355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Алейхем Шолом- » Блуждающие звезды » Текст книги (страница 22)
Блуждающие звезды
  • Текст добавлен: 7 сентября 2016, 00:23

Текст книги "Блуждающие звезды"


Автор книги: Алейхем Шолом-



сообщить о нарушении

Текущая страница: 22 (всего у книги 46 страниц)

Глава 2. Связка писем
Письмо первое

Пишу тебе, мой дорогой, и сама себя спрашиваю: зачем? Разве я знаю, где ты и что с тобой? Но я не теряю надежды – каждый день, каждый час, каждую минуту живет во мне эта надежда, что не сегодня-завтра узнаю, где ты. И мне хочется хотя бы описать тебе все, что со мной произошло со времени бегства из Голенешти и по сегодняшний день. Пишу тебе, и мне чудится, будто ты сидишь рядом со мной, а я все рассказываю да рассказываю. Мне, разумеется, не под силу описать тебе свою жизнь так ясно и подробно, как я могла бы это сделать в устной беседе. Откуда, в самом деле, мне уметь писать? Если я немного владею еврейским письмом, то я должна быть благодарна за это отцу-кантору. Он ведь всегда говорил мне: «Мальчики сидят и пишут, пиши и ты. Что за беда, если ты научишься писать? Помни, доченька: со временем тебе это может пригодиться…» Теперь я вижу, насколько он был прав.

С чего, мой милый, начать мне свой рассказ? Начну с той памятной субботней ночи, помнишь? Ах, что это была за ночь! Если я тогда не умерла со страха, значит, мне суждено долго жить. Покуда я дождалась минуты, когда часы пробили двенадцать, у меня чуть сердце не выскочило из груди. Каждая минута казалась мне часом. Да что часом – целым днем, годом, вечностью! А когда часы пробили, наконец, двенадцать, я тихонько поднялась, неслышно отворила окно и выглянула на улицу. О, ужас! Тьма кромешная, ни живой души… Чего-чего только я не передумала в эту минуту! Самые мрачные мысли, самые тяжелые предчувствия мучили меня. Больше всего я опасалась за тебя, мой милый: не случилось ли с тобой какой беды?.. Но вот кто-то свистнул раз, потом второй раз, – так было условлено между мною и этим хриплым человечком, которого зовут Шолом-Меером Муравчиком… А сердце, что часики: тик-тик-тик. Знобит. «Рейзл, закрой окно! Рейзл, накройся одеялом и – спокойной ночи!» – думаю я про себя. Но это продолжалось лишь одно мгновение. Я вспомнила, о чем мы с тобой условились. Вспомнила клятву, что мы дали друг другу в ночь пожара, – помнишь эту ночь?.. Вспомнила, как мы скрепили нашу клятву, пожав друг другу руки, и все сомнения исчезли: «Прощайте, родные мать и отец!.. Прощай, Голенешти! Последний привет вам от канторской дочки Рейзл… Нет больше Рейзл. Выпорхнула птичка из клетки!» Так я прощалась с четырьмя стенами и целовала подушку. Сердце сжималось от боли. Жаль было бедного отца: что-то он скажет завтра утром? Но мои колебания продолжались не более минуты, а быть может, и того меньше. Вот уж я за окном, на улице… На «Божьей улице» – мертвая тишина. Как две тени, идем мы рядом – я и хриплый человечек. Я бегу, он за мной, еле переводим дух. Только в самом конце улицы, возле сгоревшего дома пекаря, мы остановились. Я и мой спутник посмотрели друг на друга, и вдруг он начал тихо смеяться своим хриплым смешком.

– Девочка, – говорит он, – ты бежишь так, что я едва поспеваю за тобой.

При этом он развязал узел и вынул оттуда рваный кошачий бурнус и старую шаль.

– Это что?

– Это для тебя, кошечка. Тебе надо переодеться, чтобы тебя, говорит, не накрыли, сохрани боже. Ну, а теперь, говорит, черта с два они тебя узнают, будь у них хоть восемнадцать голов на плечах. Пташечка моя, закутайся хорошенько в эту шаль. Вот так. Да смотри, говорит, по дороге ни слова. Пока, говорит, мы не доедем до вокзала, ты должна быть нема как рыба. Слышишь, миленькая? Ни гу-гу!..

В эту минуту подъехала подвода, запряженная тройкой лошадей. Хриплый остановил ее. На козлах сидел Шимен-Довид, – я его и впотьмах узнала, – а с подводы соскочил директор Щупак, чем-то, видимо, очень расстроенный. Он отозвал хриплого в сторону и долго с ним шептался. О чем, не знаю. Слышала только, как хриплый закричал, по-видимому на директора:

– И-ди-от!

Я стояла, как на раскаленных углях. Кутаюсь в бурнус и шаль, а они все шепчутся да шепчутся. Потом они вдруг подошли к извозчику, велели ему слезть с козел, отвели в сторону и начали шептаться уже втроем. Скоро я услышала, что Шимен-Довид втолковывает им что-то по-молдавански. До меня долетали отдельные слова:

– Пальцем в небо! Ехала кума, да неведомо куда. Где Фачешти, а где Новоселица?

«Не сбросить ли мне, думаю, кошачью шубку и, пока не поздно, бежать со всех ног домой?»

Вдруг слышу хриплый голос:

– Мадам Кац! Мадам Кац!

Кого это он? Неужели меня? Да, это он окрестил меня новым именем: «мадам Кац».

И мы втроем усаживаемся в тарантас: я рядом с директором, а хриплый напротив. Директор мрачен, как туча. Он поминутно вздыхает. От него несет вином. Хриплый командует: «Трогай!» Шимен-Довид бьет кнутом лошадей, и мы трогаемся.

Сколько времени мы ехали, не знаю. Вдруг слышу: извозчик осаживает лошадей. «Тпру!» – громко кричит он, и мы останавливаемся возле дома вдовы Нехи. «Горе мне несчастной! – думаю я. – В моем нынешнем положении мне только того и недоставало, чтобы вдова Неха увидела меня…» И точно, не успела я оглянуться, как Неха со своими сестрицами тут как тут. Стоят все трое, полураздетые, возле двери. Шимен-Довид пустился в разговоры с Нехой насчет «морских котов» (так он, видимо, называл актеров). Все ли они, спрашивает, уехали в Фачешти и когда именно?.. Попутно извозчик напомнил ей о двух пассажирах, которых он намедни привез с вокзала и за которых она, Неха, не дала ему и понюшки табаку. На это вдова Неха ответила, что таких пассажиров, каких он недавно привез ей с вокзала, следовало бы почаще сеять, да чтобы пореже были всходы. Тем временем Неха то и дело заглядывает в подводу, все время глаз с меня не сводит. Я готова поклясться, что она меня узнала. Вот-вот сердце у меня разорвется от страха… Стараюсь поплотнее закутаться в шаль. Еще минута, и я задохнусь. Выручил меня хриплый, дай ему бог здоровья. Он прикрикнул на извозчика, стал торопить его, пороть горячку: «Поезжай! гони скорей!» Раздались прощальные возгласы: «Всего хорошего! Счастливого пути!» Шимен-Довид щелкнул бичом. «Айда!» И лошади понеслись так, что мне казалось, вот-вот мы разобьемся вдребезги. «Чего вы так летите? Кто за вами гонится?» – спрашивает директор. Слышно, как зубы у него стучат. Но Шимен-Довид не отвечает и гонит все шибче и шибче. Меня начинает мучить ужасная мысль: может быть, за нами следом несется погоня?.. Быть может, это и была та тайна, которую обсуждали между собою шепотом все трое? Только подумала я об этом, глядь: возле нашего тарантаса, рядом с лошадьми, бежит ваш пес «Теркуш», – я его сразу узнала. «Ну, думаю, плохи наши дела». Как попал сюда «Теркуш»? Вероятно, ваши послали за тобой погоню, а поймают меня… Пропали! Пропали мы оба!.. И мне уже живо представляется, как нас с почетом везут обратно в местечко, связали нам обоим руки и везут нас вместе назад. «Чем дожить до такого позора, – думаю я, – не лучше ли выброситься из тарантаса и разбиться насмерть?» «Стоп! Попридержи!» – внезапно раздался крик Шимен-Довида. Он остановился среди поля и завел разговор с другим извозчиком по-молдавански. Гляжу на другую телегу, – она вся доверху нагружена ящиками и корзинами, и на них сидят двое: один как будто Гоцмах, а другой – ты… Я тебя сразу узнала, дорогой мой, хотя ты и был закутан, как и я, в какие-то старые лохмотья. С минуту мне казалось, что ты смотришь на меня. Вот ты приподнялся, махнул мне рукой и назвал по имени. Я чуть не выпрыгнула из телеги. Но мне, видать, только померещилось. А продолжалось все это с полминуты, не более. Шимен-Довид сейчас же повернул назад, хлестнул кнутом, и мы снова помчались.

Слава богу, и на этот раз отделались только испугом, Но куда, спрашивается, мы едем? А другие куда? Почему директор так нахмурился? О чем они шептались втроем? Какие такие у них секреты? Почему хриплый назвал директора идиотом? Обо всем этом я тебе подробно напишу в следующем письме. Теперь уж поздно, пора спать. Спокойной ночи!

Письмо второе

Мой единственный друг!

Все горести и волнения, которые я описала тебе в моем первом письме, все опасения и страхи, которые я пережила в ту ночь, – ничто по сравнению с тем, что мне пришлось пережить потом. Сколько тревог и бед, страданий и душевных мук! Сущий ад! Представь себе, мой дорогой, что как только мы переехали границу, я неожиданно узнала, что мы вовсе не в Румынии, как мы условились с самого начала. Ничего подобного! Что я испытала тогда и что передумала, – должна ли я тебе описывать? Будь поблизости речка, я бы, не задумываясь, бросилась в воду. Я била себя кулаками куда попало, рвала на себе волосы и рыдала так, как еще никогда в жизни. По-видимому, оба – и директор и хриплый – страшно перепугались. Они по очереди начали успокаивать меня ласковыми словами. Но чем больше они говорили, тем громче я рыдала. Я рвала на себе платье, рубашку, хотела выбить окно. Перепуганный насмерть директор убежал. А может быть, хриплый втихомолку посоветовал ему уйти… Он, видимо, догадался, что я боюсь директора с его безобразным морщинистым лицом и отвратительными красными глазами без ресниц.

Оставшись наедине с хриплым, – с тем, кого называют Шолом-Меер Муравчик, – я дала волю слезам. Он начал успокаивать меня и клялся жизнью своей, небом и самим богом, что ничего дурного со мной не случится. А я целовала ему руки, умоляла сказать правду, только правду… Он снова начал божиться и клясться, что расскажет мне все, решительно все, ничего не утаит. Если нет, то пусть его…

Передаю в трех словах то, что он мне рассказал.

Мы действительно должны были ехать в Румынию, но в последнюю минуту план изменился, и виною тому был сам директор. У Щупака, оказывается, не более и не менее, как две жены. Он, правда, утверждает, что с одной уже давно развелся, он может даже, говорит он, привести свидетелей. Но она, разведенная то есть, уверяет, что все это – наглая ложь, чистейшая выдумка. Ну вот, значит, вторая жена, неразведенная, требует, чтобы он дал ей развод, а он не хочет. Почему? Щупак требует, чтобы она раньше вернула ему весь гардероб, все драгоценности, деньги, которые он на нее потратил, – целое состояние! Она же, в свою очередь, утверждает: столько болячек ему, Щупаку, сколько она издержала на него денег! Кто из них прав, трудно сказать. Хриплый считает, что все трое правы, а потому, говорит он, нельзя допустить, чтобы они все трое встретились, иначе, говорит он, дело может окончиться плохо: они все меж собой передерутся и, чего доброго, останутся без носов.

И должно же было случиться так, что как раз перез отъездом из Голенешти директор получил письмо от своего знакомого, и тот пишет, что первая жена Щупака, разведенная то есть, проведала, где он, и собирается к нему в гости, в Голенешти. У директора мурашки по телу забегали, потому что она везде устраивает ему такие скандалы, что хоть беги на край света. Он уже давно собирался в Румынию, в Бухарест. Но, получив такую радостную весть, он решил уехать как можно скорей и начал спешно готовиться в путь-дорогу вместе со всей оравой. Возьми же, безмозглая голова, и уезжай тихо, без шума, – так, чтобы все было шито-крыто. Так нет же! Прежде всего он, директор то есть, написал письмо второй жене, неразведенной: «Так, мол, и так, собираюсь в Румынию, в Бухарест. Пора нам выяснить все до конца – туда или сюда. Хочешь жить со мной, приезжай прямо в Бухарест». Что же делает она, неразведенная то есть? Она пишет ему в ответ: «Так, мол, и так, мой милый муженек! Первым долгом развяжись с первой женой, а потом поговоришь со второй».

И той, разведенной, она, неразведенная, тоже написала письмо. «Так, мол, и так, коли хочешь развязаться со Щупаком, приезжай как можно скорее в Бухарест». Та, разведенная то есть, конечно, немедленно собралась и полетела в Бухарест. Узнал об этом директор от одного из своих актеров, который получил письмо от своего друга, тоже актера. И когда же актер показал ему это письмо! В погребке у Генеха за полчаса до отъезда. Вот о чем они секретничали в ту субботнюю ночь. Поэтому-то Муравчик назвал директора «идиотом».

– Все, что вы мне рассказали, – заметила я хриплому, – презанимательная, хоть и короткая история… Но что же будет дальше?

– А дальше, – говорит он, – все пойдет, как по маслу: жены там, в Бухаресте, с божьей помощью, вцепятся друг дружке в волосы, передерутся, а мы, говорит, тем временем снимем здесь театр и напишем нашим актерам: они, – говорит он, – в Яссах: у кого, дескать, есть деньги, пусть едет сюда, у кого ничего нет за душой, пусть сидит дома или отправляется туда, куда уходит суббота, когда наступает час заката.

– А Гоцмах? – спрашиваю я.

– А причем здесь Гоцмах? – говорит он. – Ты что, соскучилась по нем?

– Нет, – говорю, – просто вспомнила, как Гоцмах танцует «хасидскую пляску».

– Пускай он танцует ее с дьяволом смерти, этот Гоцмах! Зачем нам этот длинноволосый чурбан? Такого комика, как Гоцмах, мы всюду найдем…

Ты поймешь, мой дорогой, что от этих слов у меня кровь застыла в жилах… Но я старалась не выдать себя и прикинулась веселой и беззаботной. Я чувствовала, что добром я добьюсь большего и что надо подружиться с этим хрипуном. Вначале я его умоляла, а потом заявила, что не успокоюсь до тех пор, пока не соберется остальная компания. И если он хочет мне услужить, пусть постарается, чтобы приехали все и этот чурбан Гоцмах тоже… во что бы то ни стало! «Тогда, говорю, я буду себя чувствовать, как у себя дома, в Голенешти…»

Он посмотрел на меня и сказал: «Ладно, сию же минуту мы напишем письмо, чтобы все приехали и этот чурбан Гоцмах тоже, леший его побери!» Так сказал мне хриплый, Муравчик то есть, и просил, чтобы в случае нужды – что бы мне ни понадобилось и когда бы мне ни потребовалось – я всегда обращалась к нему и только к нему: он мне во всем поможет… Затем он начал ходить по магазинам, принес кучу новых нарядов и предложил мне выбрать все, что мне нравится, что мне к лицу. А обувь он мне приносил трижды, покуда я не подобрала себе пару по мерке. Я умылась, принарядилась с головы до ног, взглянула в зеркало и сама себя не узнала. Куда девались слезы? Мне вдруг захотелось есть, и не только есть – нет, мне ни с того ни с сего захотелось петь! И я залилась соловьем, точно бы я была самым счастливым человеком в мире.

Письмо третье

Ты, верно, думаешь, что всем тем бедам, которые я описала в первых двух письмах, уже наступил конец, что этим исчерпывались мои мытарства. Нет, дорогой, это было только началом новых слез, тоски, позора, досады, сердечной боли и бесконечных страданий. В году триста шестьдесят пять дней, каждый день – это двадцать четыре часа, каждый час – шестьдесят минут. И каждая минута приносит новые страдания, новые невзгоды, новые мученья.

Как я заблуждалась! Я думала, что стать артисткой – это игрушки; переоденешься, выйдешь на сцену – и готово! Но оказалось, это совсем не так просто. Надо пройти целую школу, надо пройти через все семь кругов ада. Артистами, говорили мне, люди не рождаются. Патти [75]75
  Патти Аделина (1843—1919) – известная итальянская оперная певица, колоратурное сопрано.


[Закрыть]
, знаменитая Патти, уверяли меня, в детстве ходила с шарманкой и пела под окнами… Так объяснили мне директор Щупак и мой покровитель Муравчик. И, чтобы приучить меня к сцене, меня прежде всего научили петь куплеты и песенки, а затем – танцевать на сцене.

Первого своего выступления на сцене я не забуду до конца своей жизни. Выступила я всего-навсего с одной песенкой. Директор, Щупак то есть, хвастается, что это его песня, что он будто бы сам сочинил ее, но Муравчик говорит:

– Плюнь ему в харю!

Кто сочинил эту песенку, не скажу, но начинается она так:

 
В пятницу вечерком
Суббота – всем услада,
Нарядно убран дом.
В душе покой, отрада.
 

Но дело не в самой песенке, а в ее исполнении, и не столько в исполнении, сколько в гриме и костюме. Меня нарядили мальчиком, приклеили пейсы, надели на меня мужские атласные штаны, шелковый длиннополый сюртук, а на голову – котелок. Музыка играла, я пела «В пятницу вечерком» и подплясывала в такт. Что тут было, не передать пером. Так бешено аплодировали, так ревели «браво», что помилуй бог! Мне казалось – вот-вот потолок рухнет. Крики: «Спивак! Роза Спивак!» (так меня уже тогда называли в афишах) – поднимались до небес. Земля, казалось, сейчас расступится подо мной, стены и лампы закачались перед глазами. Я не знала, что делать. Тут директор, с одной стороны, и хриплый, с другой, начали меня выталкивать из-за кулис на сцену, чтобы я еще раз показалась публике. Я спела вторично. Шум стал еще оглушительнее. Пришлось выступить еще и еще раз, спеть «В пятницу вечерком» снова и снова, приплясывая при этом «веселую». Я плясала – и все, казалось, плясало вместе со мной: потолок, стены, лампы, публика. А когда я кончила, то свалилась за кулисами, как сноп, на диван и разрыдалась.

– Кошечка, ты плачешь? Радоваться надо. Ты разве представляешь себе, пташечка, какой успех, какой фурор, какой триумф! Патти по сравнению с тобой – ничто, дай мне боже столько счастья и удач!

Так утешал меня мой покровитель Муравчик. А директор стоял поодаль (я никогда не подпускала его к себе ближе, чем на пол-сажени), блаженствовал и млел от восторга. Это можно было видеть и по его влажным глазкам и по дробному смешку, больше похожему на плач, чем на смех.

– Ай да куплеты! Верите ли, слаще сахара, да не будет мое имя Альбрет!.. – лепетал он, играя своими брильянтами.

С тех пор вошла в моду Роза Спивак. Из вечера в вечер после спектакля публике в виде компота преподносилась Роза Спивак с ее песенкой «В пятницу вечерком» и с ее танцем. Думается мне, что этот компот нравился публике больше всех остальных блюд, которые преподносились ей в течение длинного спектакля. Я сама собственными ушами слышала, как два благообразных на вид еврея вслух обменивались мнениями о спектакле и притом так громко, что слышно было на весь зал:

– Когда же кончится это дурацкое представление и нам подадут Розу Спивак?..

Первое время я думала, что провалюсь сквозь землю от подобных комплиментов. Нет, это понять надо, самому почувствовать надо. Пристальные взгляды мужчин, засматривающих, казалось, ко мне за жилетку, эти масленые глазки, эти двусмысленные остроты и пошлые словечки по поводу моих мужских штанов… А озлобленные взгляды женщин! Боже праведный!.. Все беды и горести, какие только бывают на свете, все проклятия и злые пожелания, какие только можно себе представить, я призывала на их головы. Я проклинала мужчин, женщин, театр, самое себя и день, когда я родилась на свет божий.

Но все это, слава богу, уже пережито, настали лучшие дни, и я счастлива, что могу рассказать теперь об этом без боли и волнения. А знаешь, кого я должна за все это благодарить? Только тебя, мой дорогой, единственный друг. Все это время меня ни на минуту не покидала надежда, что вот-вот ты приедешь, я увижу твои ясные глаза, мы подадим друг другу руки и пойдем вперед вместе, как мы условились и поклялись в ту ночь.

Мой покровитель Муравчик тянул со дня на день, говорил, что вот-вот приедет вся компания, а вместе с ней и «мой» Гоцмах (так он, бывало, меня дразнил). Но проходили дни и недели, а о них – ни слуху ни духу.

Единственным человеком из всей бывшей группы Щупака, появившимся у нас, была мадам Черняк, уродливая актриса, комичная фигура, которую все звали «Брайнделе-козак». Ты, надо думать, помнишь ее по Голенешти. Маленькая такая, толстенькая, с большими белыми зубами. От нее я узнала, что мой покровитель Муравчик все время меня обманывал, лгал самым бессовестным образом. Никакого письма он в Яссы не посылал и никого из прежней компании к себе не приглашал. Это была ложь с начала и до конца… Брайнделе-козак рассказала мне такие ужасы, от которых волосы у меня стали дыбом. Декорации, рассказывала она, действительно были выписаны, но актеров и актрис оставили как на разбитом корабле среди моря, – в чужой стране, без языка, без единого гроша за душой. Если бы не она, мадам Черняк, они все бы там с голоду околели. Но она, по ее словам, поддерживала их, как могла. А потом они распродали все, что у них было, и разбрелись во все стороны, растаяли, как соль в воде.

– А Гоцмах? – спросила я.

– Гоцмах, – говорит она, – точно сквозь землю провалился.

Не раз она рассказывала мне потрясающие истории о том, как бесстыдно надули несчастных актеров, и каждый раз я спрашивала:

– Ну, а Гоцмах?

И получала тот же ответ:

– Гоцмах как сквозь землю провалился.

Только раз как-то невзначай Брайнделе-козак проговорилась: она дескать слышала от какого-то актера, который слышал это от другого актера, будто тот видел Гоцмаха с каким-то очень молоденьким парнишкой в Бухаресте. Можешь себе представить, как у меня забилось сердце при этих словах… За одно это я готова была расцеловать ее. С тех пор мы стали с ней как родные сестры. А уж она ко мне привязалась крепче, чем родная сестра.

Этой Брайнделе-козак я многим обязана. Она открыла мне глаза и на директора Щупака и на хрипуна Муравчика и научила, как вести себя с ними. Она посвятила меня в такие тайны, которые я, пожалуй, могла бы без большого вреда узнать немного позднее… Ее, мадам Черняк, я должна благодарить за то, что вовремя вырвалась из этого болота. Она первая указала мне, что мое место не здесь, среди комедиантов… Не будь ее, может быть, я и поныне бродила бы по свету с труппой Щупака, выступала бы в разных кабачках, пела бы «В пятницу вечерком», одетая в мужские штаны, и плясала бы «веселую»…


* * *

Милый, дорогой! Еще сейчас, когда я вспоминаю это время, щеки горят от стыда, и в сердце бушует гнев. И не столько на директора и на моего покровителя, которые хотели только побольше заработать на моих выступлениях, выжать побольше денег, – в конце концов так и сейчас поступает любой предприниматель, – сколько на сытых обывателей с толстыми брюшками, которые ходили слушать, как я пою «В пятницу вечерком», или смотреть, как я танцую в мужском костюме «веселую», и облизывались, как коты, бурно выражая свое восхищение неистовыми криками: «Спивак! Роза Спивак!» «Любителями театра» называли они себя. Каждый вечер ходили к Щупаку в театр, нетерпеливо заглядывали за кулисы, ожидая, когда же, наконец, покажется девушка в мужских штанах?.. Ох, уж, эти мне «любители театра»! С одним из таких любителей я должна тебя познакомить.

Но так как о нем долго рассказывать, а время уже позднее, отложим до следующего раза. Спокойной ночи, мой дорогой! Приятных сновидений!


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю