355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Альфия Смирнова » Русская натурфилософская проза второй половины ХХ века: учебное пособие » Текст книги (страница 4)
Русская натурфилософская проза второй половины ХХ века: учебное пособие
  • Текст добавлен: 8 октября 2016, 15:25

Текст книги "Русская натурфилософская проза второй половины ХХ века: учебное пособие"


Автор книги: Альфия Смирнова


Жанры:

   

Языкознание

,

сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 20 страниц) [доступный отрывок для чтения: 8 страниц]

В описании браконьеров автор использует сатирический прием зоологизации, выполняющий публицистические функции. Дамка сравнивается с собакой: «Га-ай-ююю-гав! Га-ай-ююю-гав!». «Свалился за бревно Дамка и, съедаемый комарами, вертелся там, поскуливая, – тревожен был его сон – снилась ему жена» (Астафьев 1980: 124, 126). Образ Грохотало являет собой пример вырождения в человеке человеческого. «Рыбак Грохотало недвижной глыбой лежал за жарко нагоревшим костром, сотрясая берег храпом, как будто из утробы в горло, из горла в утробу перекатывалась якорная цепь качаемого волнами корабля», – так начинается рассказ о нем. Портретная характеристика соответствует его облику. Герой-повествователь замечает: «Увидев впервые этого уворотня, я подивился его лицу. Гладкое, залуженное лицо было лунообразно, и, точно на луне, все предметы на нем смазаны: ни носа, ни глаз, ни бровей, лишь губки брусничного цвета и волосатая бородавка, которую угораздило поместиться на мясистом выпуклом лбу, издали похожая на ритуальное пятно, какое рисуют себе женщины страны Индии» (Астафьев 1980: 113).

Ограниченность интересов героя соответствует его внешнему облику. Неповоротливостью, массивностью, обжорством он напоминает борова. «Морда его еще пуще блестела, будто от рыбьего жира, губки полыхали, как у городской уличной девки. Порозом нехолощенным, значит, боровом называли его местные добытчики» (Астафьев 1980: 116).

После публикации «Царь-рыбы» критик Алла Марченко справедливо отметила, что «Астафьев не чурается ни прямой публицистики, ни статистических выкладок, ни открытого обсуждения как экологических, так и хозяйственных вопросов. Но будь в «Царь-рыбе» только это, мы бы имели еще один, сибирский, вариант «Деревенского дневника», хотя, может быть, начиналась «Царь-рыба» именно с лирико-публицистического дневника. И эта внутренняя установка на исповедь, освободив Астафьева от разного рода жанровых скреп, придала его публицистическому выступлению широкий философский смысл» (Марченко 1977: 254).

Вторая часть «Царь-рыбы» посвящена раскрытию центрального образа повествования – Акима. Начинается она главой «Уха на Боганиде», в которой описывается детство Акима, его мать, братья и сестры («касьяшки»), «артельный» образ жизни.Дух коллективизма, царящий на Боганиде и определяющий ее «артельное» существование, противостоит чушанскому образу жизни.В последующих главах второй части – «Поминки», «Туруханская лилия», «Сон о белых горах» – повествуется о различных перипетиях на жизненном пути Акима. «Уха на Боганиде» – гимн труду, приносящему радость, труду во благо других. Часто на страницах повествования встречается слово «связчик», в которое автор вкладывает особый смысл. Связчики – люди, объединенные общей работой, общим коллективным делом, общей целью, сходным отношением к жизни. Связчики – это и артельщики, и самые маленькие жители Боганиды. Дети занимают на Боганиде особое место, они участвуют в общем деле, внося свою посильную лепту. «Всякий народ перебывал на Боганиде, но не было случая, чтоб кто-то погнал ребят от костра, укорил их дармоедством. Наоборот, даже самые лютые, озлобленные в другом месте, в другое время, нелюдимые мужики на боганидском миру проникались благодушием, милостивым настроением, возвышающим их в собственных глазах» (Астафьев 1980: 191–192). Обычай кормить всех ребят без разбору бригадной ухой сохранился еще с войны. «Выжили и выросли на той ухе многие дети, в мужиков обратились, по свету разъехались, но никогда им не забыть артельного стола». Описание «трапезы» – артельной ухи – является одним из лучших в «Царь-рыбе». Автор подробно выписывает каждую деталь подготовки и самого пиршества (приготовление ухи – это целый ритуал, праздник для всех, кто причастен к «действу»), акцентирует внимание читателя на соседстве детей и артельщиков, поэтизирует особую, братскую, атмосферу Боганиды. В описании сцены, давшей название главе, проявляются характерные признаки идиллии.

Бригадный котел, в котором варится артельная уха, – это своего рода очаг, вокруг которого собирались взрослые и дети. По словам А. Афанасьева, автора труда «Поэтические воззрения славян на природу», очаг «оставался единственный для всех, а приготовляемая на нем пища составляла общую трапезу Явление это весьма знаменательное. В отдаленное время язычества огонь, разведенный под домашним кровом, почитался божеством, охраняющим обилие дома, мир и счастье всех членов рода… От огня, возжигаемого на очаге, обожание должно было перейти и на этот последний: оба эти понятия действительно слились в одно представление родового пената. Каждый род имел своего пената, которым был единый для всех очаг – знамение духовного и материального единства, живущих при нем родичей…» (Афанасьев 1994: 23). На Боганиде роль пената выполняет артельный котел, объединяя людей в одну «семью». Значение артельной ухи как особого действа подчеркивается и тем, что «бригадир» артели называется «князем» («…Кашевар хотя и сытнее князя бывает…»), его ролью в артели. «Бригадир и за кружку брался последним – сидел он у торца стола хозяином-отцом, – его заботы сперва о семье, потом о себе» (Астафьев 1980: 199–200). А. Афанасьев пишет о том, что слово «князь», «первоначальный смысл которого указывал на отца, основателя рода, доныне в различных наречиях удерживает значение господина, правителя, сельского старосты и священника» (Афанасьев 1994: 53).

Артельная уха противостоит другому «застолью», вечерней ухе браконьеров в главе «Рыбак Грохотало», что подчеркивает последовательную антитетичность двух миров – Чуши и Боганиды.Если первая исполнена поэзии, радости жизни, лада и единения всех тех, кто собрался вокруг артельного котла, то вторая – это пьяное веселье браконьеров, добывающих рыбу для наживы, ради которой они не остановятся ни перед чем (будь то уничтожение рыбы варварской снастью, покушение на убийство рыбинспектора, готовность убить любого, кто удачливее). Главное, что объединяет браконьеров, – это отсутствие элементарных этических норм, регламентирующих жизнь человека. Если в главе «Уха на Боганиде» «связчики» занимаются промысловым ловом рыбы ради добычи пропитания, то в главе «Рыбак Грохотало» – браконьеры, по определению автора, – это «сброд».

Центральным образом главы «Уха на Боганиде» является мать Акима и всех «касьяшек», воплощающая в себе, как и ее сын, тип естественного человека.Автор не наделяет ее именем. Она сама – дитя природы, и связи с природой у нее самые непосредственные. Главное ее назначение – материнство. «Мать рано стала носить детей».

«У матери мать была долганка, отец русский, но вот поди ж ты, переселилась в нее материнская тайна, печалит глубь ее взора, хотя глаза глядят – смеются. Мать ощупывает ребятишек, щекочет их, барабу всякую несет – всем в избушке весело – перезимовали!» (Астафьев 1981: 181). Она знала единственный нехитрый закон природы: все весной пробуждается, расцветает, весной зарождается в природе новая жизнь. Весна для северного человека – это праздник, которого он ждет всю долгую, голодную, холодную зиму. Поэтому она радовалась наступлению весны, чтобы отпраздновать ее приход, а потом продолжить тяжкую жизнь в суровых условиях, сохраняя свой выводок детей и ожидая новой весны. «Весна, сыносек! Весна! – Говорит она Акиму. – Весной и птицы, и звери, и люди любят друг дружку, поют, ребенков делают» (Астафьев 1981: 183). Весна описывается в главе как всеобщий праздник, и прежде всего праздник любви.

«Бесхитростная, не умеющая далеко глядеть и много думать», мать часто сравнивается с девочкой. Сравнения из мира природы, используемые автором, подчеркивают в ней ее естественность и материнское начало, которому она послушна, и в нем ее назначение; выражают авторскую оценку. О ней говорится – «закококала болотной курочкой», «вздыхала, будто оленуха».Когда же она заболела, то за лето «одряхлела, согнулась, окосолапела, как старая медведица».Описание матери, кормящей грудью младенца, выявляет в ней близость природному миру, продолжением которого она сама является. «…Мать, почувствовав ребристое, горячее небо младенца, распустилась всеми ветвями и кореньями своего тела, гнала по ним капли живительного молока, и по раскрытой почке соска оно переливалось в такой гибкий, живой, родной росточек» (Астафьев 1981: 206).

В изображении автора все в героине органично: и ее веселье, и любовь к детям, и ее непритязательность, и наперсток помады, которым она, послюнявив его предварительно, красит губы, и ее речь со «своими» словечками («мой миленок», «е-ка-лэ-мэ-нэ» – перешедшее к Акиму и позаимствованное Элей). Индивидуально выписанный, образ матери заключает в себе и обобщающий смысл, закрепленный и в отсутствии имени собственного, смысл, связанный с ее природным назначением – материнством. Мифопоэтический контекст способствует раскрытию образа матери, которая напоминает матриархальную прародительницу («старуху-мать»), «символизирующую во многих мифах народов мира «плодовитую рождающую землю» (Мелетинский 1976: 181). Возможно, этим объясняется и отсутствие рядом с нею постоянного мужчины, мужа. Символический смысл образа матери подтверждается и характером ее смерти. Пока сохранялись в Боганиде рыболовецкая артель и общий «очаг», рыбацким детям «касьяшкам» вместе с матерью было, чем кормиться. После того как артель покинула приенисейский поселок, наступление осени воспринимается семьей Акима как предвестие тяжких перемен в жизни. И мать уже не решается рожать следующего, восьмого по счету, ребенка. По совету «плахинских» женщин она пьет «изгонное зелье». И это заканчивается для нее, дающей жизнь, смертью: слишком прочны и непосредственны были ее связи с природой, попытка нарушить их оборачивается для матери трагедией. Будучи «естественным» человеком, она передала это свойство сыну Акиму. Он «генетически» близок миру природы, хорошо знает ее законы и живет в соответствии с ними. То истинно братское отношение к людям, которое присуще Акиму, своими истоками уходит в его детство, в артельный быт и дух Боганиды.

Глава «Уха на Боганиде» начинается описанием цветка, который навсегда остался в памяти Акима, являясь своего рода символом его жизни. Человек, подобно северному цветку, приспосабливается к трудным природным условиям. И завершается глава словами о цветке: «…Дальше было много рек, речек и озер, а еще дальше – холодный океан, и на пути к нему каждую весну восходили и освещали холодную полуночную землю цветки с зеркальной ледышкой в венце» (Астафьев 1981: 224). Образ цветка символизирует жизнь в согласии с природой северного человека. Описание цветка в начале и в финале главы способствует кольцевой замкнутости сюжета, свидетельствует об особом характере главы, запечатлевшей этический идеал автора.

Наряду с установкой на достоверность и публицистическую направленность в «Царь-рыбе» используются и условные формы повествования. Обращение в одноименной главе к притче обусловлено поиском «выхода к этическим первоосновам человеческого существования» (С. Аверинцев). Глава «Царь-рыба» является сюжетно-композиционным центромпроизведения. В контексте астафьевского повествования особое смысловое значение приобретает символический образ царь-рыбы, генезис и семантику которого невозможно выявить без обращения к мифологии.

Забвение исконного значения, заключенного в ее имени, приводит к той драматической ситуации, которая составила центр и стержень всего повествования, а мифопоэтический подтекст образа царь-рыбы позволил «отразиться» этому сюжету во всех остальных главах-рассказах. Смысловое наполнение центрального образа сближается с его универсально-мифологическим значением. Царь-рыба – это символ всей природы, первоосновы, «первоматери» человека.Но он поднял руку на нее, давшую ему жизнь. Эта драматически-сложная социально-нравственная коллизия и рассматривается В. Астафьевым в центральной главе повествования.

«Родственная» связь человека с рыбой, закрепленная в поверьях о ней как первопредке, позволила В. Астафьеву в качестве второго члена «оппозиции» в противостоянии человека природе избрать рыбу. Свое завершенное художественное воплощение это противоборство находит в форме притчи, которая органично врастает в художественную ткань произведения и рождается на пересечении двух планов повествования: реально-достоверного(браконьер ловит рыбу) и условного(крупный осетр превращается в мифическое существо). Картина схватки человека с рыбой также имеет двойной ракурс изображения: позиция старшего Утробина, перепуганное сознание которого мифологизирует драматическое событие, «оживляет» его символическое содержание, и авторская точка зрения – объективированное повествование. Автор психологически точно передает внутреннее состояние человека в момент его «великого противостояния» природе, чудорыбе, о которой ему доводилось только слышать. Игнатьич, герой главы «Царь-рыба», занимает особое положение в поселке Чуш. Он самый опытный браконьер, рыбу ловит «лучше всех и больше всех». И нет ничего удивительного в том, что именно на его долю выпадает встреча с царь-рыбой.

Еще не увидев своей предполагаемой добычи, ловец находится в напряженном состоянии: не попасть бы в руки рыбнадзора. Чувство страха в нем постепенно нарастает и усиливается. Отчего и «долгожданная редкостная рыба вдруг показалась Игнатьичу зловещей». А когда нечаянно срываются с языка роковые слова – царь-рыба, ловец вздрагивает. Тут-то ему и припомнился «дедушко», который говаривал: «Лучше отпустить ее, незаметно так, нечаянно будто отпустить, перекреститься и жить дальше, снова думать об ней, искать ее» (Астафьев 1981: 144). Дед, «вечный рыбак», знал множество всяких примет и магических приемов, может, потому и дожил до глубокой старости и умер своей смертью (опытнейший рыбак Куклин и тот «канул в воду, и с концами. Лоскутка не нашли»), Игнатьичу «опять дед вспомнился, поверья его, ворожба, запуки: “…Как поймаш… малу рыбку – посеки ее прутом. Сыми с уды и секи, да приговаривай: «Пошли тятю, пошли маму, пошли тетку, пошли дядю, пошли дядину жану!» Посеки и отпущай обратно, и жди. Все будет сполнено, как ловец велел”» (Астафьев 1981: 150).

Но не смог Игнатьич подавить в себе жадность. И только оказавшись в холодной осенней воде рядом с рыбой, он взмолился: «Господи! Да разведи ты нас! Отпусти эту тварь на волю! Не по руке она мне!» (Астафьев 1981: 145). И страх переходит в первобытный ужас, когда ловец чувствует, что рыба тянется к человеческому телу, стремится прижаться к нему. Проведя несколько часов в воде бок о бок с рыбой, пораненный такими же удами, что были всажены в нее, ловец видит в царь-рыбе антропоморфное существо,обладающее разумом и душой. От ужаса и беспомощности он думает: «Да уж не оборотень ли это?!» Здесь автор запечатлел важный момент изменения сознания героя: пробуждение прапамяти, когда человек и природа были едины, что воплощалось в антропоморфных представлениях, и человек мыслил окружающее себе подобным. Отсюда и вполне оправданное предположение о царь-рыбе как оборотне.

Человека мучает двойственное восприятие рыбы: с одной стороны, он наделяет ее разумными действиями, а с другой, сознает, что это тварь. Тем ужаснее его состояние: человек и рыба оказались «повязанными одной долей» («…Такое-то на свете бывало ль?»). Победительницей из единоборства выходит рыба: «яростная, тяжко раненная, но не укрощенная… Буйство охватило освободившуюся, волшебную царь-рыбу» (Астафьев 1981: 154–155). Человек же, остатками сил хватаясь за жизнь, «изорванно, прерывисто» сипит: «Прос-сти-итеее… се-еэээээ…»

Благодаря притче, положенной в основу главы о царь-рыбе, изображенная Астафьевым ситуация приобретает обобщенно-символическийсмысл. Притча расширяет хронологические границы повествования. Частный конфликт перерастает в общечеловеческий: в единоборство вступают «реки-царь» и «всей природы царь».

Притча отвечает на вопрос: как могло случиться, что повязались одной долей рыба и человек? Ответ кроется в поучении деда, вечного рыбака, который «беспрестанно вещал» трескучим, ломаным голосом: «А ешли у вас, робяты, за душой что есть, тяжкий грех, срам какой, варначество – не вяжитесь с царью-рыбой, попадется коды – отпушшайте сразу… Ненадежно дело варначъе!(Астафьев 1981: 150). Это поучение деда – из разряда промысловой табуации. Однако Игнатьич, хотя и занимает особое положение в поселке Чуш, и рыбак он удачливый, зарвавшись в своем браконьерском азарте, забывает предупреждение деда, ставшее для героя пророческим. Старший Утробин воспринимает его как пустое суеверие: «Мало ли чего плели ранешние люди, знахари всякие и дед тот же – жили в лесу, молились колесу…» (Астафьев 1981: 144).

После того как Игнатьич вспомнил свой давний грех (унизил и оскорбил девушку), все происшедшее с ним он начинает воспринимать как расплату: «Пробил час, пришла пора отчитаться за грехи». Со словами о прощении Игнатьич обращается и к той, перед которой виноват будет пожизненно, к Глаше Куклиной. «Не зря сказывается: женщина – тварь божья, за нее и суд, и кара особые… Прощенья, пощады ждешь? От кого? Природа, она, брат, тоже женского рода! Значит, всякому свое, а богу – богово!» Автор подчеркивает женское начало и в рыбе: «…Рыба плотно и бережно жалась к нему толстым и нежным брюхом. Что-то женское было в этой бережности, в желании согреть, сохранить в себе зародившуюся жизнь». Таким образом выстраивается смысловой ряд: девушка, природа, царь-рыба…

Оказавшись на грани смерти, человек оглядывается назад, в свое прошлое, осознавая неотвратимость возмездия и с ужасом ожидая его. Прожитая жизнь предстает перед Игнатьичем в новом свете, в другом измерении. Именно это «озарение», настигшее его осенней ночью в водах Енисея, вызванное встречей с «волшебной царь-рыбой», помогает герою пережить духовное воскрешение. Вдруг в абсолютной тишине он слышит «собственную душу, сжавшуюся в комок» (курсив мой. – А.С.).(Астафьев 1981: 148). И взор его тянется от реки к небу. Он, молящий на пороге смерти о прощении, отрешенно думает: «Не все еще, стало быть, муки я принял». После того, как рыба покидает его, душе становится легче «от какого-то, еще не постигнутого умом, освобождения» (Астафьев 1981: 155). Таков финал главы о царь-рыбе во всех последующих после первого издания произведения публикациях. Этот финал не дает ответа на вопрос, спасется ли Игнатьич. Однако испытанное им «освобождение» позволяет надеяться на это.

В журнальной публикации (Наш современник, 1976, № 4–6) финал был иным. В нем говорилось о спасении Игнатьича. На помощь ему приходит родной брат Командор. После произошедшего с ним Игнатьич долго лежит в больнице, ему отнимают ногу. Выписавшись, он навсегда покидает чушанские места, изменив и свой образ жизни («вроде бы сектантом сделался, живет будто в великий пост все время – на постном и зеленом», о рыбалке говорить не желает и к воде близко не подходит).

Новый финал соответствует притчевому характеру главы и символике образа царь-рыбы, в котором подчеркивается его мифологическая природа. «Что-то редкостное, первобытное было не только в величине рыбы, но и в формах ее тела… на доисторического ящера походила рыбина…» (Астафьев 1981: 140). Во многих мифах народов мира закреплено представление о первичности водной стихии. С ним связано, по-видимому, обилие мифических образов водяных или полуводяных животных.

Е.М. Мелетинский в «Поэтике мифа» приводит, в частности, сведения из архаических мифов творения о добывании огня из брюха огненной рыбы. «Солнце и луна, которые… часто сближаются с огнем, также иногда представляются добытыми из брюха рыбы» (Мелетинский 1976: 194). Рыба в мифологическом сознании занимала важное место. Известно, что в «Китае, Индии и некоторых других ареалах рыба символизирует новое рождение… Не случайна в этом отношении “рыбная” метафорика Иисуса Христа, прослеживаемая как на формальном уровне… так и по существу» (Мифы народов мира 1980: 393). Именно рыба на самой заре христианства стала одним из наиболее универсальных его символов, причем – что особенно важно! – имеющих мессианское значение. «С глубокой древности у халдейских мудрецов и вавилонских звездочетов, – отмечает АН. Зелинский, – созвездие Рыб связывалось с представлением о Мессии. Был ли это отзвук древней шумерийской легенды о мифическом “рыбочеловеке”, принесшем из океана первые знания древним людям Шумера, нам сказать сейчас трудно…» (Зелинский 1978: 128). Семантика древнего символа рыбы включает в себя мысль о воскрешении, возрождении к новой жизни. Рыба – это «символ потопа и крещения одновременно… потопа как гибели прежнего ветхого человека и крещения как возрождения его к новой жизни» (Зелинский 1978: 130).

Именно с таким значением символического образа мы и встречаемся в притчевой главе «Царь-рыба». Притча о царь-рыбе является своеобразным ключом ко всему повествованию.

Обладая, по словам А. Бочарова, «способностью заключить содержание в рамки одной магистральной идеи, исходного тезиса» (Бочаров 1977: 73), она сводит воедино два важных для всего произведения мотива: расплаты и спасения, придавая книге сюжетную целостность.

Характерной особенностью астафьевского повествования является то, что фабульную основу большинства глав определяет ситуация испытания. Причем победа или поражение героя в схватке с природой, в том числе и с ее «злыми» силами (один из ее ликов – «мачеха»), становится своеобразным семиотическим «кодом», выявляющим авторское отношение к герою. Если Игнатьич «испытывается» схваткой с царь-рыбой, символизирующей собою природу, то Коля с напарниками, отправившиеся на Таймыр промышлять песца (глава «Бойе»), Аким, Эля и Гога Герцев, оказавшиеся в тайге в соответствии со своей целью каждый («Сон о белых горах»), «испытываются» сибирской природой. «Северный человек» Аким выдерживает те испытания, которые выпали на долю Коли и Игнатьича. И сцена схватки с медведем (глава «Поминки») противостоит поединку человека с рыбой (глава «Царь-рыба»), Медведь – достойный противник, что особенно важно в контексте мифопоэтической традиции. Многие северные народы долгое время с особым почтением относились к медведю, культ которого возник «вследствие страха перед зверем, страха перед хозяином тайги, наказывавшим за нарушение традиций» (Прокофьева 1976: 150). У Астафьева есть несколько рассказов, в которых описывается «встреча» героя с медведем, заканчивавшаяся по-разному. Аким в схватке с медведем не струсил и не спасовал: он «мстил» за убитого медведем Петруню и вышел победителем из поединка с «хозяином тайги». Противостояние двух поединков – с царь-рыбой и «хозяином тайги» – подчеркивается и местоположением глав: они расположены симметрично по отношению друг к другу. Глава «Царь-рыба» занимает второе место от конца первой части, глава «Поминки» – следует второй во второй части.

Ситуация «испытания» в предпоследней главе «Сон о белых горах» реализуется в изнурительном походе Акима и Эли к людям, который требовал сверхчеловеческих усилий, выносливости и выдержки, физического и духовного напряжения. Внутреннее состояние героев во время перехода раскрывается и с помощью хронотопа: огромное, беспредельное пространство, которому нет конца и края, преодолевается героями скачкообразно: движение, стоянка, снова движение. Дискретное время психологически оправдано по сравнению с «тягучим», «засасывающим» временем пребывания их в замкнутом пространстве избушки. Время путников лихорадочно и импульсивно, оно измеряется не столько сменой дня и ночи, сколько перерывами в движении. Дискретному времени соответствует прерывистое изображение пространства: впереди – позади, впереди – позади. Такой прием изображения способствует созданию зрительной и психологически точной картины напряженного пути Акима и Эли, передаче их неимоверной усталости. «Страх, ни с чем не сравнимый страх» охватывает Элю, когда они с Акимом безуспешно пытаются выбраться из зимней тайги. «Ощущение нескончаемости пути, пустоты, беспредельности тайги подавило не только мысль, но и всякое желание». Ей кажется, что им уже не спастись, и бессмысленно сопротивляться. «…Все равно никуда не придешь, вернее, придешь, куда все в конце концов приходят…» (Астафьев 1981: 365–366).

Круг мучительного похода Эли и Акима замкнулся, когда они вышли к своей избушке, из которой двинулись в путь. И все их усилия были потрачены впустую. Помощь им приходит извне: костер их был замечен, и Элю с Акимом спасают. В то же время им необходимо было как-то выдержать в снежном плену, в котором они оказались. И если бы не Аким, то Эля погибла бы. Выжить им удается благодаря Акиму и способности жить в природе, «согласуясь» с ее законами, благодаря знаниям и навыкам северного человека. Это испытание заставляет Акима и Элю по-новому взглянуть на жизнь и смерть, понять простую истину: человек должен быть с людьми. Страшно оказаться один на один со «слепыми» силами природы, еще страшнее вступить с ними в единоборство. Эта ситуация возвращает многим понятиям их подлинный смысл.

Философия природы В. Астафьева в «Царь-рыбе» выглядела бы односторонней, если бы не было в ней размышлений о жизни и смерти.«Потеряв веру в бессмертие, не потеряли ль они (люди. – А.С.)вместе с нею себя» (Астафьев 1981: 359), – передоверяет Акиму свои мысли автор. В произведении речь идет о том, что человек может затеряться и в «людской тайге», которая занята собой, будничными заботами, и смерть «собрата» по стае (люди сравниваются с птицами) остается почти незамеченной. «Смерть у всех одна, ко всем одинакова, и освободиться от нее никому не дано. И пока она, смерть, подстерегает тебя в неизвестном месте, с неизбежной мукой, и существует в тебе страх от нее, никакой ты не герой…» (Астафьев 1981:

294). Испытанием для многих героев «Царь-рыбы» становится пребывание в тайге, выявляющее несоотносимость человеческих усилий и природной мощи, с которой человек не может соперничать.

Глава «Сон о белых горах», которую критика сразу же после публикации «Царь-рыбы» определила как «роман в романе» (А. Марченко), занимает в произведении особое место. В ней получает завершенное раскрытие натурфилософская концепция произведения. Антиподом Акима в главе предстает Гога Герцев. На протяжении главы автор последовательно их противопоставляет, начиная с того, что Гога, отправившийся в тайгу с Элей, не только сам нашел в ней свою гибель, но и обрек Элю на смерть. Герои противостоят друг другу по тем жизненным ценностям, которые исповедуют. Философия, определившая образ жизни Герцева, философия индивидуалиста и себялюбца. И «испытывается» Гога одиночеством, к которому так стремится. Тема одиночествазанимает в повествовании важное место и противостоит другой, любимой автором, теме «коллективистского» образа жизни (отсюда понятия «связчики», «артель» и пр.). Одинок в «Царь-рыбе» герой первой главы «Бойе» Коля, одинок Командор, который «в одиночестве и в горе не прильнул к семье», еще больше отдалился после гибели от рук «сухопутного браконьера» любимой дочери Тайки. Он стремился «как можно реже и меньше бывать на людях», но для этого у него свои причины: «неприязнь к ним, злоба на них заполнили все в нем». В одиночку рыбачит Игнатьич («он везде и всюду обходился своими силами»), И каждый из героев за свое одиночество расплачивается по-своему.

К одиночеству стремится Гога Герцев, потому что для него оно связано с представлением о свободе личности. Гога принадлежит к числу тех людей, которые уже «с пеленок» возвысили себя над прочим «людом». В связи с образом Герцева автор раскрывает социальное явление отчуждения, порожденное развитием цивилизации в XX веке. Герой Астафьева искусственно изолирует себя от общества.

Контрастность образов Акима и Гоги последовательно выявляется в тексте благодаря описанию их жизненной позиции, восприятия природы, отношения к одним и тем же явлениям, людям. Аким повсюду носит с собой стихотворение одного своего «дружка». Это произведение «безвестного сочинителя», написанное Астафьевым. Это – гимн жизни, оно пронизано светлой верой и романтически возвышенной мечтой о том, что наступит время, когда землянин поймет песнь птицы, в которой пелось о любви «ко всякому живому существу».По эмоциональному тону оно контрастирует с «упадническими» стихами из дневников Гоги Герцева. Ему присущ «туристский» взгляд на жизнь. Сама эта тема нашла отражение и в других главах, но во «Сне о белых горах» она стала одной из главных. Не случайно главу предваряет эпиграф из Уолтера Мэккина об отношении к туристам в прошлые времена.

Автор, несмотря на использование публицистических средств в раскрытии образа Герцева, стремится к пластической объемности характера. Гога не лишен ума, начитан и образован, спортивен и физически закален. Однако он лишен главного, чем в избытке наделен Аким: душевной щедрости, отзывчивости, чувства сострадания и готовности прийти на помощь другому, способности воспринимать природный мир во всей его красоте. Антитетичность героев выявляется и через сравнение их отношения к природе. «Естественный человек» Аким, выросший среди северной природы, знает ее законы и приспосабливается к ним. Он, несмотря на отсутствие, как у Гоги, университетского образования, глубоко и тонко чувствует природу, неустанно думает о ней и не перестает удивляться ее органике и красоте. Герцев воспринимает природу потребительски и в тайгу отправляется с целью проверить свои физические возможности, вступая с нею в своего рода соперничество, закончившееся для него случайной, нелепой, смертью. Природа для него мертва, поэтому ему близка мысль Блаженного Августина о том, что «природа – более мачеха», мысль, записанная в его дневнике. И нет у Гоги того «сыновнего» отношения к ней, как у Акима, для которого природа – мать, кормилица. «Люди, как черви, копошатся на трупе земли», – еще одна сентенция из дневника Герцева. Аким же видит в природе источник жизни, он одухотворяет природу. Особую роль в раскрытии характера Акима играет образ белых гор. «И приснились ему белые горы. Будто шел он к ним, шел и никак не мог дойти. Аким вздохнул сладко от неясной тоски и непонятного умиления, и ему подумалось, все его давнее томление, мечты о чем-то волнующем, необъяснимом: об иной ли жизни, о любви если не разрешатся там, среди белых гор, то как-то объяснятся; он станет спокойнее, не будет криушать по земле, обретет душевную, а может быть, и житейскую пристань» (Астафьев 1981: 275). Акима притягивают к себе «небесно-чистые горы», от которых веет «сквозной свежестью, мягкой прелью мхов и чем-то необъяснимо манящим». Семантика образа белых гор у Астафьева перекликается с символическим наполнением того же образа в повести Л.Н. Толстого «Казаки», для героев которой «цепь девственно чистых гор с их ослепительными снеговыми вершинами становится мерилом нравственных ценностей» (Бычков 1954: 99).


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю