Текст книги "Рассказы по понедельникам"
Автор книги: Альфонс Доде
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 7 страниц)
ЭЛЬЗАС! ЭЛЬЗАС!
© Перевод Н. Касаткиной
Несколько лет тому назад я совершил путешествие по Эльзасу, и от него осталось у меня одно из самых светлых воспоминаний. Конечно, я говорю не о нудной поездке по железной дороге, которая оставляет в памяти обрывки пейзажа, перерезанные рельсами и телеграфными проводами, – нет, я имею в виду пешее путешествие с мешком за плечами, с крепкой палкой и не слишком говорливым спутником. Вот когда получаешь настоящее наслаждение и накрепко запоминаешь все виденное кругом!
Теперь, особенно после того как Эльзас для нас закрыт, у меня то и дело всплывают впечатления от этого утраченного края со всей прелестью неожиданных открытий во время долгих прогулок посреди чарующего ландшафта, где леса встают зеленой завесой перед мирными селениями, залитыми солнцем, где за изгибом холма виднеются колокольни, пересеченные ручьями фабричные дворы, лесопильни, мельницы, а на сочной зелени равнины возникает яркий блик живописной одежды…
Каждое утро, едва рассветало, мы уже были на ногах.
– Мосье, мосье!.. Уже пятый час! – будил нас трактирный слуга.
Мигом вскакивали мы с постели и, застегнув заплечный мешок, ощупью спускались по деревянной лестнице, гулкой и хлипкой. Внизу, на обычной для постоялых дворов просторной кухне, где спозаранку разжигают очаг и где потрескивание хвороста напоминает об осенних туманах и запотевших окнах, мы перед уходом выпивали стаканчик вишневки. И сразу же в путь!
Первые минуты бывает трудновато. В этот ранний час еще сказывается вчерашняя усталость. И в воздухе и в голове еще не развеялся сонный дурман, но мало-помалу холодная роса испаряется, утренняя дымка улетучивается на солнце… А мы идем себе, шагаем… Когда начинало припекать, мы делали привал у ключа или ручейка и, позавтракав, засыпали в траве под плеск проточной воды, пока нас не будил, задев на лету, пулей просвиставший мимо шмель. Когда спадал зной, мы снова принимались шагать. Чем ниже спускалось солнце, тем короче становился наш путь. Теперь для нас главной целью был ночлег, и мы валились без сил на кровать в трактире, или под навес на гумне, или возле стога под открытым небом, когда кругом попискивают птицы, шелестят в листве насекомые, чуть слышны чьи – то легкие прыжки, чей-то бесшумный полет, – словом, все те звуки ночи, которые сморенному усталостью человеку представляются началом сновидений…
Как назывались все те хорошенькие эльзасские деревеньки, мимо которых мы проходили? Теперь уж я не припомню их названий, но все они были на один образец, особенно в департаменте Верхний Рейн, и, пересмотрев их в таком количестве, да еще в разное время дня, я готов поверить, будто видел одну-единственную: всюду главная улица, окошки со свинцовыми переплетами, увитые хмелем и розами, решетчатые двери, из которых, пыхтя огромными трубками, выглядывали старики и высовывались женщины, клича с улицы детей… Когда мы проходили рано утром, все это было погружено в сон, разве что услышишь, как шуршит солома в хлеву или рычат собаки в подворотне. Пройдешь две мили, и, смотришь, деревня просыпается. Со стуком распахиваются ставни, бренчат ведра; вода выплескивается в канаву; тяжело ступая и отгоняя хвостом мух, коровы идут на водопой. Еще дальше все та же деревня, но застывшая в безмолвии летнего полудня; только слышно, как гудят пчелы, забираясь по вьющимся побегам до самого конька кровли, и как в школе что-то бубнят нараспев. Иногда попадался, расположенный на отлете, уже не деревенский, а городской уголок: белый трехэтажный дом с новеньким страховым знаком, с табличкой нотариуса или со звонком к доктору. Мимоходом слух ловил звуки фортепьяно, мелодия старомодного вальса пробивалась сквозь зеленые жалюзи на залитую солнцем дорогу. Попозже, в сумерках, возвращалось стадо, шли домой рабочие с прядильни. Становилось шумно и людно. Все обитатели высыпали на пороги своих домиков; белокурые ребятишки стаями носились по улице, а окна зажигались лучами заката, пробившимися невесть откуда…
Как-то особенно радостно вспоминать мне эльзасскую деревню в воскресное утро, во время церковной службы. Улицы пустынны, в домах ни души, лишь кое – где старики греются у порога. Церковь полна народу, высокие окна озарены нежными, блекло-розовыми отблесками еле теплящихся на солнце свеч, песнопения волнами доносятся до прохожего. Церковную площадь проворно перебегает мальчик-певчий в пунцовом стихаре с непокрытой головой и с кадилом в руке – он спешит позаимствовать огонька в пекарне…
Случалось, мы по нескольку дней не заглядывали в деревню. Нас тянуло в лес, на тенистые тропы, в те сквозные рощицы по берегу Рейна, где его изумрудные воды уходят в топь, кишащую мошкарой. Местами сквозь ажурную сетку ветвей нам открывалась могучая река, усеянная плотами и плоскодонками, которые были доверху нагружены травой, скошенной на островах, и сами теперь напоминали плавучие островки, уносимые течением. А дальше виднелся канал, соединяющий Рону с Рейном, обсаженный во всю длину грядой тополей, чьи зеленые верхушки сходятся между собой в этих по-домашнему укромных водах, зажатых в тесные берега. Кое-где на прибрежном откосе мелькнет хибарка смотрителя при шлюзе, на перемычках шлюза резвятся босоногие ребятишки, и, вспенивая воду во всю ширину канала, медленно тянутся длинные плоты со сплавным лесом.
Устав от блуждания наугад, мы снова выходили на шоссейную дорогу, белую и прямую, огороженную тенистым орешником,' дорога эта ведет к Базелю, оставляя по правую руку цепь Вогезов, а по левую – Шварцвальд.
Это Ба вельское шоссе памятно мне чудесными привалами, когда в июльский зной мы лежали развалясь на сухой траве в овражке у обочины, а у нас над головами перекликались куропатки и не умолкал заунывный дорожный шум. Ругнется проездом возница, брякнет колокольчик, скрипнет ось, застучит мотыга в руках рабочего, дробящего щебень, зацокают копыта – это конный полицейский несется вскачь, вспугивая стадо гусей, – разносчики ворчат под тяжелым тюком, почтальон в синем кителе, обшитом красным галуном, внезапно свернет с шоссе на проселок, окаймленный дикой изгородью; в конце его, должно быть, притаилась деревушка, ферма, скрытая от взоров жизнь…
А сколько приятных сюрпризов готовит пешее путешествие! Думаешь сократить путь и сделаешь крюк, примешь за дорогу колею, проложенную колесами, утоптанную копытами, и упрешься в лужайку; стучишься в дверь, а ее не отворяют; придешь на постоялый двор, а там нет места, а то налетит ливень, благодатный летний ливень, и скоро пройдет, но после него в жарком воздухе долго еще будут дымиться поля, шерсть на скотине и даже балахон на пастухе.
Мне вспоминается страшная гроза, которая застигла нас в лесу, на спуске с Баллон д'Альзас. Когда мы выходили из трактира, расположенного наверху, тучи были под нами. Только макушки высоких елей пробивались сквозь них. Но с каждым шагом вниз мы положительно погружались в непогоду, в ливень, град и ветер. Вскоре мы были окружены, опутаны сетью молний. Совсем рядом рухнула ель, в которую ударила молния, а сбегая опрометью по тропе, по которой возят на санках Дрова, мы сквозь завесу дождя заметили девочек, укрывшихся в расселине. Они в испуге жались друг к дружке, обеими руками придерживая пестрые ситцевые передники и плетеные лукошки, полные только что собранной голубики. Черные блестящие ягоды вспыхивали искорками, а черные глазенки, смотревшие на нас из расселины, напоминали влажную голубику. Огромная ель, простертая на косогоре, и раскаты грома, и лесные бродяжки, чумазые, но прелестные, – все это словно вышло из сказок каноника Шмидта…[8]8
Иоганн-Кристоф Шмидт (1768–1854) – немецкий педагог и детский писатель, автор «Нравственных сказок» (1810–1820).
[Закрыть]
Зато как приятно было потом обогреться и обсушить одежду у пылающего очага в Руж-Гут, пока на огне шкварчала яичница, неподражаемая эльзасская яичница, хрустящая и румяная, как слоеный пирог.
А наутро после этой грозы за одним из поворотов дороги на Даннмарк я увидел глубоко поразившую меня картину: пышная нива, выбитая, скошенная, опустошенная ливнем и градом, разметала во все стороны сломанные стебли. Спелые, налитые колосья осыпались в грязь, и стая пичужек, налетая на загубленный урожай, суетилась на полегшей сырой соломе и раскидывала вокруг себя зерно. Среди ясного солнечного дня страшно было смотреть на этот разгром…
Долговязый, сутулый крестьянин, одетый на старинный эльзасский манер, молча созерцал свое разоренное поле. На лице его была написана подлинная скорбь и в то же время какая-то спокойная покорность, смутная надежда, как будто он утешал себя тем, что колосья хоть и полегли, но земля под ними, живая, изобильная, неизменная земля, остается ему, а покуда есть земля – отчаиваться не надо.
НАГРАЖДЕННЫЙ ПЯТНАДЦАТОГО АВГУСТА[9]9
Пятнадцатого августа – день рождения Наполеона I, официальный праздник французской Империи; в втот день публиковались списки лиц, награжденных орденом Почетного легиона.
[Закрыть]
© Перевод Р. Томашевской
Однажды в Алжире, после дневной охоты, сильная гроза застигла меня вечером в долине реки Шелиф, в нескольких милях от Орлеанвиля. Кругом-насколько хватал глаз – не было видно ни деревьев, ни караван – сарая – одни лишь карликовые пальмы, чащи мастиковых деревьев да необозримые, протянувшиеся до самого горизонта пашни. К тому же Шелиф, вздувшийся после ливня, грозно ревел, и я рисковал провести ночь по колено в воде. К счастью, сопровождавший меня переводчик из Милианаха вспомнил, что совсем близко отсюда ютится за холмом одно из арабских племен. Переводчик хорошо знал вождя этого племени, и мы решили просить у него гостеприимства.
Арабские деревни, раскинутые в этой долине, так хорошо прячутся за кактусами и африканскими фиговыми деревьями, их низкие хижины так прижаты к земле, что мы очутились в центре дуара, сами того не заметив. То ли из-за позднего времени, то ли из-за непогоды, но там царила мертвая тишина… Местность показалась мне печальной и унылой; казалось, жизнь здесь замерла. На всем печать запустения. Пшеница и ячмень, всюду уже убранные, здесь лежали на полях, прибитые дождем и ветром, и гнили на корню. Брошенные плуги и бороны ржавели под дождем. На всем чувствовался отпечаток тоскливой апатии и тупого равнодушия. Собаки – и те нехотя залаяли при нашем приближении. По временам из отдаленной хижины доносился детский плач, в чаще мелькала то стриженая голова мальчугана, то дырявый аик старика. Кое-где под кустами дрогли от холода ослики. Но нигде ни лошади, ни взрослого мужчины – как во времена опустошительных войн, когда всадники надолго покидали родные места.
Дом аги – длинное белое здание без окон – казался не более оживленным и обитаемым, чем все остальные дома. Конюшни были открыты настежь, стойла и ясли пусты, не было даже конюха, который позаботился бы о наших конях.
– Заглянем в мавританскую кофейню, – предложил мой спутник.
То, что обычно называют мавританской кофейней, – это гостиная в арабском поместье, предназначенная для приема приезжих гостей, это как бы отдельный дом в доме араба, где правоверные мусульмане, любезные и учтивые, находят возможность проявить свое врожденное радушие, всем оказать гостеприимство и при этом, как им повелевает закон, скрыть от постороннего взора тайны своей замкнутой семейной жизни. Кофейня аги Си-Слимана была открыта и безмолвна, как и его конюшни. Высокие выбеленные стены, военные трофеи, перья страуса, широкие низкие диваны вдоль стен зала – все это мокло под струями ливня, которые неистовый порыв ветра швырял прямо в открытую дверь… В кофейне, однако, были люди. Во-первых, служитель – старый кабил.[10]10
Кабилы – берберийская народность, коренные жители Алжира.
[Закрыть] Одетый в лохмотья, он сидел на корточках, низко склонив голову, у потухшей жаровни. Затем сын аги – красивый болезненный мальчик; закутанный в черный бурнус, бледный и, видимо, лихорадивший, лежал он на диване; и две большие борзые собаки тихо лежали у его ног.
Когда мы вошли, никто не шелохнулся, только одна из собак еле пошевелила головой, а мальчик удостоил нас томным взглядом своих прекрасных черных глаз.
– А Си-Слиман где? – спросил переводчик.
Старик, подняв голову, сделал неопределенный жест, указывая на горизонт… Далеко, очень далеко… Мы поняли, что Си-Слиман отбыл в далекое путешествие. Но так как из-за дождя мы не могли продолжать наш путь, переводчик, обратившись к сыну аги, сказал, что мы, друзья его отца, просим дать нам приют до утра. Несмотря на болезнь, мальчик тотчас же встал, отдал служителю распоряжения, затем с учтивым видом, указывая на диван и словно говоря: «Вы-мои гости», – изысканно поклонился, как обычно кланяются арабы – нагнув голову и целуя кончики пальцев, – и, зябко кутаясь в бурнус, вышел из комнаты с таким достоинством, как если бы он сам был вождем племени и хозяином дома.
После его ухода служитель разжег жаровню, поставил на нее два крошечных кофейника, и пока он готовил кофе, нам удалось выведать у него некоторые подробности о длительном путешествии его господина и о причине странного запустения, в которое погрузилось все вокруг. С ужимками старухи кабил говорил на красивом гортанном языке, то торопился, то прерывал свою речь долгим молчанием, во время которого мы прислушивались к шуму дождя, крупными каплями падавшего на мозаичные плиты внутренних двориков, к шипению закипавших кофейников и к вою шакалов, во множестве бродивших по долине.
Вот что случилось с несчастным Си-Слиманом. Четыре месяца тому назад, пятнадцатого августа, он наконец получил пресловутый орден Почетного легиона, который он так долго ждал. В этой провинции он был единственным вождем племени, еще не имевшим ордена. Все остальные давно уже были награждены и имели чин офицера французской армии. Двое или трое из них удостоились даже широкой ленты командора, которую они носили на своем аике и в простоте душевной употребляли вместо носового платка, что мне довелось неоднократно наблюдать у Бах-ага-Буалема. Причиной, по которой Си-Слиману не удавалось получить орден, послужила давнишняя ссора, происшедшая у него за карточным столом с начальником арабской канцелярии. А приятельские отношения среди алжирских военных имеют такую могущественную силу, что, хотя в течение десяти лет имя Си-Слимана значилось в списках лиц, представляемых к награде, его каждый раз обходили. Можно себе представить радость почтенного Си-Слимана, когда утром пятнадцатого августа посланный из Орлеанвиля спаги привез ему позолоченный ларчик и диплом ордена Почетного легиона и когда Байя, самая любимая из его четырех жен, прикрепила французский крест к его бурнусу из верблюжьей шерсти. Событие вто вызвало во всем племени радость и веселье. Пиры чередовались с джигитовками. Звуки тамбурина и тростниковых дудочек раздавались всю ночь. Были и танцы и бенгальские огни, закололи бесчисленное множество баранов. В довершение всего знаменитый поэт из Джанделя сочинил в честь Си-Слимана превосходную кантату, которая начиналась так:
Ветер! Запряги своих коней.
Чтобы разнести повсюду эту радостную весть…
На следующий день, на рассвете, Си-Слиман созвал под ружье весь свой гум и во главе конницы отправился в город поблагодарить губернатора Алжира. Согласно обычаю, конница осталась ждать у ворот города. Ага явился в губернаторский дворец, был принят герцогом Пелисье[11]11
Герцог Пелисье, Жан-Жак (1794–1864) – французский маршал, один из завоевателей Алжира, с 1860 года – его генерал-губернатор.
[Закрыть] и выразил ему свою преданность Франции в торжественном восточном стиле, который слывет образным, потому что в продолжение трех тысяч лет все юноши сравниваются с пальмами, а все девушки – с газелями. Выполнив свой долг, Си-Слиман отправился в верхнюю часть города, чтобы все его увидели в полном блеске. По пути он помолился в мечети, одарил нищих деньгами, зашел к цирюльнику, к золотошвеям, накупил для своих жен духов, шелковых тканей с вышитыми на них цветами и листьями, шитых золотом голубых безрукавок и даже красные кавалерийские сапожки для своего юного аги. Он платил за все, не торгуясь, расточая свою радость полноценной, звонкой монетой. Потом его видели на базарах, где он с чашкой кофе сидел на турецких коврах, у лавок арабских торговцев, которые поздравляли его с наградой. Вокруг толпились любопытные. «Посмотрите, – говорили они, – вот Си-Слиман, имберадор прислал ему крест». А молодые мавританки, возвращаясь с купанья и лакомясь сладкими пирожками, устремляли из-под белого покрывала долгие восхищенные взгляды на его серебряный крест. Что ни говорите, а в жизни все-таки бывают прекрасные минуты…
С наступлением* сумерек Си-Слиман стал собираться в обратный путь. Но едва он занес ногу в стремя, как посланный из префектуры верховой, запыхавшись, подскочил к нему:
– Вот ты где, Си-Слиман, а я тебя ищу… Скорей, скорей, губернатор хочет с тобой поговорить!
Не испытывая ни малейшей тревоги, Си-Слиман последовал за ним. Но, проходя по парадному двору мавританского дворца, он столкнулся со своим давнишним врагом, начальником арабской канцелярии, – тот прошел мимо него с ехидной усмешкой. Усмешка врага не на шутку испугала бедного Си-Слимана, и он, дрожа от страха, вошел в гостиную губернатора. Маршал встретил его, сидя верхом на стуле.
– Си-Слиман! – произнес он обычным для него грубым гнусавым голосом, который всех приводил в трепет. – Си-Слиман, дружок мой, мне очень жаль… но произошла ошибка… Наградили не тебя, а каида из племени зуг-зуг… Придется тебе вернуть крест.
Красивое бронзовое лицо аги вспыхнуло, как если бы он приблизился к пылающему горну. Судорога пробежала по его могучему телу. Глаза сверкали… Но это была минутная вспышка. Овладев собой, он опустил глаза и низко поклонился губернатору.
– Ты наш повелитель, господин мой! – сказал он и, сорвав с груди крест, положил на стол. Руки у него дрожали, на длинных ресницах показались слезы. Старику Пелисье стало жаль его.
– Ничего, мой милый, в следующем году получишь, – сказал он, с подчеркнутым добродушием протягивая Си-Слиману руку.
Ага сделал вид, что не заметил протянутой руки, молча поклонился и вышел. Он хорошо знал цену обещаниям маршала; у него было такое чувство, что он навеки опозорен канцелярскими кознями.
Весть о немилости уже распространилась по всему городу. Евреи с Бабассунской улицы хихикали, провожая его взглядами. Арабские торговцы при встрече с ним отворачивались с видом сожаления, и это сострадание причиняло ему больше горя, чем насмешки. Он шел по городу, крадучись вдоль стен, выбирая самые глухие переулки. В том месте на груди, где еще так недавно висел крест, он ощущал жгучую боль, словно там была открытая рана.
«Что скажут мои воины? Что скажут мои жены?» – думал он.
При этой мысли его охватил порыв злобы. Жестокие планы мести зарождались в его голове. Ага уже видел, как он призывает к священной войне – там, на границе Марокко, вечно алой от пожаров и битв. Вот он на улицах Алжира во главе своего гума – они грабят евреев, убивают христиан, и он сам гибнет в этой страшной схватке, хороня вместе с собой и свой позор. Все казалось ему возможным, но только не это бесславное возвращение… Вдруг среди планов мщения молнией сверкнула в его сознании мысль об имберадоре.
Имберадор!.. Для Си-Слимана, как для всякого араба, идея справедливости и могущества воплотилась в одном этом магическом слове. В глазах мусульман эпохи упадка это был подлинный защитник правоверных, а тот, другой, что в Стамбуле, издали казался им существом бесплотным, чем-то вроде незримого папы, сохранившего только духовную власть, а в наш век всем известно, чего стоит эта духовная власть.
Но имберадор с его огромными пушками, зуавами и флотом!.. Си-Слиман почувствовал, что он спасен. Без сомнения, имберадор вернет ему крест. Дело несложное – всего восемь дней пути. Поверив в успех своего предприятия, он решил оставить свою свиту дожидаться его у ворот города. На следующий день пароход уже вез его в Париж, и Си-Слиман был так сосредоточен и безмятежен, как будто совершал паломничество в Мекку.
Бедный Си-Слиман! Прошло четыре месяца, как он уехал, а в письмах к женам еще и речи нет о его возвращении. В продолжение четырех месяцев несчастный, обезумевший ага все бегал по министерствам и чувствовал себя затерянным среди парижских туманов. Всюду осмеиваемый, втянутый в ужасную систему зубчатых колес французской бюрократической машины, он метался из одного учреждения в другое и в тщетном ожидании высокой аудиенции пачкал свой белый бурнус на деревянных скамьях в министерских прихожих. По вечерам его можно было видеть в конторе меблированных комнат, когда он, печальный и осунувшийся, смешной в своем величии, приходил туда за ключом. Он подымался к себе, усталый от беготни и хлопот и все же гордый, не терявший своей величавой осанки. Цепляясь за надежду, он ожесточался, как разорившийся игрок в погоне за утраченной честью…
А в это время его конница, расположившись у Бабассунских ворот, с восточным фатализмом ожидала своего начальника. Неподвижные стреноженные кони ржали на берегу моря. А во владениях аги вся жизнь замерла. Не хватало рабочих рук, и урожай погибал на корню. Женщины и дети, обратя свой взор в сторону Парижа, считали дни и часы. Сколько тревог, неосуществленных надежд и гибельных последствий повлек за собой лоскуток красной ленты!.. И когда все это кончится?
– Один бог знает, – со вздохом закончил старый кабил, и сквозь полуоткрытую дверь его обнаженная рука указала на тонкий серп бледной луны, поднимавшейся на влажном небе над печальной долиной, погруженной в лиловый сумрак…