355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Альфонс Доде » Евангелистка » Текст книги (страница 1)
Евангелистка
  • Текст добавлен: 21 октября 2016, 21:15

Текст книги "Евангелистка"


Автор книги: Альфонс Доде



сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 15 страниц)

Альфонс Доде
Евангелистка

Посвящаю это исследование блестящему ученому, профессору Ж. М. Шарко, врачу Сальпетриер.

А. Д.

I. БАБУШКА

В сумерках они возвратились с кладбища в маленький домик на улице Валь-де-Грас. Бабушку только что похоронили, и, когда друзья разошлись, г-жа Эпсен с дочерью остались одни в тесной, опустевшей квартирке, где всякая мелочь напоминала об умершей; теперь им еще яснее представился весь ужас постигшего их несчастья. Даже там, на Монпарнасском кладбище, над раскрытой могилой, поглотившей родное существо, они не ощущали с такой остротой горечь непоправимой утраты, тоску вечной разлуки, как здесь, в уголке, у окна, перед пустым креслом. Теперь им казалось, будто бабушка умерла во второй раз.

Г-жа Эпсен, тяжело опустившись на стул, застыла неподвижно в своем траурном шерстяном платье, не в силах сбросить шаль и снять шляпку с густой креповой вуалью, обрамлявшей жесткими складками ее широкое, доброе, заплаканное лицо. Затем, шумно сморкаясь, вытирая распухшие от слез глаза, она начинает громко причитать и восхвалять доброту покойницы, ее веселый нрав, ее мужество, вспоминает разные случаи из своей жизни, из жизни дочери. Слушая, ее бесхитростные жалобы, даже посторонний мог бы узнать всю историю их семьи: он узнал бы, что двадцать лет назад г-н Эпсен, разорившийся на изобретениях датский инженер, приехал из Копенгагена в Париж хлопотать о патенте на электрические часы и что, потерпев неудачу, изобретатель внезапно умер, оставив в номере гостиницы беременную жену со старенькой матерью без всяких средств к жизни.

Ох, что бы сталось тогда с нею без бабушки, без ее вязального крючка! Старая датчанка неутомимо, днем и ночью вязала кружева, скатерти, гипюровые накидки, в те времена редкостные в Париже, и продавала свое рукоделье галантерейным торговцам. Бабушка поставила семью на ноги, наняла кормилицу для малютки Элины, но сколько же ей пришлось связать тонких кружев, сколько узорчатых салфеточек, от которых слепли ее глаза! Бедная, милая бабушка!.. Причитания г-жи Эпсен прерываются горьким плачем, ласковыми детскими прозвищами, какие только приходят на память осиротевшей женщине и кажутся особенно трогательными из-за резкого иностранного акцента, от которого за двадцать лет жизни в Париже она так и не сумела избавиться.

Ее девятнадцатилетняя дочь выражает свое горе более сдержанно. Стиснув зубы, бледная, спокойная, Элина принимается наводить порядок в доме. Черное траурное платье, облегающее гибкую, несколько полную фигуру девушки, оттеняет ее цветущую юность и блеск густых золотистых волос. Уверенно, неторопливо, как умелая хозяйка, она раздувает огонь в камине» потухший за время их отсутствия, задергивает занавески, зажигает лампу, чтобы гостиная не казалась такой холодной и мрачной; потом бережно снимает шаль и шляпку с матери, продолжающей всхлипывать и причитать, надевает ей теплые туфли вместо промокших, грязных от кладбищенской земли башмаков и, взяв ее за руку, как ребенка, насильно подводит к столу, на котором дымится суп в расписанной цветами миске и два горячих блюда из ресторана. Г-жа Эпсен протестует. Обедать? О нет, ни за что! Она совсем не голодна; к тому же один вид этого столика, где недостает третьего прибора…

– Не надо, Лина, прошу тебя!

– Нет, нужно, непременно нужно.

Элина твердо решила в первый же вечер накрыть обед здесь, на обычном месте, ничего не менять в их привычках, – она знала, что потом будет еще тяжелее вернуться к прежнему укладу. И до чего же умно поступила эта кроткая, рассудительная девушка! В тепле уютной гостиной, озаренной светом лампы и огнем камина, сердечная боль несчастной матери понемногу утихает. Как всегда бывает после сильных потрясений, г-жа Эпсен ест с большим аппетитом, мало-помалу успокаивается, мысли ее принимают другое направление. Ведь она, право же, сделала все, чтобы старушке было хорошо, чтобы та ни в чем не нуждалась до последнего дня. А каким утешением было дружеское участие в тяжелые минуты! Сколько народу пришло на эти скромные похороны! Процессия растянулась по всей улице. Приехали все ее прежние ученицы: Леони д'Арло, баронесса Герспах, Полина и Луиза де Лостанд – все, все до единой. А надгробное слово говорил пастор Оссандон – такой чести он теперь не удостаивает и богачей ни за какие деньги, – декан богословского факультета Оссандон, знаменитый проповедник протестантской церкви, которого в Париже не слыхали вот уже пятнадцать лет. Как прекрасны были его слова о семейной привязанности, как трогательно он говорил о бабушке, этой стойкой женщине, которая в преклонных годах покинула родную страну, чтобы последовать за своими детьми, чтобы не расставаться с ними нн на один день!

– Ни на отин тень… – Г-жа Эпсен вздыхает и снова заливается слезами при воспоминании о речи пастора. Обхватив обеими руками свою взрослую дочь, она со стоном восклицает:

– Мы будем крепко любить друг друга, Линетта, мы не расстанемся никогда.

Прильнув к матери, ласково гладя ее седеющие волосы, Элина отвечает тихим, нежным голосом, боясь разрыдаться:

– Никогда! Ты же знаешь, никогда…

Теплая комната, сытный обед после трех бессонных ночей, после стольких слез… Наконец-то бедная мама заснула. Неслышно ступая, Элина уносит посуду со стола, прибирает в доме, где после внезапно постигшего их несчастья все брошено в беспорядке. Она пытается заглушить свое горе работой, хлопотами по хозяйству. Но, подойдя к оконной нише с приподнятой занавеской, где бабушка проводила все свои дни, Элина замирает; у нее не хватает духу убрать эти знакомые, привычные вещицы, еще хранящие отпечаток дрожащих старческих пальцев: ножницы, очки, вынутые из футляра, закладку в томике Андерсена, начатое вязанье с воткнутым крючком, торчащее из ящика рабочего столика, кружевной чепчик с длинными лиловыми лентами, висящий на оконной задвижке.

Элина останавливается в раздумье.

Все ее детство связано с этим уголком у окна. Здесь бабушка учила ее чтению и рукоделию. Пока г-жа Эпсен бегала по городу и давала уроки, малютка Лина сидела на скамеечке у ног старой датчанки, и та говорила ей о своей родине, рассказывала сказки северных народов, напевала морскую песню о короле Христиане – ведь ее покойный муж был капитаном корабля. Позднее, когда Элина сама стала зарабатывать, она по-прежнему приходила сюда по вечерам и усаживалась на той же скамеечке. Бабушка, видя ее на привычном месте, говорила с ней так же ласково и покровительственно, как в детстве. В последние годы, когда память старушки начала слабеть, ей случалось называть Лину именем г-жи Эпсен. «Элизабет», вспоминать ее покойного мужа, путать внучку с дочерью, смешивая два родных существа в одном общем чувстве материнской любви. Когда ее тихонько поправляли, бабушка добродушно смеялась. Неужели все кончено, неужели Элина никогда больше не увидит ее милого лица в чепчике с оборками, озаренного ясной детской улыбкой? Эта мысль лишает ее мужества. Она дает волю слезам, которые стыдливо сдерживала с самого утра, боясь расстроить мать и стесняясь горячего сочувствия окружающих; вся дрожа, со стонами и рыданиями девушка убегает в соседнюю комнату.

Тут окно раскрыто настежь. Ночную мглу прорезают порывы холодного сырого ветра; бледный свет мартовской луны, вливаясь в комнату, освещает неубранную постель и два стула друг против друга, на которых утром стоял гроб, когда пастор по лютеранскому обычаю произносил надгробное слово на дому у покойницы. Здесь нет беспорядка, здесь ничто не напоминает спальню тяжелобольной, долго пролежавшей в постели. Видно, что смерть наступила внезапно, неожиданно. Бабушка приходила сюда только спать, а в эту ночь забылась более глубоким, более долгим сном – только и всего. Она вообще не любила этой комнаты, «слишком унылой», по ее словам: здесь царила тишина, ненавистная старым людям, а из окна были видны только деревья в саду г-на Оссандона и в саду больницы глухонемых да колокольня церкви св. Иакова. Старая датчанка не любила зелени и камней, подлинной красы Парижа, и предпочитала свой уголок в гостиной, откуда открывался вид на оживленную улицу. Здесь, в спальне бабушки, Элина перестает плакать. Не потому ли, что перед ее глазами глубокий, беспредельный свод неба, покрытого зыбкими, пенистыми, как волны, облаками? Сквозь раскрытое окно ее печаль устремляется на простор, возносится, растворяется. Ей чудится, будто туда, ввысь, отлетела родная душа, и девушка пытливо всматривается в мглистые облака, в бледные просветы ночного неба.

– Родная! Где ты? Видишь ли ты меня?

Элина тихонько зовет ее, долго говорит с ней, о чем-то молится… Раздается бой часов на колокольне св. Иакова, на башне церкви Валь-де-Грас, от ночного ветра скрипят голые деревья, в несмолкаемый гул Парижа врываются свистки паровоза, гудки городской конки… Помолившись, Элина отходит от оконной решетки, затворяет окошко и возвращается в гостиную, где ее мать по-прежнему спит младенческим сном, всхлипывая и вздыхая. Глядя на ее доброе, заплаканное лицо с милыми морщинками, с припухшими веками, Лина думает о том, какой она всегда была самоотверженной, преданной, как бодро и мужественно несла свое тяжелое бремя: воспитывала ребенка, кормила семью, работала за мужчину – и никогда ни единой жалобы, ни одной вспышки гнева. Сердце девушки переполняется нежностью, горячей благодарностью; она дает себе слово посвятить всю жизнь заботам о матери и еще раз повторяет клятву «крепко любить ее, не расставаться никогда».

Кто-то тихонько стучится в дверь. Входит девочка лет семи-восьми в черном школьном фартучке, с гладкими волосами, перевязанными надо лбом светлой лентой.

– Это ты, Фанни? Сегодня урока не будет, – говорит Элина, подходя к самой двери, чтобы не разбудить мать.

– Я знаю, мадемуазель! – отвечает девочка, украдкой скосив глаза на бабушкино кресло: ей любопытно посмотреть, меняется ли комната, когда кто-то умирает. – Я знаю, но папа все-таки велел мне подняться сюда и поцеловать вас – ведь у вас такое большое горе!

– Ах ты, моя милочка!..

Обхватив головку девочки, Элина с искренней нежностью прижимает ее к себе.

– До свиданья, Фанни, приходи завтра!.. Погоди, я посвечу тебе, на лестнице темно.

Высоко подняв лампу, она наклоняется над перилами, чтобы осветить лестницу, ведущую в нижний этаж; внизу, на темной площадке, кто-то стоит у дверей.

– Это вы, господин Лори?

– Да, это я, мадемуазель, я жду… Скорее, Фанни!

Робко подняв глаза на красивую девушку, на ее светлые пушистые волосы, отливающие золотом в лучах лампы, он начинает объяснять в длинных, витиеватых выражениях, цветистых, точно пышный надгробный венок, что не осмелился прийти сам и лично выразить свое глубокое соболезнование, принести дань скорби… Но вдруг, прервав высокопарные, банальные фразы, он говорит простые слова:

– Всем сердцем сочувствую вашему горю, мадемуазель Элина.

– Благодарю вас, господин Лори.

Он берет за руку дочку, Элина возвращается к себе, и обе двери, на первом и втором этажах, захлопываются одновременно с одинаковым стуком.

II. ЧИНОВНИК

Прошло уже месяцев пять с тех пор как семейство Лори поселилось в доме, но любопытство, вызванное их странным появлением, все еще не улеглось. Тихая улица Валь-де-Грас напоминает улицу провинциального городка: здесь над монастырскими стенами возвышаются кроны деревьев, кумушки судачат у ворот, а по мостовой бегают кошки и собаки, спокойно разгуливают голуби, не боясь колес экипажей. Новые жильцы приехали в октябре, ранним утром, под проливным дождем, хлынувшим как назло в день переезда. Соседи увидели высокого господина в черном, с крепом на шляпе, с чиновничьими баками, еще не старого, но серьезного и степенного не по годам. За ним шли загорелый мальчик лет двенадцати в морской фуражке с якорем и золотым галуном и маленькая девочка, которую вела за руку няня в беррийском чепце, тоже вся в черном, такая же загорелая, как ее господа. За ними следом ехала повозка, полная сундуков, ящиков и огромных тюков.

– А где же мебель? – спросила привратница, помогая переносить вещи.

– Мебели нет, – спокойно отвечала служанка.

Так как новые жильцы уплатили за квартал вперед, пришлось удовольствоваться этим ответом. На чем спали новые соседи? За каким столом обедали? На чем сидели? Никто не мог разрешить эту загадку, ибо двери квартиры лишь слегка приотворялись, а на окнах, выходивших на улицу и в сад, хоть и не было занавесок, но всегда были спущены жалюзи. Сам хозяин в длинном, наглухо застегнутом сюртуке казался таким суровым, что его никто не посмел бы расспрашивать; к тому же он почти не бывал дома – деловито уходил рано утром с кожаным портфелем под мышкой и возвращался только к ночи. Ну, а к их рослой, дородной служанке с могучей грудью кормилицы тоже не решались подступиться: она умела так оборвать любопытных, так тряхнуть юбками, так бесцеремонно повернуться задом, что ее побаивались. Во время прогулок мальчик шел впереди няни, а девочка цеплялась за ее подол; когда же служанка отправлялась в прачечную с тяжелым узлом белья, то запирала детей на ключ. К новым жильцам никто не приходил в гости. Только два-три раза в неделю их навещал какой-то низенький, щуплый человечек в черной соломенной шляпе, с большой корзиной в руках, с виду не то бывший матрос, не то портовый рабочий. Одним словом, о них никто ничего не знал, кроме того, что главу семьи звали Лори – Дюфрен, как о том свидетельствовала прибитая к дверям визитная карточка:

ШАРЛЬ ЛОРИ-ДЮФРЕН Супрефект в Шершеле Алжир

Все, кроме имени, было зачеркнуто, словно нехотя, тонкой неровной чертой.

Дело в том, что его недавно уволили, и вот при каких обстоятельствах. Получив назначение в Алжир в последние дни империи, Лори-Дюфрен удержался на посту при новом правительстве лишь потому, что находился далеко за морем. Впрочем, не имея, как большинство чиновников, твердых убеждений, он готов был служить республике так же усердно и ревностно, как служил империи, лишь бы остаться на прежней должности. Дешевая жизнь в чудесной стране, дворец супрефектуры среди апельсиновых и банановых рощ, спускающихся к морю, целый штат чаушей и спаги, которые мчались исполнять малейшее его приказание в своих развевающихся плащах, ярких, как огненные крылья фламинго, верховые и упряжные лошади, предоставляемые к услугам супрефекта для дальних разъездов, – право же, ради всего этого стоило поступиться личными убеждениями.

Удержавшись на месте Шестнадцатого мая,[1]1
  то есть шестнадцатого мая 1877 года-в день государственного переворота, совершенного президентом Мак-Магоном. Поскольку на выборах в Палату депутатов большинство получили республиканцы, Мак-Магон, представлявший реакционные монархические и клерикальные круги, распустил кабинет министров, а затем и Палату и постарался всюду посадить угодных ему чиновников. Однако и на следующих выборах большинство получили республиканцы; Мак-Магон вынужден был капитулировать и 30 января 1879 года вышел в отставку;


[Закрыть]
Лори лишь после ухода Мак-Магона понял, насколько шатко его положение; однако он и на этот раз уцелел благодаря новому префекту, г-ну Шемино. Г-н Шемино, бывший поверенный в Бурже, холодный, ловкий, изворотливый чиновник, лет на десять старше Лори-Дюфрена, служившего там же советником префектуры, казался ему в то время идеалом, которому он невольно старался подражать, как всякий юноша в том возрасте, когда необходимо кого-нибудь или что-нибудь принять за образец. Он отпустил бакенбарды, чтобы походить лицом на своего кумира, перенял его степенные манеры, тонкую улыбку, даже привычку крутить пенсне на кончике пальца. Когда через много лет они встретились в Алжире, г-н Шемино как бы узнал самого себя в молодости, только у него никогда не было такого наивного, открытого взгляда. Благодаря этому лестному сходству Лори удостоился покровительства старого холостяка, такого же черствого и жесткого, как гербовая бумага, на которой тот писал когда-то официальные документы.

К несчастью, после нескольких лет жизни в Шершеле г-жа Лори захворала. Тяжелая женская болезнь в этой знойной стране, где все растет и развивается с ужасающей быстротой, грозила свести ее в могилу за несколько месяцев. Необходимо было немедленно переселиться во Францию, в умеренный влажный климат, чтобы задержать течение болезни и спасти жизнь дорогого всем существа. Лори собирался хлопотать о переводе из Алжира, но префект отговорил его. Надо радоваться, что министерство о нем забыло; незачем самому в петлю лезть: «Потерпите еще… Когда я сам вернусь в метрополию, вы переплывете море вместе со мной».

Бедная женщина уехала одна и нашла пристанище у дальних родственников в туренском городке Амбуазе. Даже детей она не могла взять с собою, ибо Гайетоны, старая бездетная чета, терпеть не могли малышей и боялись пустить их в свой чистенький домик, точно это была дикая орда или саранча. Больной пришлось примириться с разлукой, чтобы не упустить возможности отдохнуть в чудной местности, в домашней обстановке, что стоило дешевле, чем пансион в гостинице. К тому же ее одиночество не могло тянуться долго, – Шемино не такой человек, чтобы застрять в Алжире. «И я переплыву море вместе с ним…» – говорил Лори-Дюфрен, любивший повторять слова своего начальника.

Но месяцы шли, а бедняжка по-прежнему томилась без мужа, без детей, терпела идиотские придирки хозяев, мучительные приступы болезни. Каждую неделю от нее приходили из-за моря раздирающие душу письма, жалобные призывы: «Муж мой!.. Детки мои!» И каждый почтовый день, каждый четверг несчастный супрефект, весь дрожа от волнения, вплоть до кончиков бакенбард, высматривал в подзорную трубу прибывавший из Франции пакетбот. В ответ на последнее письмо, самое отчаянное из всех, Лори наконец решился: он сел на пароход и переправился во Францию, считая, что личное свидание с министром в данном случае менее опасно, чем письменное прошение. Можно по крайней мере оправдаться, защитить себя; всегда легче подписать смертный приговор заочно, чем объявить его в лицо осужденному. Лори правильно рассудил. По счастливой случайности министр оказался человеком добрым, еще не успевшим зачерстветь в политических интригах, и, оторвавшись от кипы официальных бумаг, он выслушал с живым участием эту трогательную семейную историю.

– Возвращайтесь в Шершель, дорогой господин Лори… При первом продвижении по службе ваша просьба будет уважена.

Выйдя из двора министерства на площади Бово, супрефект вне себя от радости вскочил в карету и поспешил к вокзалу на туренский поезд. Но в Амбуазе его ждало горькое разочарование. Он застал жену на кушетке, к которой она давно уже была прикована; бедная затворница целыми днями лежала у окна, с грустью устремив глаза на массивную круглую башню мрачного Амбуазского замка. С некоторых пор она жила не в доме Гайетонов, а рядом, у их арендатора, который работал на примыкавшем к саду винограднике.

Когда ей стало хуже, г-жа Гайетон испугалась, как бы не пострадала ее мебель и натертый паркет от пролитых лекарств, от масла ночной лампады, от неизбежного беспорядка в комнате больной. Старая хозяйка, запыхавшаяся, растрепанная, с утра до вечера наводила чистоту, не расставалась с метлой и щеткой, полировала мебель, вощила полы, ползая на четвереньках в рваной зеленой юбке, выбивалась из сил, чтобы все блестело в их белом кокетливом, типично туренском домике с горшками красной герани на каждом окне. Хозяин с не меньшим усердием наводил порядок в саду и, провожая супрефекта к больной жене, заставлял его восхищаться ровной линией бордюров, яркостью цветов и глянцем листьев, таких блестящих, будто с них только что отряхнула пыль своей метелкой г-жа Гайетон.

– Вы сами понимаете, что детей сюда пускать нельзя… Ну, вот мы и пришли… Вы найдете, что ваша супруга сильно изменилась.

Да, она изменилась, побледнела, щеки у нее впали, больное, исхудавшее тело в широком длинном капоте казалось плоским, как доска. Но Лори не сразу заметил это, ибо при виде любимого мужа бедняжка разрумянилась от радости, похорошела и помолодела, словно вернулись ее юные годы. Как пылко они обнялись, когда хозяин ушел работать в саду и они остались вдвоем! Наконец-то она дождалась мужа, она держит его в объятиях, может поцеловать его перед смертью. А как дети, Морис, Фанни? Хорошо ли заботится о них няня Сильванира? Должно быть, они очень выросли? Как это жестоко, что к ней не пускают даже малютку Фанни!

И она шептала еле слышно на ухо мужу, остерегаясь Гайетона, который скреб граблями под самым окном:

– Ох, увези меня, возьми меня отсюда!.. Если бы ты знал, как мне тоскливо здесь одной, как давит меня эта громадная башня! Мне все чудится, будто она загораживает вас от меня!

Больная рассказывала о мелочных придирках скупых хозяев, о том, как эти маньяки трясутся над каждым куском сахара, над каждым ломтем хлеба, как ворчат, если деньги за пансион запаздывают хоть на один день, жаловалась на арендаторшу, которая делает ей больно, перенося ее на кровать своими загрубелыми руками, изливала все свои обиды, все огорчения за целый год. Лори успокаивал жену, увещевал, пытаясь скрыть свое волнение и тревогу, напоминал ей слова министра: «При первом же продвижении по службе…», а ведь в последнее время такие продвижения случаются довольно часто. Через месяц, через неделю, может быть, даже завтра, в «Правительственном вестнике» будет напечатано о его новом назначении. И бедняга строил широкие планы, говорил о счастливом будущем, о полном выздоровлении, богатстве, блестящей карьере – о чем только не мечтал этот незадачливый фантазер, который сумел перенять от хитрого Шемино лишь чиновничьи баки да внушительные манеры! Бедная женщина, убаюканная его словами, жадно слушала, склонив голову ему на плечо, и верила всему, стараясь не замечать приступов мучительной, ноющей боли.

На другое утро, чудесное ясное утро, какие часто бывают на берегах Луары, супруги завтракали вдвоем у открытого окна, и больная, лежа в постели, рассматривала карточки детей, как вдруг на деревянной лестнице раздался скрип тяжелых башмаков Гайетона. Он держал в руках «Правительственный вестник», который выписывал по старой привычке, как бывший регистратор коммерческого суда, и имел обыкновение внимательно прочитывать от доски до доски.

– Ну вот вы и дождались продвижения… Вас уволили.

Он выпалил это грубым тоном, без тени почтительности, с какой еще вчера обращался к гостю – важному правительственному чиновнику. Лори схватил было газету, но тут же выронил и бросился утешать жену, которая сразу побелела как полотно.

– Нет, нет… Они что-то напутали, это ошибка!

Он еще поспеет на курьерский поезд, через четыре часа будет в министерстве, и все объяснится. Однако, увидев ее мертвенно-бледное, изменившееся лицо с бескровными губами, Лори испугался и решил подождать прихода врача.

– Нет… Поезжай сейчас же! – настаивала больная.

Она уверяла, что чувствует себя гораздо лучше, а затем, желая успокоить мужа, собрав последние силы, крепко обняла его на прощанье.

В этот вечер Лори-Дюфрен приехал на площадь Бово слишком поздно. Назавтра у его превосходительства не было приема. На третий день, после двух часов ожидания, Лори наконец приняли, но в кабинете вместо министра его встретил Шемино в визитке, который держался здесь по-хозяйски, как у себя дома.

– Да, да, это я, милейший… На новой должности… С нынешнего дня… Вас бы тоже перевели сюда, если бы вы меня послушались… Но вы предпочли поступить по – своему и сами полезли в петлю… Что ж, теперь пеняйте на себя.

– Но я полагал… Мне же обещали…

– Министр был вынужден вас уволить. Вы последний из супрефектов, уцелевших после Шестнадцатого мая… Вы сами явились и напомнили о себе… Чего же вы хотите?

Они стояли друг против друга, одинаково причесанные, в бакенбардах одинаковой длины, оба крутили пенсне на кончике пальца, но так же отличались один от другого, как копия от подлинника. Лори с ужасом думал о жене и детях. Место в министерстве было его последней надеждой.

– Что же мне делать? – прошептал он, задыхаясь.

Даже черствый Шемино почувствовал к нему жалость и посоветовал время от времени заглядывать в министерство. Он теперь заведует делами печати и когда – нибудь, возможно, устроит его у себя в канцелярии.

Лори вернулся в гостиницу совершенно обескураженный. Там ждала его депеша из Амбуаза: «Выезжайте немедленно она умирает». Но как он ни спешил, некто успел обогнать его, некто летел еще быстрее: жена умерла без него, умерла одинокая в доме стариков Гайетонов, вдалеке от всех, кого любила, тревожась за дорогих малюток, брошенных на чужбине. Как безжалостна судьба, как бесчеловечна политика!

Надеясь на обещания Шемино, Лори остался в Париже. Да и что стал бы он делать в Африке? Он поручил служанке привезти детей, заплатить по счетам, запаковать платья, книги, бумаги, тем более, что все остальное имущество – мебель, посуда, белье – принадлежало префектуре. Сильванира заслуживала полного доверия. Она поступила к ним двенадцать лет назад, еще в Бурже, где Лори вскоре после женитьбы получил место советника префектуры. Молодая чета наняла в кормилицы к своему первенцу эту попавшую в беду деревенскую девушку, которую обольстил и бросил с ребенком на руках какой-то ученик артиллерийской школы. Когда младенец умер, бедняжку приютили супруги Лори, и на этот раз доброе дело было вознаграждено. Их служанка, крепкая, цветущая девушка, была безгранично предана своим хозяевам и весьма добродетельна, так как навсегда излечилась от любовных соблазнов: любовь?.. А ну eel Того и гляди угодишь в больницу! Вдобавок она очень гордилась, что служит у чиновника-важного господина в расшитом серебром мундире и складном цилиндре.

Спокойно и основательно, как все, что она делала, Сильванира собрала детей в далекое путешествие и расплатилась по счетам, что оказалось сложнее, чем предполагал Лори, ибо ей пришлось истратить на это свои последние сбережения. Когда она сошла с поезда и выбралась из толпы, держа за руки обоих сироток в новеньких траурных платьях, произошла одна из тех трогательных встреч, какие часто можно наблюдать на вокзале среди сутолоки, грохота тележек и беготни носильщиков. Каждый солидный мужчина, особенно с такими великолепными бакенбардами, подстриженными, как у самого Шемино, старается скрыть волнение при посторонних, принимает деловитый, озабоченный вид, произносит банальные фразы, но все равно не может удержать слезы.

– Где багаж? – спрашивает Лори, задыхаясь от рыданий, а Сильванира, еще более взволнованная, отвечает, всхлипывая, что багажа оказалось слишком много, что Ромен пошлет его ма-а-лой ско-о-ростью.

– Ну, если… Ромен…

Лори хочет сказать, что Ромен, за что ни возьмется, все сделает хорошо, но слезы мешают ему говорить. Дети, утомленные долгим переездом, не плачут; они еще слишком малы и не понимают, что потеряли самое дорогое, родное существо, что теперь им некого называть «мамой».

Бедные малыши) Каким мрачным показался им Париж после сияющего, лазурного неба Алжира, какой тесной после просторного дворца – комната четвертого этажа в гостинице на улице Майль, дешевый номер с почерневшими от плесени стенами и убогой мебелью! Как тягостны были чинные обеды за общим столом, где им запрещалось разговаривать, как скучны чужие, незнакомые лица! Единственным развлечением служили детям редкие прогулки под зонтиком с няней Сильванирой, которая, боясь заблудиться, не решалась водить их дальше площади Победы. Отец тем временем, ожидая обещанного места в министерстве, бегал по городу в поисках работы.

Какой работы?

Кто прослужил двадцать лет чиновником, тот неспособен ни к какому другому делу – настолько его иссушил и обезличил пустой формализм канцелярской обстановки. Никто не умел лучше Лори составить официальное письмо гладким, витиеватым слогом, не объясняя прямо существа дела, – написать много, не сказав ничего. Никто так не разбирался в тонкостях иерархии, никто так хорошо не знал, как титуловать председателя суда, епископа, полкового командира или «доброго старого товарища». Он не имел себе равных в искусстве поставить на место судейское сословие – извечного врага правительственной администрации; в пристрастии к конторским книгам, кипам бумаг, картотекам, зеленым папкам, реестрам; в уменье держать себя на послеобеденных приемах у супруги председателя или у генеральши, когда, стоя спиной к камину, расправив фалды, он произносил туманные цветистые фразы, горячо присоединялся к мнению большинства, грубо льстил и деликатно возражал, подбрасывая пенсне: «Нет, позвольте…»; в искусстве председательствовать под звуки труб и гром барабанов на воинских комиссиях по призыву рекрутов, на сельскохозяйственных выставках, на экзаменах при раздаче наград, ловко вставлять при случае стих Горация или остроту Монтеня, менять тон смотря по тому, говорил ли он с учениками, новобранцами, духовными лицами, рабочими, монахинями или крестьянами. Одним словом, во всех этих заученных приемах, позах, жестах высокопоставленного чиновника никто не мог сравниться с Лори-Дюфреном, кроме Шемино. Но к чему это могло послужить ему теперь? Разве не ужасно, что он не знал, как одеть и прокормить детей, что к сорока годам он ничему не научился, кроме театральных жестов и трескучих фраз?

В ожидании места, обещанного Шемино, бывшему супрефекту пришлось устроиться на время в агентстве по переписке театральных пьес.

Около дюжины переписчиков работало за большим столом на антресолях улицы Монмартра, в темной конторе, где целый день не тушили газовых рожков. Они строчили молча, хмурые, угрюмые, едва знакомые меж собою, точно случайные посетители ночлежки или соседи по больничной палате, почти все – бедняки, опустившиеся, оборванные, с голодными глазами, пахнущие нищетой, а то и кое-чем похуже. Иной раз среди них появлялся отставной военный, сытый, прилично одетый, с желтой ленточкой в петлице, и принимался за дело в послеобеденные часы, видимо, желая подработать в дополнение к своей скромной пенсии.

Одним и тем же круглым аккуратным почерком, на бумаге одинакового формата, необычайно гладкой, чтобы легче скользили перья, все эти горемыки без устали переписывали драмы, водевили, оперетки, феерии, комедии, переписывали машинально, тупо, как быдло, с поникшей головой и пустым взглядом. В первое время Лори интересовался своей работой. Его забавляли запутанные интриги пьес, выходивших из-под его пера, смешные развязки водевилей, сложные сюжеты современных драм с неизбежным адюльтером, поданным под всевозможными приправами.

«Откуда только они все это берут?» – думал он иногда, удивляясь бесконечно сложным, лишенным всякого правдоподобия перипетиям драмы. Особенно поражало его обилие роскошных яств в каждой пьесе, – всюду шампанское, омары, паштет из дичи, вечно герои выходят на сцену с набитым ртом, с подвязанной у подбородка салфеткой. Усердно переписывая эти ремарки, Лори закусывал булочкой за два су, которую он стыдливо крошил у себя в кармане. Он все больше убеждался, что между театром и жизнью общего весьма мало.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю