Текст книги "Мистер Гвин"
Автор книги: Алессандро Барикко
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 11 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]
16
Когда Джон Септимус Хилл протянул ему анкету, предназначенную для того, чтобы клиент указал свои требования, Джаспер Гвин попытался было вникнуть в вопросы, но в конце концов оторвал взгляд от листков и спросил, нельзя ли объяснить устно.
– Уверен, так у меня лучше выйдет.
Джон Септимус Хилл взял анкету, скептически воззрился на нее, потом бросил в корзину.
– Ни единая душа до сих пор не удосужилась ее заполнить.
Идея, объяснил он, принадлежала его сыну: он уже несколько месяцев работает здесь, ему двадцать семь лет, и он вбил себе в голову, что нужно модернизировать стиль работы агентства.
– Я склонен полагать, что старый способ вести дела достаточно хорош, – продолжал Джон Септимус Хилл, – но, как вы легко можете представить себе, по отношению к детям невольно проявляешь безрассудную снисходительность. У вас есть дети?
– Нет, – сказал Джаспер Гвин. – Я не верю в брак и не подхожу для роли отца.
– Крайне разумная позиция. Может, начнете с того, что скажете мне, сколько вам нужно квадратных метров?
Джаспер Гвин был готов к такому вопросу и дал на него точный ответ.
– Мне нужна одна комната величиной с половину теннисного корта.
Джон Септимус Хилл и бровью не повел.
– На каком этаже? – осведомился он.
Джаспер Гвин объяснил, что представляет себе эту комнату выходящей во внутренний сад, но прибавил, что, возможно, последний этаж тоже подойдет, главное, чтобы там было абсолютно тихо и спокойно. Хорошо бы, заключил он, если бы пол был запущенный.
Джон Септимус Хилл ничего не записывал, но, казалось, складывал данные в какой-то уголок своего мозга, будто выглаженные простыни в шкаф.
Они обсудили отопление, туалеты, наличие портье, кухню, мебель, замки и парковку. Относительно каждого предмета Джаспер Гвин имел весьма ясное представление. Он настаивал на том, чтобы комната была пустой, даже очень пустой. Само слово «меблированный» раздражало его. Он попытался объяснить, причем успешно, что не стал бы возражать, если бы на стенах там и сям возникли пятна сырости; и, может быть, торчали бы на виду батареи, предпочтительно в скверном состоянии. Попросил, чтобы на окнах были жалюзи и ставни и можно было бы менять по желанию освещенность комнаты. Приветствовались обрывки старых обоев на стенах. Двери, раз уж они нужны, должны быть деревянные, по возможности слегка разбухшие. Потолки высокие, постановил он.
Джон Септимус Хилл уложил эти сведения в штабель, как дрова; веки его опустились, будто после обильной трапезы; он немного помолчал с видимым удовлетворением. Потом открыл глаза и прочистил горло.
– Могу я позволить себе задать вопрос несколько личного характера?
Джаспер Гвин не ответил ни да ни нет. Джон Септимус Хилл воспринял это как поощрение.
– Ваша профессия требует до абсурда высокой степени точности и стремления к совершенству, не так ли?
Джаспер Гвин, сам не зная толком почему, подумал о ныряльщиках. Потом ответил – да, в прошлом у него была такая профессия.
– Могу я спросить какая? Поверьте, из чистого любопытства.
Джаспер Гвин сказал, что одно время писал книги.
Джон Септимус Хилл взвесил эти слова, будто желая уяснить себе, можно ли их принять, не внося слишком много сумятицы в собственные убеждения.
17
Через десять дней Джон Септимус Хилл привел Джаспера Гвина в низкое строение, окруженное садом, позади Мэрилебон-Хай-стрит. Многие годы там был мебельный склад. Потом, в быстрой последовательности, там располагались запасники картинной галереи, редакция географического журнала и гараж коллекционера старых моделей мотоциклов. Джаспер Гвин нашел его совершенным. Очень оценил несводимые пятна машинного масла, оставленные мотоциклами на дощатом полу, и обрывки рекламных плакатов с видами Карибского моря, которые никто не удосужился снять со стен. На крыше был крохотный туалет, к нему вела железная лестница. Ни следов кухни. Огромные окна можно было закрыть массивными деревянными ставнями, только что приделанными, даже не покрытыми лаком. В обширную комнату вела из сада двустворчатая дверь. И батареи торчали на самом виду, никак не украшая помещение. Джон Септимус Хилл отметил с профессиональной четкостью, что пятен сырости добиться будет нетрудно.
– Хотя, – заметил он без всякой иронии, – это первый случай в моей практике, когда клиент считает сырость украшением, а не изъяном.
Договорились о цене, и Джаспер Гвин заплатил за полгода, оставив за собой право продлить контракт еще на шесть месяцев. Сумма оказалась значительной, что его несколько отрезвило: если история с портретами и начиналась в шутку, настала пора ко всему отнестись серьезно.
– Ну что ж, все формальности уладите с моим сыном, – сказал Джон Септимус Хилл, когда они прощались на улице, перед станцией метро. – Только не сочтите за пустую формулу вежливости, – добавил, – но иметь с вами дело – истинное удовольствие.
Джаспер Гвин терпеть не мог прощаний, даже в самой легкой форме, скажем, с агентом по недвижимости, который только что нашел для него бывший гараж, чтобы он попробовал там писать словами портреты. Но к этому человеку он чувствовал некоторое расположение, вполне искреннее, и был бы рад как-то это выразить. И вот, вместо того чтобы отделаться какой-нибудь расхожей любезностью, он, к собственному своему изумлению, пробормотал:
– Я не всегда писал книги, раньше у меня была другая профессия. Целых девять лет.
– В самом деле?
– Я был настройщиком. Настраивал фортепиано. Как и мой отец.
Джон Септимус Хилл воспринял сказанное с видимым удовлетворением.
– Вот именно: теперь, кажется, я лучше понимаю. Благодарю вас.
Потом сказал, что его всегда интересовала одна вещь относительно настройщиков.
– Меня всегда интересовало, умеют ли они играть на фортепиано. Профессионально, я имею в виду.
– Редко, – ответил Джаспер Гвин. И продолжил: – Если вопрос в том, почему после долгой кропотливой работы они не садятся за рояль и не играют полонез Шопена, чтобы насладиться результатом своего прилежания и мастерства, ответ такой: даже если бы они были в состоянии сыграть, то все равно никогда бы играть не стали.
– Неужели?
– Тот, кто настраивает фортепиано, не любит расстраивать их, – объяснил Джаспер Гвин.
Они распрощались, обещав друг другу свидеться снова.
Через несколько дней Джаспер Гвин обнаружил себя сидящим на полу у стены бывшего гаража, ставшего ныне его мастерской, мастерской портретиста. Вертел в руках ключи, прикидывал расстояния, свет, детали. Стояла полная тишина, эпизодически прерываемая клокотанием воды в батареях. Он долго там сидел, продумывая дальнейшие действия. Какая-то мебель все-таки нужна – кровать, может быть, кресла Представил себе, каким будет освещение, где будет находиться он сам. Попытался вообразить себя, в ненарушимом молчании, в обществе незнакомца, оба ввергнуты в отрезок времени, в течение которого должны все узнать. Заранее ощутил тяжесть непреодолимого замешательства.
– У меня ни за что не получится, – сказал он в какой-то момент.
– Вот еще новости, – сказала дама в непромокаемой косынке. – Выпейте виски, если духу не хватает.
– А вдруг этого недостаточно.
– Тогда – двойной виски.
– Вам легко говорить.
– Вы что, боитесь?
– Да.
– Отлично. Если не бояться, ничего хорошего не выйдет. А что с пятнами сырости?
– Вопрос времени. Батареи отвратительные.
– Вы меня успокоили.
На следующий день Джаспер Гвин решил озаботиться музыкой. Тишина произвела на него впечатление, и он пришел к выводу, что следует снабдить эту комнату какой-то звуковой оболочкой. Клокочущие батареи тоже хороши, но, без сомнения, можно придумать кое-что получше.
18
В годы работы настройщиком он был знаком с многими композиторами, но на ум ему пришел Дэвид Барбер. Это имело свою логику: Джаспер Гвин смутно припоминал его композицию для кларнета, вентилятора и водопроводных труб. Композиция была даже и неплохая. Трубы клокотали на славу.
На несколько лет они потеряли друг друга из виду, но, когда Джаспер Гвин достиг некоторой известности, Дэвид Барбер нашел его и предложил написать текст для одной своей кантаты. Из проекта ничего не вышло (кантата была для голоса в записи, сифона и струнного оркестра), но они продолжали встречаться. Дэвид был симпатяга, увлекался охотой, жил в окружении собак, которым давал клички по именам пианистов, так что Джаспер Гвин мог утверждать, не кривя душою, что однажды его укусил Раду Лупу. Композитор немало поразвлекся, вращаясь в самых жизнерадостных кругах нью-йоркского авангарда: денег на этом не наживешь, но успех у женщин гарантирован. Потом пропал на долгое время, разрабатывая кое-какие свои эзотерические идеи о тональных соотношениях и преподавая в кое-каких околоуниверситетских кругах то, в чем, как он считал, ему удалось разобраться. Последний раз Джаспер Гвин слышал о нем, когда в газетах писали о его симфонии, которую исполняли, в нарушение всяческих ритуалов, на знаменитом стадионе Манчестера «Олд Траффорд». Композиция длилась девяносто минут и называлась «Полуфинал».
Найти его адрес оказалось несложно, и однажды утром Джаспер Гвии заявился к нему домой, в квартал Фулэм. Дэвид Барбер открыл дверь и, когда увидел, кто пришел, без колебаний заключил его в объятия как долгожданного гостя. Потом они вместе вышли в парк вывести покакать Марту Аргерих. Она была породы вандейский грифон.
19
С Дэвидом не требовалось ходить вокруг да около, и Джаспер Гвин сказал просто, что ему нужно чем-то озвучить новую мастерскую. Он не в состоянии работать в тишине.
– Ты задумывался о хороших дисках? – спросил Дэвид Барбер.
– Это музыка. Мне нужны звуки.
– Звуки или шумы?
– Ты когда-то не видел между ними разницы.
Они углублялись в тему, прогуливаясь по парку, а Марта Аргерих тем временем гонялась за белками. Он представляет себе, сказал Джаспер Гвин, длинную-предлинную запись, замкнутую в кольцо, едва различимую, которая была бы подкладкой для тишины, скрадывала бы ее.
– Длинную насколько? – спросил Дэвид Барбер.
– Не знаю. Часов на пятьдесят?
Дэвид Барбер замедлил шаг. Расхохотался.
– Ну, это и правда не шутки. Тебе это обойдется в круглую сумму, дружище.
Потом сказал, что хотел бы посмотреть место. И они решили вдвоем отправиться в мастерскую на Мэрилебон-Хай-стрит на следующее утро. Оставшееся время вспоминали былое, и Дэвид Барбер, в частности, сказал, что несколько лет назад на какой-то момент поверил, будто Джаспер спит с его тогдашней нареченной. Вроде она была фотографом из Швеции. Нет, это она со мной спала, возразил Джаспер Гвин, а я так и не врубился. Они посмеялись.
На следующий день Дэвид Барбер прибыл на раздолбанном седане, от которого на километр несло мокрой псиной. Припарковался перед пожарным краном: таков был его персональный ответ на отношение правительства к культурному наследию. Они вошли в мастерскую и закрыли за собой дверь. Стояла великая, полная тишина, за исключением, естественно, клокотания в трубах.
– Прекрасно, – сказал Дэвид Барбер.
– Да.
– Ты должен позаботиться о пятнах сырости.
– Все под контролем.
Дэвид Барбер походил немного по комнате, замеряя эту особую тишину. Внимательно прислушался к трубам, оценил, как скрипит дощатый пол.
– Возможно, мне следовало бы знать, какую книгу ты пишешь, – сказал он в какой-то момент.
Джаспер Гвин мгновенно пал духом. Значит, всю жизнь придется убеждать всех и каждого, что он больше не пишет книг: к такой мысли нелегко привыкнуть. Необъяснимый, невероятный феномен. Однажды на улице он встретил издателя, и тот горячо расхвалил статью в «Гардиан». И тут же спросил: «Что ты сейчас пишешь?» Это просто не укладывалось в голове у Джаспера Гвина.
– Поверь мне, совершенно неважно, что я пишу, – сказал он.
Ему бы понравилось, объяснил, если бы звуковой фон мог меняться, как свет в течение дня, то есть незаметно и непрерывно. А главное – изысканно. Это очень важно. Добавил также, что хотел бы чего-то такого, в чем не было бы и тени ритма, только становление в замедленном темпе, преграждающее путь времени и попросту заполняющее пустоту потоком, лишенным координат. Ему бы понравилось, сказал, что-то неподвижное, вроде стареющего лица.
– Где тут сортир? – спросил Дэвид Барбер.
Вернувшись, сказал, что согласен.
– Десять тысяч фунтов, не считая аппаратуры. Скажем, двадцать тысяч.
Джасперу Гвину нравилась мысль, что все его сбережения горят синим пламенем, что он рискует деньгами ради ремесла, которого, возможно, и не существует вовсе. Он желал быть припертым к стене, ибо только в таком случае оставался шанс обнаружить искомое в себе самом. И он согласился.
Через месяц Дэвид Барбер установил аппаратуру и вручил Джасперу Гвину жесткий диск.
– Наслаждайся. Тут шестьдесят два часа, длинновато вышло. Никак не получался финал.
Этим вечером Джаспер Гвин улегся на полу в своей мастерской переписчика и запустил запись. Она начиналась чем-то похожим на шуршание листьев и продолжалась, незаметно продвигаясь вперед, собирая по пути, будто бы случайно, звуки самого разного толка. На глазах у Джаспера Гвина выступили слезы.
20
Дожидаясь музыки Дэвида Барбера, или как там ее ни назови, Джаспер Гвин целый день потратил на то, чтобы отточить все прочие детали. Начал с мебели. На складе старьевщика с Риджент-стрит откопал два стула и чугунную кровать, довольно ветхую, но по-своему стильную. Присовокупил два продавленных кресла цвета крикетных мячиков. Взял напрокат два огромных дорогущих ковра и купил за неимоверную цену настенную вешалку во французской пивной. Чуть не поддался искушению приобрести чучело коня из сделанного в восемнадцатом веке макета рыцарского турнира, но решил, что это будет расточительство.
Не сразу удалось прояснить, как именно он будет писать – стоя или сидя за столом, на компьютере или от руки, на листах большого формата или в маленьких блокнотах. Следовало также понять, будет ли он вообще что-то записывать или только наблюдать и обдумывать, а уж потом, может быть дома, собирать воедино то, что придет на ум. Художнику просто, у него есть холст, перед которым нужно стоять, и никто не видит в этом ничего странного. Но если автор желает писать словами? Не сидеть же ему за столом, перед компьютером. Наконец он убедился: что ни придумаешь, все выглядит смешно, остается одно – начать работу и определить на месте, в нужное время, что имеет смысл делать, а что – нет. Значит, решил он, в первый день ни письменного стола, ни ноутбука, ни даже карандаша. Он лишь позволил себе поставить в углу простенькую обувницу: будет приятно каждый раз класть туда обувь, подходящую для конкретного дня.
Занявшись всем этим, он сразу почувствовал себя лучше и перестал бояться припадков, терзавших его последние месяцы. Ощущая, как надвигается некая рассеянность, которую он уже научился распознавать, Джаспер Гвин старался не впадать в панику, но вместо этого сосредоточивался на своих бесконечных хлопотах, погружаясь в них чуть ли не с маниакальным прилежанием. Едва он начинал отрабатывать детали, как наступало облегчение. Поэтому он порой задавал себе такую высокую планку, забирался в такие дебри перфекционизма, что это уже отдавало литературой. Например, однажды случилось ему набрести на мастера, который делал лампочки. Не лампы, а лампочки. Вручную. Старикашка, в убогом и мрачном цеху в районе Кэмден-тауна. Джаспер Гвин долго искал его, даже не зная толком, есть ли такой, и наконец нашел. Он задумал запросить у мастера не только совершенно особенный свет – детский,иначе не скажешь, – но, главное, свет, который длился бы определенное время. Он хотел, чтобы лампочки гасли, прослужив тридцать два дня.
– Гасли бы сразу или тускнели постепенно? – спросил старичок, будто уже заранее вник в суть вопроса.
21
Возня с лампочками может показаться мало существенной, но для Джаспера Гвина этот пункт превратился в основополагающий. Он был связан со временем, с темпом. Хотя Джаспер Гвин пока не имел ни малейшего понятия о том, какой жест соответствовал бы письму портрета словами, у него сложилось определенное представление о возможной длительности действа – так, видя путника, бредущего в ночи, можно рассчитать, насколько он далеко, но не распознать, кто он таков. Джаспер Гвин сразу исключал быстрое завершение работы, но с трудом представлял себе жест, оставленный на произвол случайного и, возможно, весьма отдаленного окончания. Так он начал измерять, лежа на полу в мастерской, в совершенном одиночестве, удельный вес часов и плотность дней. Он имел в виду паломничество, похожее на то, какое различил тогда, в тех картинах, и вознамерился угадать скорость шага, достаточную для того, чтобы его совершить, и длину пути, который приведет к цели. Нужно было установить скорость, с какой улетучится замешательство, и медлительность, с какой будет всплывать на поверхность истина того или иного рода. Он пришел к выводу, что точно так же, как это происходит в жизни, только тщательно выверенная пунктуальность позволит завершить жест, – так обретают полноту мгновения, счастливые для живущих.
Наконец он уверился, что тридцать два дня могли бы составить нужный срок в первом, вероятном приближении. Установил, что попробует устраивать сеансы ежедневно, по четыре часа, в течение тридцати двух дней. Вот тут и встал вопрос о лампочках.
Дело в том, что он не мог представить себе, чтобы работа обрывалась внезапно, по истечении последнего сеанса, в безличной, бюрократической манере. Очевидно, что работа должна была подходить к концу элегантно, даже поэтично, и по возможности непредсказуемо. Решение пришло на ум, когда он изучал проблему света – восемнадцать лампочек, подвешенные к потолку, на равных расстояниях, в правильных, прекрасных геометрических фигурах, – и наконец он представил себе, как незадолго до тридцать второго дня эти лампочки гаснут одна за другой, в произвольном порядке, вроде бы случайно, однако в промежуток времени не меньше двух дней и не больше недели. Он увидел, как мастерская проскальзывает в темноту, разбросанную пятнами, по алеаторической схеме, и даже принялся фантазировать, как они с натурщиком станут перемещаться, чтобы воспользоваться последним светом или, напротив, укрыться в первой тьме. Отчетливо увидел себя в неясном мерцании последней лампочки, как он торопится завершить портрет, накладывает последние штрихи. И потом, когда угасает последняя спираль, смиряется с темнотой.
Безукоризненно, подумал он: само совершенство.
Поэтому и стоял теперь перед старичком в Кэмден-тауне.
– Нет, они просто должны угасать, не тускнеть постепенно и не взрываться по возможности.
Старичок изобразил один из тех загадочных жестов, к каким прибегают мастера, чтобы поквитаться с миром. Потом объяснил, что лампочки – создания непростые, зависят от множества переменных величин и в своем роде подвержены безумию, формы которого предсказать нельзя.
– Обычно, – добавил он, – заказчики тут замечают: «Как женщины». Избавьте меня от этого, будьте добры.
– Как дети, – сказал Джаспер Гвин.
Старичок кивнул. Подобно всем мастерам, он разговаривал только за работой и теперь сжимал в горсти маленькие лампочки, словно кладку яиц, и погружал их в непрозрачный раствор, смутно похожий на дистиллят. Цель операции была определенно неизъяснима. Мастер просушивал лампочки феном, таким же старым, как и он сам.
Они потратили массу времени, рассуждая о природе лампочек, и Джаспер Гвин в конце концов открыл для себя целую вселенную, о существовании которой никогда не подозревал. С особенным удовольствием он узнал, что формы лампочек варьируются до бесконечности, но основных шестнадцать, и у каждой есть свое имя. Согласно некой весьма изысканной конвенции, это имена королев или принцесс. Джаспер Гвин выбрал лампочки «Катерина Медичи»: они походили на слезы, пролитые люстрой.
– Тридцать два дня? – уточнил старичок, когда решил, что этот заказчик достоин его работы.
– Таков замысел.
– Нужно знать, сколько раз их будут выключать и включать снова.
– Один раз, – не колеблясь, ответил Джаспер Гвин.
– Откуда вы знаете?
– Знаю.
Старичок застыл на месте и поднял взгляд на Джаспера Гвина. Уставился, можно сказать, в самую спираль очей. Искал там что-то, но не нашел. Зазубрину нити, предвещающую обрыв. Потом снова склонился к своей работе, разжал ладони.
– Нужно будет очень осторожно перевозить их и вкручивать, – сказал он. – Вы умеете держать лампочку в руках?
– Я никогда над этим не задумывался, – ответил Джаспер Гвин.
Старичок протянул ему лампочку. То оказалась «Елизавета Романова». Джаспер Гвин бережно зажал ее в ладони. Старичок поморщился.
– Берите пальцами. Так вы ее погубите.
Джаспер Гвин послушался.
– Штыковое соединение, – изрек старикашка и покачал головой. – Отдать вам лампочки как они есть, вы мне их перебьете еще до того, как вкрутите. – И забрал обратно свою «Елизавету Романову».
Они договорились, что через девять дней старичок вручит Джасперу Гвину восемнадцать лампочек «Катерина Медичи», которые погаснут в промежуток времени от семисот шестидесяти до восьмисот тридцати часов. Они угаснут без агонии, бесполезных вспышек и взрывов. Угаснут одна за другой, в порядке, предугадать который не дано никому.
– Мы забыли обговорить, в какой тональности будет свет, – сказал Джаспер Гвин, уже собираясь уходить.
– А вы в какой хотите?
– В детской.
– Учту.
Они распрощались, пожав друг другу руки, и Джаспер Гвин поймал себя на том, что делает это бережно, как много лет назад, когда прощался за руку с пианистами.