сизые, залегли дымкой или причудливыми облачками и стерегут тайну сокровенного обаяния мировых просторов. Не те ли они самые, кто некогда заставили нашего прапра– и перепрадедушку связать неверный и колышущийся плот, чтобы пуститься в плавание от своего обогретого и в достаточной степени надоевшего берега к другому, может быть, худшему?
Трансазиатский экспресс дышал стальными легкими; играл переливчатыми бликами на зеркальных стеклах и всем своим крайне решительным видом, включая сюда и глухой, гортанный гудок, говорил о могучем темпе жизни, о стальных молотах, поднятых для удара, и об исступленном стремлении человечества в область, беспредельного властвования над пространствами и даже – миром…
По крайней мере, таким он показался мне после месяца, проведенного в грязном, пахнущем скотным двором, хуторе.
Женщина с зажатым между пальцев томиком в руках вышла из вагона и как видение из страшно далекого и привлекательного для меня мира томной поступью проплыла мимо меня. Смесью запахов, по всей вероятности, состоящей из тончайших духов, аромата холеной кожи и волос, с прибавлением сюда нескольких капель неподдельного греха, она отравила слишком простой и ясный воздух станции, а также мой душевный мир…
В двух шагах от меня томик упал. Я его моментально поднял и вернул владелице.
– Мерси, мосье.
– Са ne vaux pa le penie, madam.
Удивленный взгляд – стремительный взлет маневрирующих бровей.
– Разве вы говорите по-французски?
– О, да, мадам!
Последовал краткий разговор. Она смеялась: филолог – и в таком странном виде – с кнутом за поясом… В этой дикой Маньчжурии… Она непременно расскажет об этом в Париже… Что? Поезд трогается?.. Пусть мосье оставит у себя томик французских стихов – они прелестны…
Трансазиатский экспресс ушел. Я наудачу раскрыл книгу и прочел Поля Верлена:
Мне часто видится заветная мечта,
Безвестной женщины, любимой и желанной.
Но каждый раз она и совсем не та,
И не совсем одна, – и это сердцу странно.
– Во всяком случае, – сказал я, закрывая книгу, – моя мечта – не Аксинья!
* * *
Я покинул хутор, но Ордынцев остался. Мне кажется, что он скоро займет там вакантное место хозяина; Аксинья при расставании особенной горести не проявила… Листьев на деревьях уже нет – падает первый снег. Я иду сильный и окрепший, сам хорошо не зная – куда! В моей голове, подобно одуревшим пчелам, роятся обрывки мечты: там и большие города, и пальмы, и бананы, и синеокие духи дремлющих далей.