Текст книги "Матрона"
Автор книги: Алеш Гучмазты
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 19 страниц)
7
Разговор девчонок не шел у нее из головы. Она не каялась в том, что подслушала их, не чувствовала себя ни обиженной, ни оскорбленной, но что-то мешало ей, тем не менее, остался какой-то неприятный осадок на душе, ощущение неловкости, будто ее в детскую игру завлекли, в дочки-матери играть заставили; попав в дурацкое положение, она растерянно стояла посреди игры, ни в дочки не годясь, ни в матери, и дети обращались с ней, как с бестолковой подружкой, от которой ничего путного не дождешься, и понимая свою ущербность, она сгорбилась, сжалась, стараясь казаться поменьше ростом, и молила Бога, чтобы никто из взрослых не увидел, не осудил, не посмеялся над ней.
Игра, немного видоизменившись, продолжилась и после обеда, когда к ним наведались Солтан с Венерой. Матрона сразу же заметила: и Венера, и жена Доме – вслед за ней – держались так, как это часто бывает с замужними женщинами, попавшими на свадьбу или в гости к молодоженам. Обе разрумянились в беспричинном вроде бы оживлении, каждая была поособому внимательна, улыбчива и ласкова со своим мужем, только его единственного и видела, и как бы звала, заражая радостью и пытаясь увлечь в прошлое – хоть на миг! – в золотую пору юности, вспыхнувшую вдруг в памяти огнем нерастраченных чувств. Алла ничего не смыслила в таких играх, зато старшая, Белла, наблюдала за своей матерью и Венерой с легким презрением пожившего и многое повидавшего человека: старания немолодых – с ее точки зрения – женщин казались ей глупостью, непозволительной в их возрасте и выходящей далеко за рамки приличий. Матрона удивилась ее проницательности, пригляделась к ней самой и поняла – Белла не ребенок уже, она стоит у порога своего девичества; ее маленькие груди трогательно топорщили простенькое платьице, и она невольно приглядывалась к себе, погруженная в тайну собственного созревания, растущих тревог и туманных мечтаний.
«Пусть Бог бережет тебя от ошибок и неудач, – подумала, расчувствовавшись, Матрона. – Ты и сама не знаешь пока, что, присматриваясь к другим, готовишь себя к взрослой жизни».
До сих пор, в отличие от Аллы, Матрона относилась к ней с прохладцей. Потому, наверное, что чувствовала со стороны Беллы некоторую настороженность, недоверие к себе. Теперь же, уразумев причину и, главное, заметив в ее глазах яркие, живые огоньки, Матрона потеплела душой, догадываясь, что в замкнутости своей девочка пытается осмыслить происходящее, и нет никого, кто мог бы помочь ей понять себя и принять, как должное, то неизвестное, что появилось вдруг из ничего, казалось бы, и надвигается на нее с неотвратимостью грозовой тучи.
Словно споря с кем-то, Матрона твердила про себя, что человек должен думать, создавать свою жизнь с самого раннего возраста. Когда речь идет о жизни, нельзя прощать тем, кто тебе мешает, будь то друзья или родные, или сам Господь Бог. Иначе из-за множества причин, неудобств и стеснений жизнь твоя израсходуется по мелочам, и, поняв это, от тебя отступятся и друзья, и родные. Строя свою жизнь, человек должен помнить, что работает не только на себя, но и на своих детей, внуков, правнуков и тех, о ком он и знать-то уже не будет, и они, возможно, не вспомнят о тебе, забудут само твое имя, однако род твой продолжится, потому что именно ты заложил его основу…
8
Когда Матрона пришла в свой новый дом, муж стал знакомить ее с хозяйством – показал скотину, а позже и сенокосные наделы, огороженные столбами с натянутой между ними толстой проволокой. Сено было уложено в копны и, прикинув на взгляд, Матрона решила, что на зиму его хватит с лихвой и думать о том, чем накормить скотину, им не придется. Оглядев свои владения, старик сказал не без гордости:
– Во всем нашем ущелье только у меня все наделы огорожены проволокой.
И дров на зиму было припасено достаточно; копать же картофель пора еще не настала, и особых дел по хозяйству сейчас не было. Поэтому Доме с утра стал собираться на рыбалку, чем немало обрадовал Аллу, которая тут же вызвалась идти с ним. Мать хотела отправить с ними и старшую дочь, но Белла стала отговариваться и отказалась в конце концов.
Пока Доме не ушел, Матрона попросила его зарезать курицу. Сделав это, он отправился с Аллой на речку. Белла же вынесла из дома войлочную подстилку, расстелила ее под грушевым деревом, легла на спину и, отрешившись от окружающих, задумалась о чем-то. Она думала непростую свою думу и одновременно, подняв ноги, перебирала ими, как ребенок в люльке. Когда она молча ушла от матери и от нее под грушу, Матрона вздохнула жалостливо: «Наверное, перебирает свои девичьи горести». Она хотела подойти к ней, поговорить, но не знала, понравится ли это девочке. «Лучше пошлю к ней мать», – решила она, поднялась на крыльцо и вошла в дом.
Жена Доме к тому времени убрала со стола все, что осталось после завтрака, и начала мыть посуду. «Пусть домоет, тогда и скажу», – подумала Матрона и поставила воду на огонь, чтобы ощипать курицу. Когда вода вскипела, бросила курицу в таз, ошпарила кипятком; вместе с поднявшимся паром в нос ей шибанул противный запах мокрых перьев. Она задержала дыхание, но это не помогло. И снова, как раньше, как всегда, ей показалось, что она заперта в какой-то заброшенном, разваливающемся доме, по дырявой крыше которого стучит дождь, и вода, просачиваясь сквозь прогнивший потолок, собирается в грязные разводы, мешаясь с трухой, а она сидит на мокром полу, считает капли, падающие на нее с потолка, и старается не дышать, ибо все вокруг пропитано запахом сырости, гнили, мертвечины.
Закончив мыть посуду, жена Доме вызвалась помочь ей, но Матрона, пересилив себя, отказалась:
– Нет, не надо. Курицу оставь мне, а сама пойди-ка к дочери, поговори с ней. Никто, лучше матери, не разберется в девичьих делах. Она ведь девушка на выданье, кто знает, что у нее на душе…
Жене Доме было приятно услышать о своей дочери – девушка на выданье, но, как водится в таких случаях, она лишь рукой махнула:
– Ой, как далеко ей еще до выданья!
– Нет, нет, пасть бы мне жертвой за тебя, не думай так, посмотри на нее повнимательнее. Девочки взрослеют раньше, чем кажется их родителям, и мать может не заметить, когда ее дочь начинает задумываться о своих девичьих тревогах. Не говори о ней, как о ребенке, когда она рядом с тобой. Девочка в ее возрасте способна на любые поступки. Старайся не оставлять ее одну, разговаривай с ней, помоги ей понять себя…
Жена Доме удивленно смотрела на нее:
– Как же мне говорить о ней?
Матрона бросила ощипывать курицу и выпрямилась, откинула голову назад, чтобы хоть на мгновение избавиться от ненавистного запаха.
– Не называй ее ребенком, но и девушкой на выданье не называй, когда она рядом с тобой или может тебя услышать. Если ты назовешь ее ребенком, она перестанет верить тебе, решит, что ты не понимаешь ее, начнет скрывать свои мысли, желания, будет обманывать тебя, станет упрямой, а в ее возрасте нет ничего хуже этого. Лучше всего говорить с ней, как с равной, как с подругой. Рассказывай ей истории из своей жизни, из того времени, когда тебе было столько же лет, сколько ей сейчас. Как бы между прочим объясни ей то, чего она не понимает по женской части. Если поведешь себя правильно, она поверит, что ты знаешь о ней все и перестанет таиться, сама будет тебя обо всем расспрашивать… Но и девушкой на выданье не называй ее, когда она рядом. Она может принять это за правду и стать такой, какой нельзя быть в ее возрасте. Начнет подражать взрослым женщинам, а это, сама понимаешь, не пойдет ей на пользу. Она перестанет быть похожей на саму себя. Возможно, кто-то посмеется над ней, над ее обезьяньими манерами, и это останется раной на всю жизнь… Лучше позволяй ей иногда детские глупости. Она ведь и не девушка на выданье, и не ребенок уже, поэтому не ругай ее за мелкие шалости…
Матроне вспомнилось, как Белла, лежа на войлочной подстилке и раздумывая о чем-то важном, по-детски болтала ногами; ее пронизала жалость к девочке, вступившей в самую, может быть, трудную пору своей жизни, захотелось сделать для нее что-то доброе, увидеть радость в ее глазах.
– Матрона, – в некотором замешательстве произнесла жена Доме, – у тебя же нет девочек. Откуда ты все это знаешь?
Если в начале разговора она насторожилась, не понимая, куда клонит Матрона, то теперь смотрела на нее так, словно спрашивала, вернее, ждала ответа на вопрос: как же это получилось, что женщина преклонных лет, у которой нет ни своих детей, ни родных, никого на всем белом свете, умудрилась с первого взгляда заметить в девочке то, чего она, ее мать, даже не предполагала? Она молчала, будто продолжения ожидая, и во взгляде ее отразилось то тепло, которое виделось ей в глазах Матроны и которое так сближает женщину с женщиной.
«Ну вот, – думала в это время Матрона, – о том, что у меня нет дочерей, ты знаешь. Знаешь, наверное, и то, что у меня был сын, он потерялся и я всю жизнь ищу его. Но что ищу я его в этом доме, ты, конечно, не догадываешься. Хорошо это или плохо, не мне судить, пусть пока все будет так, как есть».
Вспомнив о вопросе, который ей задала жена Доме, она сказала:
– Понять человека нетрудно, если чувствуешь его сердцем.
– Матрона, – произнесла жена Доме дрогнувшим голосом, – хоть ты ничего и не говоришь, но мне Венера рассказывала… Я не знаю, что и думать… Неужели даже след твоего сына нигде не обнаружился?
– Нигде. Даже следа не нашла…
Жена Доме явно прониклась сочувствием к ней, и Матрона решила воспользоваться случаем, поговорить, повыведать хоть что-то о Доме, история которого, конечно же, ей известна – с его собственных слов или со слов его приемных родителей. Матрона понимала, что другого такого случая ей может и не случиться и терять возможность вроде бы нельзя, но при этом никак не могла начать, чувствуя себя едва ли не мошенницей, которой удалось втереться в доверие, чтобы обманом добиться выгоды.
– А как его звали? – услышала она.
– Доме.
– Доме?!
– Доме… – повторила она и, словно согревшись от звучания этого имени и расчувствовавшись, разом забыла о своем замысле, – Доме его звали, пасть бы мне жертвой за него. Они тезки с твоим мужем, потому и к мужу твоему я отношусь, как к родному. Когда он появился в моем доме – Чатри его привел, ты знаешь, – как только назвал свое имя, до меня будто сын мой дотронулся… Если бы твоего мужа звали иначе, я бы, наверное, не появилась здесь. Подумала, хоть имя это буду слышать каждый день, хоть так успокою свою душу, – еще не договорив, она спохватилась, пожалела о последних своих словах и, подумав, пожалела обо всем, что говорила. Хотела у жены Доме хоть что-то выведать, а вышло так, что сама лишнего сболтнула. Если все узнают, зачем она пришла в этот дом, – не из-за старика вовсе, а для того лишь, чтобы узнать, как сюда попал Доме, – всем ее планам придет конец.
Матрона говорила, опустив голову, и, замолчав, не подняла ее, но даже так, не глядя на жену Доме, она почувствовала – та встревожилась. И сразу же выдала себя, спросив:
– Сколько лет было бы ему сейчас? – в голосе ее уже не слышалось ни сочувствия, ни даже простого женского любопытства – верх взяла подозрительность.
– А сколько твоему мужу? – спросила в ответ Матрона, и у нее появилась надежда загладить свой просчет.
– Сорок четыре.
«Хоть это узнала, – подумала, она, радуясь в душе. – Ну, на год-то в любую сторону можно ошибиться».
– Нет, мой сын на шесть лет старше, – соврала она, ничуть не стыдясь. – Ему бы теперь исполнилось ровно пятьдесят.
Она старалась говорить спокойно, и, наверное, это ей удалось: жена Доме вроде бы вздохнула с облегчением.
9
До сих пор Матрона не задумывалась о том, как вести себя, если ктото догадается вдруг, зачем она пришла в этот дом, что ищет здесь, пытается найти. Минуту назад, проговорившись невзначай, она испугалась, но сумела выкрутиться, и все вроде бы улеглось. Однако и осталось кое-что: испуг заставил ее увидеть себя как бы со стороны и понять – она испытала страх воровки, которой при появлении хозяев дома удалось выскочить в окно. Никто ничего не заметил, но ей-то понятно теперь – и в самом замысле ее, и в действиях есть что-то воровское, она ведь не на что-нибудь, на чужое счастье покусилась, на благополучие ни в чем не повинной семьи.
«Что же ты делаешь, Матрона? – думала она с болью в сердце. – Остановись, пока не слышно свиста нагаек и топота погони. Не отравляй ядом своих несчастий чужие души. Или тебе на роду написано толкаться со своей бедой среди людей, цеплять ее черным краем всех, кто рядом? Но тогда не ищи покоя ни на этом, ни на том свете! Ты обманом втерлась в чужую семью и будь проклята, если и ей принесешь несчастье! Если это случится, пусть душе твоей не найдется места в царстве мертвых! Пусть кости твои станут потехой для собак!»
Она проклинала себя и в то же время старалась успокоиться, думать о чем-то другом, а еще лучше – ни о чем вообще. Однако мысли роились, возникая непроизвольно и вытаскивая из памяти – откуда же еще!? – из прошлого вытаскивая то, что она более всего хотела бы забыть. Ей слышались угрозы, отчаянный крик тех жен, чьи мужья на какое-то время скрашивали унылое однообразие ее одиночества. Тогда она лишь посмеивалась в ответ: эти женщины казались ей жалкими, никчемными, они словно сами напрашивались на презрительное к ним отношение. Может, в хозяйстве они на что-то и годились, но представить их с мужчиной она не могла, и само их замужество казалось ей причудой судьбы. Она не особенно-то и старалась – их мужья сами искали к ней дорогу, ей оставалось только выбрать, который из них желаннее, милее сердцу. Эти короткие связи позволяли отвести душу, отвлечься хоть не надолго от неизбывной душевной боли, и, воруя у других женщин свою толику счастья, она никогда не задумывалась о том, что рушит походя саму основу их семейной жизни. Хотя могла бы и понять это, когда произошел тот дикий случай с Цупылом. Чтобы как-то оправдаться, она написала заявление в сельсовет, обвиняя его в изнасиловании и требуя – тут рука ее, правда, дрогнула, – передать дело в суд. Тогда-то и подстерегла ее жена Цупыла, словно ниоткуда возникла. Матрона невольно попятилась, но та бросилась вперед и обняла ее вдруг; не выпуская из объятий, плача, стала уговаривать, молить о спасении свой семьи – пощади, не лишай детей кормильца, нам не прожить без него, он пропадет в тюрьме, и дети его останутся сиротами. Матрона стояла, ошеломленная, и никак не могла уразуметь, почему эта женщина обнимает ее, а не таскает за волосы, не раздирает лицо, не втаптывает в землю; когда до нее дошло, что жена Цупыла просит взять назад заявление, она сразу же согласилась, не желая брать грех на душу, но не слезы ее тронули и не раскаяние собственное, нет, ее будто озарило, – эта женщина не просто о потере кормильца печалится, она любит своего мужа, жить без него не может. Она и унизиться готова за него, и убить.
«А я? – думала Матрона. – Любила ли я Джерджи?» Вначале ей и в голову не приходило разбираться в своих ощущениях, но позже, познав других мужчин и сравнивая, она поняла, что относилась к нему так же, как к случайным своим любовникам, а значит, и замуж за него пошла скорее по велению тела, чем души. Нет, не любила она его. Боялась остаться одинокой – с самой юности жил в ней этот затаенный страх, – остаться никому не нужной. За короткое довоенное время, что она прожила с Джерджи, за те считанные дни, которые и теперь кажутся ей лучезарным сном, Матрона успела лишь одно – стать женой, матерью, хозяйкой дома. Ее положение среди людей определилось, и, ощущая полноту жизни, она считала себя счастливой, а значит, и любящей женщиной. Потом, когда Джерджи пропал на войне и его обвинили в дезертирстве, когда сельчане, поверив в это, отвернулись от его дома и от нее самой, все ее давние страхи ожили, и ей оставалось только одно: надеяться, ждать возвращения Джерджи или хотя бы весточки с фронта – это была единственная возможность избавления; ее-то, наверное, она и принимала тогда за любовь. Она ждала его со всей страстью истомившейся души, только ожиданием и была жива, и когда он вернулся, израненный, искалеченный, у нее будто крылья выросли, она летать была готова от счастья. Ухаживала за ним, как за малым ребенком, каждую прихоть исполняла, сердце свое готова была положить к его ногам; она-то готова была, да сердце не хотело этого, оно, измученное, все больше охладевало к мужу, и вскоре Матрона поняла, что насилует себя, что в облике Джерджи она ждала кого-то другого, единственного, который мог бы стать для нее, женщины, сутью самой ее жизни.
Внешне все оставалось по-прежнему, она продолжала относиться к мужу, как к близкому, родному человеку. Старалась ни взглядом, ни вздохом не выдать себя, старалась во всем угодить, чтобы он, несчастный, ничего не заметил. Джерджи, может, и не заметил, но Бог-то смотрит сверху, все видит. Видит и не прощает обмана.
«Чтоб тебя громом поразило, Матрона, раз ты не можешь понять свою черную душу! – прокляла она себя. – Всю жизнь ты грешна перед Богом, а все пытаешься выставить виноватыми других. Как можно обвинять кого-то, если сама погрязла в грехах?.. Человек рождается, чтобы умереть, каждого ждет свой час. Не обойдет смерть и меня. Но как же я предстану там перед чистым ликом Джержди? В страшное время ждала я его. Меня осыпали проклятиями, грозили сжечь, стереть с лица земли его дом. Я защищалась, как могла, честным именем Джерджи укоряла самых горластых, а получилось так, что я сама же и предала его, замарала грязью даже память о нем. Сама защищала, сама же и предала. Чтобы сохранить его честное имя, я сделала самое страшное – бросила своего ребенка на произвол судьбы. О, сынок мой дорогой, ради твоего отца я рассталась с тобой, и сама же опозорила его. О, сынок мой, всю жизнь я не могла понять саму себя! Если бы я знала, что твой отец не так уж и дорог мне, разве бы я сделала с тобой такое? Разве не могли мы, вдвоем, вместе, скрыться от проклятого Егната, гореть ему в адском пламени! Еще как бы скрылись! Уехали бы куда-нибудь подальше, вовек он не нашел бы нас… А, может, твоей матери и вправду нет ничего дороже собственной души, может потому и бросила тебя? Чтобы поменьше было забот, чтобы полегче было жить. О, мой дорогой, твоя мать, наверное, родилась с черной душой и никогда ни о ком не печалилась, ни о чем не тужила, только бы самой было хорошо, только бы к себе подгрести, чтобы помягче прилечь, послаще поесть; наверное, твоя мать так и прожила всю жизнь, а теперь, стоя одной ногой в могиле, заволновалась вдруг, захотела и сына вернуть, и к доброму имени его отца причаститься? Теперь ты ей нужен, сыночек, иначе некому будет похоронить ее, оплакать ее черную душу. О, мой дорогой, пусть черное сердце твоей матери сгорит в аду, если ты прольешь над ней хоть слезинку. Та, что бросила, потеряла сына, недостойна людских слез. Плач по мертвому, сынок, это знак почитания, которого твоя мать не заслужила. Ее надо оплакать живой, но тебе и этого не придется делать. Тот, кого оплакивают живым, достоин презрения, но ты никогда не узнаешь, что это касается твоей матери – живой или мертвой»…
Последние слова ее безмолвного причитания словно упали ей на сердце. Оно содрогнулось, остановилось почти, ни вдохнуть, ни выдохнуть, и Матрона стояла, не дыша, в глазах ее плыли красные круги, взор затуманился, и ей уже казалось, что пришел ее последний час, но сердце вдруг отпустило, и она вдохнула, как умирающая, с хриплым протяжным стоном.
10
Долгое ее молчание жена Доме истолковала по-своему: если человек задумался о чем-то, ушел в себя, – зачем ему мешать, лезть с разговорами? Она чистила, резала лук, и кто знает, сколько бы ждала еще, если б не услышала этот тяжкий стон.
– Что с тобой? Болит что-нибудь? – встревожилась она.
– С сердцем что-то, пропади оно пропадом.
– Дать сердечные капли?
– Нет, не надо, – сказала Матрона и подумала вдруг, что после невольной ее обмолвки столь долгое молчание, закончившееся непроизвольным стоном, может подтвердить подозрения жены Доме или вызвать новые. – Не надо, – повторила она с благодарностью в голосе. – Это у меня с детских лет. От запаха мокрого пуха мне каждый раз делается плохо, прямо сердце останавливается. – Взглянув на жену Доме, она поняла, что та не ребенок вовсе, ее не так-то просто обмануть. Заботливость ее совсем не означала, что она все сказанное принимает на веру. Иначе оторвалась бы от дела, а то все режет и режет свой лук, будто остановиться не может, режет, пряча глаза, и раздумывает, небось, с чего это Матроне так неможется.
– Сказала бы мне, – как бы между делом проговорила жена Доме, – я бы и ощипала, и сварила.
– А знаешь, почему я не переношу этот запах? – сказала Матрона, глядя на жену Доме и стараясь привлечь ее ответный взгляд. – Когда-то в детстве у меня был цыпленок. Красивый такой, расцветкой похожий на горлинку. Он был ручной, всюду бегал за мной, как привязанный… Както раз у нас во дворе гнали араку. Когда закончили, сняли крышку с котла, чтобы барда остыла перед тем, как перелить ее в бочку. А цыпленок в это время подпрыгнул, взлетел и упал прямо в котел. Я выхватила его из кипящей барды и окунула в холодную воду. Он еще был живой, раскрывал клюв, шевелил лапками, пытался взмахнуть крыльями. Я смывала с него барду, мыла и плакала, а запах мокрого пуха и перьев не давал мне дышать. Цыпленок все реже раскрывал клюв, и мне казалось, что он тоже задыхается из-за этого запаха. С тех пор стоит мне обдать кипятком курицу, как начинаются мои мучения. – Матрона говорила, и сама удивлялась себе. Когда-то в их селе действительно был такой случай – цыпленок свалился в барду, но это произошло у кого-то из соседей, и сама она ничего не видела, ей рассказали потом; она и помнить не помнила о злосчастном цыпленке, пока не приспела нужда както отвлечь жену Доме, заговорить ей зубы. Однако старания Матроны, похоже, пропали даром: та не очень-то и прислушивалась, продолжая резать лук и думая о своем.
Слушать не слушала, а кое-что уловила.
– Малышей всегда жалко, – произнесла она с грустью и снова умолкла.
Замолчала и Матрона. Надо было продолжать разговор или начать новый, но она не знала, о чем.
– Матрона, – услышала она через некоторое время. Жена Доме отложила, наконец, нож, села на стул и смотрела прямо на нее.
Она тоже прервала работу.
Обе волновались, и каждая чувствовала волнение другой.
Жена Доме хотела что-то сказать, но никак не могла решиться, боясь зайти так далеко, что вернуться назад уже будет невозможно.
Матрона же страшилась разоблачения, и ей оставалось только ждать.
– Если бы ты встретила сегодня своего сына, – глухо, невыразительно начала жена Доме, – если бы встретила, ты бы узнала его?
Матрона ждала этого, но все же растерялась.
– Узнала бы, говоришь? – словно желая удостовериться в услышанном, спросила она.
– Да.
Ей не хотелось торопиться с ответом. Сначала надо было понять, почему жена Доме спросила об этом – из праздного любопытства или по делу.
– Кто знает. Как сказать, – пожала плечами Матрона. – С тех пор, как я потеряла его, прошло сорок лет. Остаются ли у мужчины в таком возрасте какие-то детские черты?
Если до сих пор жена Доме сдерживалась, то теперь заторопилась вдруг, будто прорвало ее.
– А может, у него был какой-то знак, который остается на всю жизнь? Тогда ты могла бы сказать, если заприметишь кого-то: осмотрите-ка его, может, у него в таком-то месте такая же отметина, как у моего сына? Может, он и есть мой сын? – жена Доме уже не пыталась скрыть волнения.
Матрона же тянула время, стараясь успокоиться и быть готовой к любому повороту.
– Отметина, говоришь?
– Да, да. Какой-нибудь знак. Родимое пятно, или шрам, сама понимаешь.
Жена Доме, не мигая, смотрела ей в глаза, словно предупреждая: не надейся обмануть меня, как бы ты не хитрила, я все прочитаю в твоих глазах. Матрона тоже не отводила взгляд, будто отвечая: читай, если умеешь, там все написано. Взгляд-то она держала, но и с волнением едва справлялась, боясь выдать себя и в то же время понимая, что лучшего случая узнать что-либо ей может и не представиться. Жена Доме, говоря о знаках и отметинах, конечно же намекала на родимое пятно над левой бровью своего мужа, пятно, похожее на гусиную лапку. Оно было на виду и само просилось на язык. Но шрам…
– Нет, не было никаких отметин, пасть бы мне жертвой за него. Чистенький был, как белый ягненок… Если бы что-то такое было, какойто знак, как ты говоришь, я бы по одному обошла всех людей, всех до edhmncn – в каждом селе, на каждой улице, я бы нашла его, будь хоть какая-то примета.
– Даже шрама нигде у него не было? – настаивала жена Доме. – Дети же бегают, играют – долго ли пораниться?
– Шрам, говоришь? Шрам у него был, взять бы мне его болезни, но за столько лет вряд ли от него остался какой-то след, что там еще можно увидеть? – она говорила, будто только сейчас вспомнив о шраме и опечалившись, а сама внимательно следила за женой Доме, за каждым ее движением.
– Какой шрам? – спросила та в нетерпении.
– Шрам от раны, – не торопясь, словно продолжая вспоминать, произнесла Матрона.
– Где? В каком месте?
– На ноге.
Жена Доме вздрогнула:
– На ноге?!
Тут уж Матроне настал черед схватиться за сердце. Теперь она знала, что у взрослого Доме есть шрам на ноге, не зря его жена так дернулась. Чтобы успокоить ее, Матрона, помедлив немного, сказала:
– На правой стопе, на самом подъеме. – Она помолчала, соображая, стараясь придумать что-то правдоподобное, и продолжила, горестно покачав головой: – Корова ему на ногу наступила. Рана вроде и небольшая была, а заживала плохо, наверное, грязь в нее попала. Он сильно хромал, бедный…
– Но рана все-таки зажила? – допытывалась жена Доме. – Он поправился?
– Кто знает? Пока был со мной, рана еще гноилась. Да и после вряд ли зажила сразу… Наверное, он так и остался хромым.
Разговор закончился, и они умолкли, задумались, не зная, как быть. Чтобы оправдать наступившее молчание, обе принялись за работу, однако вскоре – и тоже разом – остановились, глянули друг дружке в глаза и смутились, чувствуя каждая неправду другой, а уж свою – тем более. И в то же время обе понимали, что их отношения так или иначе в самом скором времени отразятся на семье, в которой свела их судьба, а значит, надо отбросить в сторону недомолвки и поговорить по душам. Однако думать об этом было намного легче, чем продолжить разговор, но уже без недомолвок, хитростей и словесных ловушек. Они тяготились не только затянувшимся молчанием, но и взаимной неприязнью, которая возникнув, казалось бы, из ничего, росла и ширилась в тишине невеликого пространства их общего дома. Каждой хотелось преодолеть себя, сделать первый шаг к сближению, но обе не решались, не зная, что именно надо сделать и как это будет воспринято. Кто знает, сколько бы они еще молчали, если бы на веранде не послышались чьи-то шаги – тут они облегченно вздохнули.
Их спасительницей оказалась Белла. Она принесла войлочную подстилку, бросила ее в угол и устало, будто через силу, произнесла:
– Мама…
– Что с тобой, дочка?
– Я хочу пойти на речку, к папе.
– Иди, конечно, кто тебе запрещает, – улыбнулась жена Доме. – Или ты хочешь, чтобы я отнесла тебя, как ребенка, на руках?
– Я боюсь сельских собак. И дедушка сказал… – Белла замялась.
– Что сказал дедушка?
– Чтобы я кого-нибудь послала к источнику, за минеральной водой.
Жена Доме рассмеялась, и девочка притихла, нахмурившись.
– Пошли, конечно, кого-нибудь, – продолжала смеяться ее мать. – Сама видишь, тут полон дом людей, и все помоложе тебя. Кому хочешь, тому и приказывай…
Матрона прислушивалась к их разговору и, радуясь девочке, самому ее появлению, так вовремя разрядившему обстановку, думала о чистоте и наивности детской души, о том, как душа замутняется с возрастом, и человек, начиная творить свой быт, очень быстро теряет ощущение света и радости жизни.
Между тем курица была уже общипана и, положив ее в кастрюлю, поставив на огонь, Матрона сказала:
– Я схожу, принесу воды. Да и овец пора проведать. – Она улыбнулась жене Доме: – А ты оставайся, свари курицу… Пойдем, Белла.