Текст книги "Воспоминания"
Автор книги: Альфонс Доде
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 10 страниц)
Альфонс Доде
Воспоминания
ТРИДЦАТЬ ЛЕТ В ПАРИЖЕ
ПРИЕЗД
Ну и поездка! При одном воспоминании о ней тридцать лет спустя я чувствую, как мои ноги стягивает ледяной обруч, а желудок сводит от голода. Два дня в вагоне третьего класса в тонком летнем костюме, и по такому-то холоду! Мне было шестнадцать лет, и в надежде посвятить себя литературе я ехал издалека, из глухой лангедокской провинции, где служил классным наставником. После покупки билета у меня в кармане осталось ровным счетом сорок су. Что за беда! Я был богат надеждами! Я забывал даже о голоде. Несмотря на соблазны станционных буфетов с их булочками и бутербродами, я не хотел расставаться с серебряной монетой, тщательно спрятанной в глубине моего кармана. Однако к концу пути, когда поезд, скрипя и качаясь, вез нас по печальным равнинам Шампани, я чуть было не потерял сознание. Мои попутчики – матросы, распевавшие всю дорогу, – протянули мне полную флягу. Славные люди! Как прекрасны были их суровые песни и вкусна их терпкая водка для человека, который не ел сорок восемь часов!
Водка спасла меня, привела в чувство; усталость располагала ко сну, и я задремал, но то и дело просыпался на остановках, а когда поезд трогался, снова засыпал…
Гулкий стук колес на стрелках, огромный стеклянный свод, залитый светом, хлопающие двери, катящиеся багажные тележки, беспокойная, взволнованная толпа, таможенные чиновники – Париж!
Брат ждал меня на перроне. Малый практичный, несмотря на свою молодость, и к тому же принимавший всерьез обязанности старшего, он заранее нанял рассыльного с ручной тележкой.
– Давай погрузим твой багаж.
Хорош был мой багаж! Жалкий, старенький сундучок, украшенный шляпками гвоздей, он весил больше своего содержимого. Мы направились к Латинскому кварталу по безлюдным набережным и спящим улочкам вслед за тележкой, которую вез рассыльный. День едва занимался; нам встречались только рабочие с лицами, посиневшими от холода, да разносчики, которые ловко засовывали под двери домов утренние выпуски газет. Газовые рожки гасли один за другим; улицы, Сена, ее мосты – все выглядело мрачным сквозь утренний туман. Таково было мое вступление в Париж; я тревожно, с безотчетным страхом прижимался к брату, а мы все шли и шли за тележкой.
– Тебе, верно, не терпится взглянуть на нашу квартиру, но прежде давай позавтракаем, – предложил мне Эрнест.
– Да, да, надо поесть.
Я буквально умирал с голоду.
Увы, закусочная, та самая, что на улице Корнеля, была еще закрыта; нам пришлось долго ждать, прохаживаясь, чтобы согреться, возле Одеона, который внушал мне невольное почтение обширной кровлей, портиком и всем своим видом храма.
Наконец ставни закусочной открылись; заспанный гарсон впустил нас, громко шаркая спадавшими с ног туфлями и ворча, как конюх, которого разбудили, чтобы сменить почтовых лошадей. Этот завтрак на заре никогда не изгладится из моей памяти; достаточно мне закрыть глаза, чтобы увидеть перед собой маленькую залу, ее побеленные голые стены с крюками для одежды, вбитыми прямо в штукатурку, стойку, заваленную салфетками в кольцах, мраморные столики без скатертей, но сверкающие чистотой; стаканы, солонки и крошечные графины, полные вина без капли виноградного сока и все же восхитительного, ибо оно было под рукой.
– Три кофе! – взглянув на нас, по собственному почину заказал гарсон.
А так как в этот ранний час никого другого не было ни в зале, ни в кухне, он сам себе ответил: «Готово!» – и принес нам «три кофе», то есть на три су вкусного, живительного, в меру подслащенного напитка, который был мигом проглочен вместе с двумя хлебцами, поданными в плетеной корзинке.
Мы заказали, кроме того, омлет – для отбивной котлеты было еще слишком рано.
– Омлет на двоих, живо! – проревел гарсон.
– Хорошо поджаренный! – крикнул мой брат.
Я был потрясен апломбом и изысканными манерами моего сибарита-братца. За десертом, облокотись на стол перед тарелкой с изюмом и орехами и смотря друг другу в глаза, каких только планов мы не строили, о чем только не говорили! Сытый человек становится лучше. Прощай, печаль, беспокойство! Этот скромный завтрак опьянил меня, словно я выпил шампанского.
Мы вышли на улицу под руку, громко разговаривая. Наконец вполне рассвело. Париж улыбался мне открытыми окнами своих магазинов; сам Одеон радушно приветствовал меня, а беломраморные королевы, видневшиеся сквозь решетку Люксембургского сада, благосклонно кивали мне из-за голых деревьев, поздравляя с приездом.
Мой брат был богач. Он служил у пожилого господина, диктовавшего ему свои мемуары, и получал 75 франков в месяц. На эти 75 франков нам предстояло жить вдвоем, пока ко мне не придет слава, в комнатушке на шестом этаже отеля «Сена» на Турнонской улице – чердачном помещении, казавшемся мне великолепным. Подумать только – парижский чердак! Стоило мне увидеть название «Отель Сенат», крупными буквами начертанное на вывеске, как сердце мое начинало усиленно биться от гордости, а в глазах темнело. Против гостиницы стоял дом XVIII века с фронтоном и двумя лежащими изваяниями, у которых был такой вид, словно они собирались упасть на головы прохожих.
– Это дом Рикора, – сказал мне брат, – известного Рикора, врача императора.
«Отель Сенат», врач императора – эти громкие слова льстили моему самолюбию, восхищали меня. О первые парижские впечатления!
Большие рестораны на бульваре Сен-Мишель, новые строения на бульваре Сен-Жермен и на улице Высших школ еще не вытеснили из Латинского квартала учащуюся молодежь, и, несмотря на свое пышное название, наш отель на Турнонской улице отнюдь не претендовал на сенатскую суровость.
Здесь обитала колония студентов, целая орава, приехавшая с юга Гаскони, славные, веселые ребята, немного тщеславные, самонадеянные и шумливые, большие любители пива и многословия; их громкие голоса раздавались на лестнице и в коридоре отеля. Они проводили время, беседуя обо всем и беспрерывно споря. Мы редко встречались с ними, да и то случайно, иными словами, в те дни, когда позволяли себе роскошь пообедать за общим столом.
Там-то я и познакомился с Гамбеттой. Еще до этого мы с братом знали его и восхищались им. Жизнелюбец и говорун, этот словоохотливый римлянин, пересаженный на галльскую почву, опьянялся собственным красноречием, и от раскатов его голоса, переходивших обычно в раскаты смеха, звенели оконные стекла. Он уже тогда царил над толпой своих товарищей. Он был выдающимся человеком в Латинском квартале, тем более, что получал из Кагора 300 франков в месяц – сумма огромная для студента тех отдаленных времен. Впоследствии мы подружились. Но вначале я был новичком, неотесанным провинциалом. И, сидя в конце стола, я лишь созерцал его с искренним восторгом и без тени зависти.
Гамбетта и его друзья страстно увлекались политикой. Из Латинского квартала они осаждали Тюильри, тогда как мое честолюбие, мои вкусы влекли меня к иным победам. Единственной целью моих мечтаний была литература. Безгранично веря в свои силы, как это бывает в молодости, бедный и счастливый, я целый год провел за писанием стихов в мансарде отеля «Сенат». Обычная трогательная история! В Париже живут сотни молодых бедняков, у которых нет за душой ничего, кроме нескольких рифм, но мне кажется, что никто не начинал своего пути в большей нищете, чем я.
Кроме брата, я никого не знал в Париже. Близорукий, неловкий и робкий за пределами моей мансарды, я крадучись выходил на улицу, огибал Одеон и прохаживался по его галереям, дрожа от страха и радости при мысли о возможной встрече с литераторами. Ну, скажем, у лавочки г-жи Го. Эта уже старая женщина с удивительно блестящими черными глазами позволяла нам просматривать новые книги, лежавшие на ее прилавке, при одном условии – не разрезать их.
Я так и вижу ее беседующей с крупным романистом Барбе д'Орвильи:[1]1
Барбе д'Орвильи, Жюль (1808–1889) – прозаик, один из первых представителей декаданса в литературе; «Старая любовница» – его первый и наиболее известный роман (1851).
[Закрыть] она вяжет чулок, автор же «Старой любовницы» стоит, подбоченясь, как король из династии меровингов, и откинув полу своего извозчичьего плаща на черной бархатной подкладке, чтобы всякий мог убедиться в пышности этого скромного на вид одеяния.
Приближается какой-то человек – это Валлес. Будущий коммунар проходил почти ежедневно мимо г-жи Го, возвращаясь домой из читальни «мамаши Морель», где он, по своему обыкновению, работал с раннего утра. Желчный, насмешливый, красноречивый, неизменно одетый в плохонький сюртук, он обладал резким, металлическим голосом и мрачной овернской физиономией, заросшей до самых бровей щетинистой бородой; звук его голоса всегда действовал мне на нервы. Он только что написал «Деньги»-своего рода памфлет, посвященный Миресу[2]2
Мирес, Жюль (1809–1871) – банкир и биржевик миллионер; владелец газеты «Ла Пресс», где впоследствии сотрудничал Валлес.
[Закрыть] и украшенный изображением монеты вместо виньетки; прежде чем стать компаньоном Миреса, он следовал как тень за престарелым критиком Гюставом Планшем. Аристарх из «Обозрения Старого и Нового Света»[3]3
Аристарх (II в. до н. в.) – александрийский ученый, создатель научной критики гомеровских повм. Его имя стало нарицательным для обозначения сурового критика. У Гюстава Планша, много лет бывшего ведущим критиком «Обозрения Старого и Нового Света», Валлес был секретарем.
[Закрыть] был тогда грузным, суровым на вид стариком, чванным Филоктетом, который прихрамывал и волочил ногу. Однажды я решился понаблюдать за ними, встав на цыпочки у окна кафе на Таранской улице и протерев стекло рукой; это кафе находилось рядом с домом, ныне снесенным, где сорок лет прожил Дидро. Сотрапезники сидели друг против друга. Валлес оживленно жестикулировал, Планш пил водку стакан за стаканом.
А как забыть Крессо,[4]4
Крессо, Пьер-Симон-Никола-Эжен (1815–1860) – поэт, автор двух пьес и двух сборников стихов; типичный представитель богемы Латинского квартала. Его портрет нарисован Валлесом в «Отщепенцах» (1866) – очерках о людях, бежавших из-под власти законов буржуазного общества.
[Закрыть] добродушного, эксцентричного Крессо, которого Валлес обессмертил впоследствии в своих «Дезертирах»? Я не раз встречал Крессо в Латинском квартале, видел мельком его печальное, болезненное лицо и длинную, худую, как скелет, фигуру в коротком плаще, скользившую вдоль стен домов.
Крессо был автором поэмы «Антония». На что жил этот несчастный Гренгуар? Неизвестно. В один прекрасный день какой-то провинциальный друг оставил ему по завещанию небольшой капитал; в тот день Крессо поел досыта и умер.
Другое лицо из далекого прошлого тоже запечатлелось в моей памяти – это Жюль де Ла Мадлен, один из лучших poetae minores[5]5
Второстепенных поэтов (лат.).
[Закрыть] нашей прозы, еще недостаточно оцененный автор «Страждущих душ» и «Маркиза де Саффра», которые местами поражают читателя своей поистине античной красотой. Аристократические манеры, белокурая голова, напоминающая голову Христа Тинторетто, тонкие, болезненные черты, грустные глаза, словно оплакивающие солнце Прованса – родины писателя. Шепотом передавали его историю, историю идеалиста и храбреца, достойного своих предков. В июне 1848 года он был ранен на баррикадах в рядах инсургентов и оставлен как убитый на месте боя. Его подобрал некий буржуа, в доме которого он потом долгое время прятался; семья этого человека выходила Жюля, и, поправившись, он женился на дочери своего спасителя.
Встреча с прославленными людьми, несколько слов, невзначай оброненных ими, – этого было достаточно, чтобы разжечь мое честолюбие. «Я тоже добьюсь своего», – говорил я себе с глубоким убеждением.
С каким восторгом я поднимался тогда на свой чердак, особенно если удавалось купить свечу, при скудном свете которой можно было работать всю ночь, писать стихи, драмы, сменявшие друг друга на листах белой бумаги! Дерзновение молодости окрыляло меня; передо мной широко открывалось будущее, я забывал о нищете, забывал о лишениях, как в ту рождественскую ночь, когда я с увлечением подбирал рифмы, а внизу между тем шумно пировали студенты, и от голоса Гамбетты, громко отдававшегося под сводами лестницы и в коридоре, дрожали заиндевевшие стекла моего окна!
Но на улице прежние страхи брали верх над вдохновением. Наибольшую робость внушал мне Одеон; весь этот год он казался мне столь же холодным, величественным и неприступным, как в день моего приезда. Одеон – Мекка моих стремлений, цель моих сокровенных грез! Сколько раз я возобновлял боязливые, тайные попытки переступить священный порог его низенькой дверцы, предназначенной для актеров! Сколько раз я видел, как туда входит Тиссеран[6]6
Тиссеран, Ипполит (1802–1876) – артист театра Одеов, прославившийся сочиненными им песенками и смешными устными рассказами.
[Закрыть] во всем блеске своей славы, ссутулясь под плащом и по примеру Фредерика Леметра приняв отечески добродушный вид! За ним следовал под руку с Флобером и похожий на него, как брат, Луи Буйе,[7]7
Буйе, Луи (1822–1869) – поэт и драматург, ближайший друг Флобера; «Госпожа де Монтарси»– его пьеса, написанная в 1856 году.
[Закрыть] автор «Госпожи де Монтарси», а нередко и граф д'Осмуа,[8]8
Граф д'Осмуа, Шарль-Франсуа (1827–1894) – политический деятель, в молодости выступал как драматург, написал вместе с Флобером и Буйе феерию «Замок сердец».
[Закрыть] ныне депутат. Они писали тогда втроем большую фантастическую пьесу, которая так и не увидела света рампы. В арьергарде шли четверо или пятеро великанов, выделявшиеся своей военной выправкой, белокурые усатые нормандцы и кирасиры, скроенные по одному образцу. Это была когорта руанцев, подручных Буйе, аплодировавших по заказу на всех премьерах.
Затем появлялись Амедей Роллан, Жан Дюбуа и Батай[9]9
Ролан, Амедей (1829–1868), Дебуа. Жан (1836–1873) – Батай, Шарль (1831–1868) – писатели и драматурги; в шестидесятых годах написали в соавторстве несколько пьес, которые потом шли в Одеоне.
[Закрыть]– трио более молодых писателей, предприимчивых, смелых, которые тоже пытались проскользнуть в маленькую дверку за широким плащом Тиссерана.
Все трое умерли, как и Буйе, в самом начале своей литературной карьеры, и когда я прохожу теперь в сумерках по галереям Одеона, мне кажется, что они населены дружественными тенями.
Между тем, закончив небольшой томик стихов, я обошел всех книгоиздателей; я стучался в двери к Мишелю Леви и Ашетту; впрочем, где я только не был! Я робко заходил в большие издательства, обширные, как храмы, где мои ботинки отвратительно скрипели и отчаянно стучали по полу, несмотря на ковры. Служащие с лицами чиновников оглядывали меня важно и холодно.
– Мне хотелось бы видеть господина Леви… по делу о рукописи.
– Хорошо, сударь, благоволите назвать свое имя.
И при этом имени служащий неизменно наклонялся к рупору, затем, прижав ухо к другой его трубке, отвечал:
– Господина Леви нет в издательстве.
Ни г-на Леви, ни г-на Ашетта не было в издательстве, никого не было на месте из-за этого наглого рупора.
На бульваре Итальянцев помещалось Новое издательство. Там не было ни рупора, ни административной иерархии и все выглядело иначе. Книгоиздатель Жаккоте, выпускавший однофранковые томики – его собственная выдумка, – низенький толстый человечек, похожий на Бальзака, но без бальзаковского интеллекта, вечно куда-то спешил, изнывал под бременем дел и званых обедов, вечно носился с каким-нибудь грандиозным проектом и сорил деньгами. Он так закружился в этом водовороте, что за два года дошел до банкротства и, перебравшись по ту сторону Альп, стал выпускать газету «Италия». Но тогда его книжный магазин служил салоном для цвета интеллигенции бульваров; там можно было встретить Нориака,[10]10
Нориак, Клод-Антуан-Жюль (1827–1882) – прозаик и драматург; «101-й полк» (1858) – юмористическая повесть, первое крупное его произведение.
[Закрыть] опубликовавшего «101-й полк», Шолля,[11]11
Шолль, Орельен (1833–1902) – поэт и новеллист; «Дениза» (1857) – его первый «рассказ в стихах».
[Закрыть] гордого успехом своей «Денизы», Адольфа Геффа,[12]12
Гефф, Адольф (1832–1887) – ученый-электротехник, изобретатель одного из типов электроламп.
[Закрыть] Обрие.[13]13
Обрие, Ксавье (1827–1880) – писатель-юморист.
[Закрыть] Эти завсегдатаи бульвара Итальянцев, безупречно одетые, говорившие о деньгах и женщинах, смутили меня, когда в витрине книжного магазина я увидел среди их отражений отражение собственной особы в маленькой провансальской шляпе, с волосами длинными, как у pifferaro. Что до Жаккоте, то он неизменно назначал мне свидание в три часа дня в «Золотом доме».
– Мы побеседуем там, – говорил он, – и подпишем наш договор за обеденным столом.
Ну и шутник! Я и представления не имел, где находится пресловутый «Золотой дом»! Только брат ободрял меня, когда я в отчаянии возвращался домой.
Как-то вечером я все же принес важную и радостную весть. Легитимистская газета «Спектатер» согласилась испытать меня в качестве хроникера. Легко себе представить, с какой любовью я написал свою первую заметку, позаботившись даже о каллиграфической стороне дела! Несу заметку в редакцию, ее читают, хвалят, посылают в набор. Жду затаив дыхание следующего номера газеня. Как бы не так! В Париже все пошло вверх дном: итальянцы покушались на жизнь императора.[14]14
14 января 1858 года итальянский революционер Феличе Орсини (1819–1858) бросил бомбу в карету Наполеона III, направлявшегося в Оперу. Орсини был казнен.
[Закрыть]
В городе свирепствует террор, газеты подвергаются преследованию, «Спектатер» закрывают! Бомба Орсини испепелила и мою заметку.
Жизни я себя не лишил, но о самоубийстве подумал.
И все же небо сжалилось над моими страданиями. Книгоиздатель, которого я напрасно искал, оказался у меня под боком: это был Тардье, чей книжный магазин находился на Турнонской улице, рядом с моим домом. Он и сам был литератором, и его книги – «Миньона», «Из-за булавки» – произведения сентиментального толка, написанные розовыми чернилами, имели успех. Мы случайно познакомились однажды вечером, когда я гулял возле отеля, а он вышел посидеть у своего магазина. Он-то и издал моих «Возлюбленных».
Заглавие привлекало, привлекал и изящный вид томика. Газеты упомянули о моем произведении и обо мне. Моя робость улетучилась. Я смело пошел в галереи Одеона, чтобы увидеть, как идет продажа моей книги… и даже решился несколько дней спустя заговорить с Жюлем Валлесом. Я печатался.
ВИЛЬМЕССАН[15]15
Вильмессан, Жан-Ипполит (1812–1879) – газетчик; основал в 1854 году литературный еженедельник «Фигаро», куда привлек много талантливой молодежи, впоследствии – известных писателей; в 1865 году преобразовал «Фигаро» в ежедневную политическую газету; в этом виде она выходит до настоящего времени.
[Закрыть]
Я захожу иногда – если необходимость или случай направят в ту сторону мои шаги – подстричь бороду и волосы у Леспеса. Любопытный, чисто парижский уголок представляет собой эта большая цирюльня, занимающая весь угол дома Фраскати, между улицей Вивьен и Монмартрским бульваром. Ее клиентура – весь Париж, иными словами, бесконечно малая часть парижан, проводящая время между театром Жимнаэ и Оперой, Нотр-Дам-де-Лоретт и биржей в полной уверенности, что она одна существует на свете: биржевые зайцы, актеры, журналисты, не считая легиона вечно спешащих, суетящихся бездельников и гуляк. Двадцать – тридцать мастеров беспрерывно завивают и бреют этот люд.
За всем присматривая и не спуская глаз ни с бритв, ни с банок помады, расхаживает по заведению хозяин Леспес, подвижной человечек, который мог бы разжиреть от достигнутого благополучия (он очень богат), если бы от ненасытного тщеславия его не знобило, как в лихорадке. Двадцать лет тому назад в доме Фраскати, на котором лежит для меня печать предопределения, в тех самых антресолях, где теперь стригут бороды, помещалась контора «Фигаро». Вот коридор, отдел подписки, касса, а за проволочной решеткой круглый глаз и крючковатый нос папаши Лежандра, вечно раздраженного, редко любезного, – попугай, превращенный в кассира! Вот редакционная комната («Посторонним вход воспрещен!»-написано на матовом стекле двери); здесь несколько стульев и огромный стол под зеленым сукном. Так и вижу все это перед собой, вижу и себя самого: я робко сижу в уголке и прижимаю к груди свою первую статью, свернутую и перевязанную с отеческой заботой. Вильмессан еще не приходил, мне велели подождать, и я жду.
В тот день за зеленым столом было человек шесть. Они разбирали газеты, писали, смеялись, беседовали, курили; адская стряпня подвигалась весело. Среди них находился краснолицый низенький человек с зачесанными кверху седыми волосами, придававшими ему сходство с Рике из одноименной сказки Перро. Это был Поль д'Ивуа, знаменитый хроникер, которого за огромные деньги переманили из «Курье де Пари», короче говоря, тот Поль д'Ивуа, чье баснословное жалованье (оно было баснословным по тем временам, но теперь не показалось бы таковым) вызывало зависть и восхищение в литературных пивных. Он писал улыбаясь, как человек, довольный собой; четвертушки бумаги выходили почерневшие из-под его пера; я же смотрел, как пишет и улыбается г-н Поль д'Ивуа.
Вдруг раздаются тяжелые шаги и веселый голос с хрипотцой – Вильмессан! Перья скрипят, смех прекращается, папиросы исчезают, один Поль д'Ивуа поднимает голову и смеет непринужденно созерцать божество. Вильмессан. Превосходно, дети мои, я вижу, работа у вас кипит… (Полю д'Ивуа, добродушно.) Вы довольны своей заметкой? – Поль д'Ивуа. Кажется, она мне удалась. – Вильмессан. Тем лучше, это очень кстати, потому что это ваша последняя… – Поль д'Ивуа (побледнев). Последняя? – Вильмессан. Да, да, я не шучу… От ваших статей мухи дохнут… Об этом в один голос говорят на бульварах… Вы и так слишком долго морочили нам голову. – Поль д'И в у а (встает). А наш договор, сударь? – Договор? Ничего себе шутка! Попробуйте потехи ради обратиться в суд! Я прочитаю на судебном заседании одну из ваших статей, и тогда посмотрим, какой договор заставит меня печатать такую чепуху.
Вильмессан был способен привести свою угрозу в исполнение, и Поль д'Ивуа не подал жалобы. Манера встряхивать редакцию, как старый ковер, настолько поразила наивного юношу, каким я был тогда, что по спине у меня побежали мурашки. Мне захотелось провалиться сквозь землю вместе с моей несчастной рукописью, нелепо свернутой трубочкой. Это впечатление я никогда не мог побороть. С тех пор я часто встречал Вильмессана, он был всегда любезен со мной, и, однако, я неизменно чувствовал дрожь ужаса, которую, наверно, ощущал Мальчик-с-пальчик при виде людоеда.
Скажем справедливости ради, что после смерти Поля д'Ивуа, столь грубо им уволенного, тот же Вильмессан – св. Венсан де Поль в образе людоеда – выплачивал пенсию его детям. «Добр он или зол?»[16]16
«Добр он или зол?» – название комедии Дидро.
[Закрыть] Трудно сказать. Комедия Дидро как будто написана о нем. Добр? Да, без сомнения! Но и зол тоже, все зависит от дня и часа. Нисколько не погрешив против истины, художник мог бы написать с него два портрета: один слащавый, другой жестокий, один черный, другой розовый, портреты непохожие друг на друга и вместе с тем похожие на оригинал.
И тому, кто захотел бы привести характерные примеры этой странной двойственности, не пришлось бы далеко ходить.
Перед войной я познакомился с почтенным человеком, отцом семейства, служащим главного почтамта на улице Жан-Жака Руссо. При Коммуне этот человек не уехал из Парижа. Питал ли он тайную слабость к восстанию? Не поручусь, что это не так. Или он подумал, что поскольку письма все равно будут приходить в Париж, кто-то должен их сортировать, разносить? Вполне возможно. Вероятнее же всего, ему нелегко было сняться с места, имея на руках жену и двух взрослых дочерей. В тогдашнем Париже было немало растерявшихся бедняг, которые становились инсургентами силою вещей и сражались на баррикадах, сами не зная почему. Во всяком случае, несмотря на приказы Тьера,[17]17
Имеются в виду листовки версальского правительства с призывом саботировать Коммуну.
[Закрыть] мой друг остался в своей конторе, за своим зарешеченным окошком, и продолжал разбирать письма под грохот битвы, словно ничего особенного не произошло, однако он не пожелал принять от Коммуны ни повышения, ни прибавки. Когда Коммуна пала, он был тут же выброшен на улицу, уволен накануне выхода на пенсию да еще почел себя счастливым, что избежал военного трибунала. Для него началось жалкое, нелепое существование. Он не посмел сообщить семье о своем увольнении; каждое утро дочери подавали отцу свежую крахмальную сорочку (служащий должен быть опрятен), старательно, с шутками и смехом завязывали ему галстук и, как в прежние дни, целовали его на пороге в обычный час, полагая, что он отправляется в свою контору. В контору? Где она, эта контора, прохладная летом, хорошо натопленная зимой, где так спокойно текло время? Теперь приходилось бегать под дождем и снегом в тщетных поисках места, возвращаться вечером с тяжелым чувством, лгать, выдумывать басни о несуществующем начальнике, о мифическом коллеге и притворяться веселым. (Я вспомнил об этом бедном человеке при создании папаши Жуайеза в моем романе «Набоб»; он тоже ищет место и обманывает дочерей.) Я изредка встречал старика, он надрывал мне сердце. Его бедственное положение побудило меня обратиться к Вильмессану. Вильмессан, подумал я, подыщет ему что-нибудь в «Фигаро» по административной части. Увы, все места были заняты. Да и подумать только – коммунар! Какой поднялся бы шум, если бы выяснилось, что Вильмессан пользуется в своей газете услугами коммунара! Однако история о дочерях, о белоснежных рубашках и завязывании галстука, видимо, разжалобила добросердечного людоеда.
– Идея! – воскликнул он. – Сколько зарабатывал в месяц ваш протеже?
– Двести франков.
– Вот что; я буду давать вам для него двести франков в месяц, пока он не подыщет себе места. Он по – прежнему будет ходить в свою несуществующую контору, дочери по-прежнему будут завязывать ему галстук…
И в заключение этой тирады неизменное: «Ничего себе шутка!»
Шутка и впрямь удалась: три месяца старик получал свое скромное пособие. Затем, найдя наконец место, он так свирепо экономил, так туго стягивал пояс, что в одно прекрасное утро принес мне шестьсот франков и трогательное благодарственное письмо для г-на Вильмессана, чье имя я ему открыл и которого он от души считал своим благодетелем, несмотря на различие политических убеждений. Я отнес и то и другое Вильмессану.
– Ничего себе шутка! – воскликнул он. – Я же подарил ему эти деньги!.. А он хочет их вернуть… Это со мной впервые. Да еще коммунар! Ничего себе шутка!
Возгласы, смех, восторг! Вильмессан даже откинулся на спинку кресла. Следующий штрих дополнит портрет этого человека: веселый, довольный и своим добрым поступком и тем, что он не попал впросак, одолжив неблагодарного – такое чувство вполне естественно даже у заядлого скептика, – Вильмессан машинально перебирал полученные шестьсот франков и раскладывал их на шесть маленьких кучек. Вдруг он обратился ко мне:
– Посмотрите, Доде: для верного счета тут недостает пяти франков.
В самом деле, недоставало пяти франков – жалкой золотой монетки, провалившейся куда-нибудь за подкладку. Несмотря на весь его восторг, в Вильмессане сразу проснулся делец.
Таков этот сложный человек, в сущности, очень рассудительный, очень хитрый, несмотря на мнимую непосредственность и простодушие: ведь при первом знакомстве с ним так и кажется, что он готов всему поверить, даже тому, что Тулуза находится по соседству с Блуа, а башенки Шамборского замка отражаются в одном из рукавов Гаронны.
Вильмессан возвел фамильярность в принцип в частной и даже в общественной жизни, но, разумеется, по отношению к другим, ибо к собственной особе он неизменно требовал уважения. Как-то после появления одного из убийственных откликов, которые Вильмессан вставлял в газету под самый конец, когда печатные станки работали полным ходом, его вызвали к председателю Законодательного корпуса (это было при империи). Если не ошибаюсь, речь шла о пресловутой статье «В деле замешан Морни», о которой, наверно, помнят старые завсегдатаи бульваров. Герцог был разгневан или притворялся разгневанным, но уроженец Блуа не растерялся.
– Как, герцог! Вы меня вызвали не для того, чтобы наградить орденом?.. Этот парижский страж в каске, с запечатанным пакетом в руках, может гордиться-он так меня взволновал… Мои редакторы уже готовят иллюминацию… Ничего себе шутка, всем шуткам шутка!..
И тут же история, анекдот, остроумное, чисто парижское словцо, преподнесенное с громким смехом; при этом проникновенный вид, затаенное и все же явное лукавство, как бы говорящее: «Мы понимаем друг друга, герцог!» – и неудовольствия как не бывало.
В другом месте, например, у Персиньи,[18]18
Персиньи, Жан-Жильбер-Виктор (1808–1872) – политическим деятель времен империи, дважды занимавший пост министра внутренних дел.
[Закрыть] фамильярность не так хорошо ему удавалась, и Вильмессан замечал порой, что в этой холодной, официальной атмосфере самые головокружительные его буффонады замерзают на лету и падают бездыханные. Но Морни все ему прощал; этот человек был без ума от Вильмессана, и благодаря его верховному покровительству «Фигаро» мог себе позволять любые вольности. Зато с каким уважением, с каким пиететом сотрудники газеты относились к председателю! Помню, они даже собирались воздвигнуть ему алтарь в углублении стены редакции, как духу-покровителю, как одному из ларов. И все же это не помешало «Фигаро» напечатать на самом видном месте статью Анри Рошфора о драматургии г-на де Сен-Реми (литературный псевдоним герцога) – статью едкую, как пробирка с кислотой, острую и неприятную, как сотни иголок, забытых на кресле.
– Что имеет против меня господин Рошфор? Я не сделал ему ничего дурного! – говорил герцог с наивным самомнением, свойственным даже наиболее сметливым государственным мужам, когда они марают бумагу.
А Вильмессан удрученно восклицал в ответ:
– Это ужасно!.. При мне такая статья никогда не прошла бы… Я в отчаянии… Но в тот день меня не было в редакции… Мерзавцы воспользовались этим… Я не читал корректуры.
Герцог мог думать все что угодно об этих извинениях, а между тем пресловутый номер газеты вызвал много шума; его вырывали друг у друга, раскупали нарасхват. Этого и нужно было Вильмессану.
Как видно из сказанного, Вильмессан больше и превыше всего любил свою газету, что придавало цельность этому странному, противоречивому характеру. После первых неуверенных шагов, перемен курса по воле случая, обследования всех румбов розы ветров он нашел, наконец, правильный путь и, не колеблясь, понесся прямо вперед. Газета стала делом его жизни.
Создатель «Фигаро» и само детище были похожи друг на друга. Смело можно сказать, что никому еще не было так по плечу избранное им дело, как оказалось оно по плечу Вильмессану. Человек поразительно деятельный, живой, подвижной, несмотря на свою грузность, воздержанный, как бывали люди в прежние времена, хотя это и удивляло современников, не пьющий, не курящий, не боявшийся ни шума, ни неприятностей, ни приключений, в сущности, не очень щепетильный, всегда готовый выбросить за борт любые предрассудки, никогда не имевший глубоких политических убеждений, но с удовольствием щеголявший несколько платоническим легитимизмом, по его мнению, весьма изысканным, Вильмессан был незаменимым капитаном отважного пиратского судна, которое двадцать лет бороздило моря под королевским флагом с геральдическими лилиями.
Он тираничен, капризен, но загляните ему в душу, и интересы газеты всегда объяснят вам причину его тирании или каприза. Перенесемся в год 1858 от Рождества Христова в кафе «Варьете» или «Верой». Четверг, одиннадцать часов утра, «Фигаро» только что вышел, Вильмессан завтракает. Он беседует, рассказывает анекдоты, которые поместит в следующем номере, если они вызовут смех, или забудет, если они потерпят неудачу. Он слушает, спрашивает: «Что вы думаете о статье NN?» – «Превосходная статья». – «Он талантлив, правда?»– «Очень талантлив!». Вильмессан возвращается в редакцию сияющий. «Где NN? Позовите NNL Вот кто талантлив!.. Талантливее всех!.. Париж только и говорит о его статье!» И NN поздравляют, за ним ухаживают, ему прибавляют жалованье. Четыре дня спустя, за тем же столом, тот же сотрапезник заявляет, что статья того же NN скучна, н Вильмессан приходит в редакцию уже не сияющий, а взбешенный, и не для того, чтобы прибавить жалованье NN, а чтобы свести с ним счеты. Очевидно, после такой консультации за грушей и сыром и произошла сцена Вильмессана с Полем д'Ивуа, которая так поразила мою юношескую неискушенность.
Какое дело Вильмессану до редактора! Одного он уволит – другой найдется, а новичок всегда бывает лучше всех. По его мнению, всякий человек «носит свою статью в брюхе», надо лишь вызволить ее оттуда. Монселе сочинил по этому поводу премилый анекдот. Вильмессан встречает на улице трубочиста, приводит его в редакцию «Фигаро», умывает, усаживает перед чистым листом бумаги и говорит: «Пиши!» Трубочист пишет, и получается превосходная статья. Таким образом, через «Фигаро» прошел весь Париж, прославленный и неведомый, все те, кто умеет водить пером по бумаге. И не один добрый малый, сам переживший историю вроде истории с четверостишием Сент-Олера,[19]19
Сент-Олер, Франсуа-Жозеф (1643–1742) – военный, в старости – поэт-дилетант, прославившийся при дворе своими четверостишиями-экспромтами; за них он был избран в Академию.
[Закрыть] пользовался минутной известностью за удачную находку в пятнадцать строк. Но чудо больше не повторялось, и этих людей объявляли выжатыми, как лимон, и выжатыми Вильмессаном. Я знавал в Париже множество таких исписавшихся людей. Патриархальные времена, когда достаточно было пятнадцати строк, чтобы исписаться!