355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Алесь Адамович » Последняя пастораль » Текст книги (страница 7)
Последняя пастораль
  • Текст добавлен: 12 октября 2016, 02:26

Текст книги "Последняя пастораль"


Автор книги: Алесь Адамович



сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 7 страниц)

– Вы на самом деле уверены?.. Ну, насчет ребенка…

– Важнее другое: что уверены в этом вы сами. И действительно, не о ребенке, а о детях разговор. Да, да, о будущем, как вы изволите иронизировать. Арифметика тут элементарная, вас с Марией – лишь двое. И – обрыв нити. Мы с Нею – бесконечны.

– Ну, голова закружится! На вашем месте я посчитал бы и честную дуэль преступлением перед человечеством. Посадил бы себя вон туда, на скалу, а других заставил петь гимны моему прогрессивному фаллосу.

Подбросил пистолет на руке, тяжелый, заряженный, и глаза его тоже что-то взвешивали. По-ковбойски повертел пистолет и положил на камень.

– Поскольку победа всегда за прогрессом, для вас поединок не опасен. Всего лишь небольшая подзарядка для нервов. Но Мари-а все-таки моя, а свое я никогда без борьбы не уступал.

Он подхватил с земли камешек, занес руки за спину, снова их вытянул перед собой.

– Стреляет, в которой камешек.

Я все-таки не выдержал и спросил:

– Вы действительно их не видите? – Показал на бурно разросшиеся, прущие изо всех расщелин желтые цветы.

Он презрительно усмехнулся:

– А вы все про это? И она их не видит. Сама сказала почему.

– Почему же?

– Ее тошнило с вами. Уж извините за прямоту. И будет всегда тошнить. Такой прогресс вас устроит?

– Эта! – Я мазнул пальцами по его правой руке.

Он не разжимает.

– Да, мы не условились, где кто стоит.

– Отсюда туда, – я показал на край обрыва, – легче будет объяснить случайным падением.

Он раскрыл ладонь – пустую.

– Извините, сэр! – Он снова взял оружие, повертел. – Извините, но я стреляю хорошо.

Ну вот и все! Поздно теперь жалеть-прикидывать, имел или не имел права подставляться. Так глупо подставить все, все под пулю этого самодовольного американца! Не имел, конечно, права, не имеешь. Но ведь по-другому тоже не мог. Значит, мы такие? Если Великий Драматург хотел еще раз в этом убедиться, искал лишнее подтверждение – вот оно! Одним аргументом больше, одним меньше – какая разница! Что уж было так стараться закручивать сюжет?

Со скалы, куда я взобрался, чтобы американцу лучше было целиться, легче сшибить меня наповал, хорошо вижу одинокую фигурку на берегу. Все в том же голубом. Значит, и Она меня видит, может видеть. Как смешно (теперь это вспоминать смешно)! Она вывешивала словно бы ооновский флаг на шалаше – не помог. Ничто уже нам таким не могло помочь. А другими стать, научиться быть – времени не хватило. На все хватало, хватило и времени и ума: на небо взобраться, обползать дно океанов, в материю ввинтиться до самого сердечника. А вот на себя оглянуться, собой всерьез заняться, привести к общему знаменателю знание о внешнем мире и о внутреннем (человеческом), и даже не в знании дело, а в готовности, в настоящем желании быть такими, а не этакими – это все на дальше откладывали. И дооткладывались!

Когда-то радиация (да-да, африканская!) нас на человеческие ноги поставила, она же подобрала футляр под стать прекрасному мозгу, а какие пальцы!.. И все ради чего? Чтобы смогли докопаться, добраться до истока, вытащить «послед», зарытый матушкой природой поглубже? Чтобы под конец собственным истоком отравились?..

О чем Она думает сейчас, видя, что я торчу на этой скале? Привыкла меня здесь видеть, соглядатая. О нем, конечно, думает, беспокоится, никак не может понять, куда он девался, если я вот здесь стою один. Не знает, что он снизу целится в меня. Стойка действительно профессионала-спортсмена, такие не промахиваются.

Как бы почувствовав что-то, быстро-быстро направилась в нашу сторону. Идет сюда, уже бежит! Волосы мешают. Она их, как ребенка, обхватила и на бегу держит перед собой.

Я хочу крикнуть человеку, который в меня целится: Она ищет нас! Нас, нас ищут!

Но почему-то не могу. Мне стыдно, боюсь, что голос выдаст страх. Вот так уже было однажды: тонул в озере (судорогой свело, сковало обе ноги), а позвать людей стыдился, боялся услышать свой испуганный голос. Люди в лодке сами что-то заподозрили, увидели по моему лицу, что дела плохи, и подплыли…

Я его не услышал, свой голос, а услышал откуда-то: «Поздно!» А может, это во мне?

Да нет же, нет! Почему поздно? Вот и Она – бежит сюда и тоже что-то кричит, умоляюще вскинула руки, отпустив на волю волосы, они разметались по ветру. Но ни Ее голоса, ни моего, а снова безжалостное, неотменимое: «Я взвесил на весах, последний раз вас взвесил!..»

14

Убойтесь меча, ибо меч есть отмститель неправды, и знайте, что есть суд.

Книга Иова, 19, 29.

– Приготовиться! Повторяю: приготовиться к последнему удару! Все аппараты возмездия – к бою!.. Кто, кто снова болтает? Опять этот Смит?

– Первые были черные, разве вы не знали?.. И последние тоже, все теперь черные, ха-ха, справедливо, главное, не забудьте чужие долги, головешки тупоголовые…

– Я же предупреждал, док, еще порцию сна ему. Всем приготовиться! Залп из всех! Блестяще! Получите там!.. Вас благодарит президент. Впрочем, наплевать. Док, переключите на самообслуживание: каждому газ по собственному выбору, на любой вкус. Счастливых снов со спокойной совестью!..

– Набраны третья… четвертая… Как оставшиеся? Пробуйте, пробуйте!.. Регенератор воздуха включился?.. Кажется, стало легче. Так… манипулятор… Доступ окислителю открыт, теперь двигатели… Один, только один глоток воздуха над раскачивающимся океаном – и умереть…

Широкий экран «наружного» телевизора, на котором тяжело ворочалось нечто смолисто-огненное – вода не вода, нефть не нефть, – внезапно ярко вспыхнул: показалось и тотчас унеслось ввысь толстое тело ракеты, отплевываясь огнем, еще одно и еще.

Атомоход вдавило в толщу океана, освободившийся от полтысячи тонн корпус его стал заваливаться на нос: некому было принять в кормовую систему столько же тонн воды. Грозная океанская толща, глубоко потревоженная непонятно откуда доходящим светом, сначала все расступалась перед скользящей ко дну массой металла, но вдруг как бы спохватилась: невидимые челюсти медленно сжались на стальных боках подлодки, и они протяжно и жалобно заскрежетали. Последняя, задыхающаяся живая плоть не отпускала от себя затуманенное сознание – лучик его, все еще чудо из чудес, безопасно пронизывал и каменную толщу воды, и полную тьму, поглотившую лицо женщины на теперь уже невидимом подволоке центрального поста.

15

Не давай же воли своей руке, дабы не все люди погибли; пощади, дабы не все они исчезли с лица земли. Вместо потопа пусть бы лучше пришел лев и сократил род людской! Вместо потопа пусть бы лучше пришел голод и опустошил землю! Вместо потопа пусть бы лучше пришла богиня-чума и поразила человечество!

«Сказание о Гильгамеше».

Я увидел человека. Высоко поднимая голову над цветами (точно тонущий, захлебывающийся пловец), он добирается, гребется, ползет снизу ко мне – на скалы.

А что же было со мной, с нами вот здесь недавно: пистолет лежит на камне и чуть в сторонке сушится обойма?.. Значит, не было, не произошло – какое счастье! Как могло такое примерещиться, присниться, привидеться? И как все логично происходило, все разговоры… Но кто и с чем бежит, ползет сюда? Он не ползет, он тащит свое тело, черты лица искажены как от боли, и нога неестественно волочится, вывернута. На лице кровь.

Я бросился навстречу, сам рискуя разбиться.

– Что, что с Нею? Говори! Говори!

Рот его разодран в крике, но до меня доносится лишь хрип. Наконец разобрал:

– Она… купаться…

Снова хрип, бульканье в горле.

– Что? Что? Говори же!

– Там радиация… бешеная…

Залп – так он был? Не все сон, что-то все-таки было, произошло? «Первая… Вторая… Пошли…»! Дуэль – была?..

Я не дослушал и побежал вниз, где рыжим пятном темнеет шалаш. Там никого не видно, но это там, там! Не я о скалы, о камни – они бьются о меня, бросаются на меня. На миг, зайдясь от боли в разбитом колене, присел и увидел странное, движущееся со стороны моря копье, летящее не острием вперед, а боком. Сразу и легко понял, что это птицы, но выстроившиеся в вертикальный строй строго одна над другой. И также сразу понял, что птицы, ощущая лишь ими улавливаемый ветер радиации, отыскивают между смертельными потоками щель, пытаются сквозь нее протиснуться, выбраться.

Я скатывался вниз, к морю, так, точно боялся добежать туда живым. Спасали и, может быть, спасли меня только пружинящие маты из цветов, проклятых, ненавистных. Упруго принимали на себя мое изодранное, избитое тело, обласкивая спасительным холодком. Как бы прося прощения за все – за что за все?..

А вот и пляж, берег моря, где столько следов было прежде: наших с Нею, потом его и Ее, – теперь здесь одна лишь засохшая пена. Любила, усевшись на песке, рисовать пальцем маленькие следочки…

А рядом дышит океан, невинно прежний. И тут я увидел, что не так это, что наоборот – все изменилось и стремительно продолжает меняться. Я вдруг услышал – но это тотчас пропало, оставшись в сознании, – грозный, нарастающий в глубине черного пространства какой-то каменный рев. Не колодец, накрытый голубой крышкой неба, наш остров, как всегда нам представлялось: на глазах у меня черные стены стали отваливаться назад – это уже широкая воронка, образуемая стремительным вращением. Небо, я это просто вижу, расширяется, зато пятка воронки – остров и полоска моря вокруг, – наоборот, сужается, и тоже буквально на глазах. А может, всегда бешено вращались стены покрывшего всю Землю радиоактивного мрака, мы только не замечали этого, беззаботно прилепившись, живя на дне гибельного смерча, в его мертвой, неподвижной точке?..

Где, где же Она? Успеть увидеть, понять, что с Ней, с нами! Я устремился к шалашику, глаза привычно поискали подаренный астронавтом костюм. Он всегда тут мирно голубел. Ничего, никого, нигде! Заглянул в чужой сумрак шалаша, даже тронул рукой водоросли, постель. Ушла к водопаду? Куда Она могла уйти?..

И тут я увидел Старуху. Откуда она, кто это? Сидит, вытянув ноги, на песке, прислонясь к задней стенке шалаша, будто прячется здесь. Почему смерть рисуют в виде старухи – вот такой? А почему не мужик-дебил, не верзила в мундире? Но именно о Старухе-смерти мысль у меня сейчас.

Все не могу понять, кто она и как здесь оказалась. А может, давно, всегда здесь сидела, за шалашиком, да никто не замечал? Я сюда и вообще не спускался последние дни. Залитые слезой, потухшие глаза, запавший, без зубов рот, шея и лоб в фиолетовых пятнах, какие-то клочья вместо волос на светящемся черепе – и это существо когда-то было женщиной? И вся она в гнилостных пятнах, о господи, даже не прикрыта ничем. Вот какую наготу надо прятать. Сморщенная кожа по-животному подергивается то в одном, то в другом месте – эти пятна болезненны. Сама же Старуха сидит бесчувственно-неподвижно, на голове и коленях, на плечах, руках какие-то водоросли, точно кто-то хотел, старался все-таки прикрыть этот ужас распада. О господи, да это же волосы! Теперь я разглядел, вижу – роскошные, длинные, Ее волосы! Что, что эта отвратительная Старуха сделала с Нею, куда девала, запрятала? Такими, что ли, от долгих трудов становятся те самые Парки, богини жизни? Сожранная радиацией Парка, сослепу утерявшая и непослушными пальцами отыскивающая живую нить…

Прошелестел как бы даже не голос:

– Вода плохая, нехорошая, ты говорил…

Я сажусь рядышком, нет, я не признал и никогда не признаю в этом ужасе распада ту, которую разыскивал, к которой бежал. Никогда не соглашусь, что это правда. Сижу рядом с незнакомым мне существом, смотрю на сухие пальцы, перебирающие у больных, старушечьих ног роскошные, пересыпанные песком, но все еще с живым блеском волосы, и обливаюсь слезами. Я плачу навзрыд, как только однажды плакал в детстве, когда проснулся в вечерней, на закате солнца, избе и мне показалось, что все меня покинули, что мама не вернется никогда. Почему не вернется никогда – я не знал, но помню, был ужас от уверенности, что это именно так.

Мне почему-то надо, чтобы Старуха обратила внимание, что я плачу. Но она так и не взглянула ни разу на меня. Даже когда прошелестели ее повинные слова. Мои пальцы касаются ее руки, мы вместе перебираем, трогаем, гладим волосы, веером рассыпавшиеся на песке, они и на плечах, на груди у нее, слипшиеся, я осторожно пытаюсь их забрать, снять, отнять, боясь лишь, что ей больно, – о, эти сочащиеся липкие фиолетовые пятна! Боль проходит по лицу Старухи бессмысленной гримасой. Но другая боль, в залитых слезами глазах, – такая глубокая, такая острая, она-то, наверное, и перебивает, заглушает всякую другую.

Мы уже в четыре руки сгребаем, выбираем из песка волосы, недавно такие прекрасные, живые. Расчесываю их, как в деревне льняные нити расчесывали, пальцами как гребнем. Уже две Парки заняты тем, что ищут, ищут потерявшиеся в песке кончики нитей, руки наши осторожно встречаются, и для меня так важно в эти мгновения сделать вид, что ничем наши руки, мои и Старухи, не отличаются друг от друга.

Наконец глаза Старухи, в которых засветилось что-то знакомое, что-то Ее, уперлись в меня, они спрашивают робко, виновато: правда? то, что со мной случилось, это правда?

И я начинаю, о господи, начинаю говорить, произношу, выговариваю наши с Нею, недавние наши слова:

– Солнышко!.. Ты мое солнышко!.. Любовь моя, любимая моя, солнышко…

Робким касанием влюбленного пытаюсь стереть гнилостно-фиолетовое пятно возле исхудавшего Ее локтя – он болезненно дернулся. И на мне вся кожа, даже на голове, передернулась.

Я все вышептываю, все зову, кличу, призываю наши слова, теперь я вижу Ее глаза – Ее, Ее! – я их отыскал, высмотрел на дне залитых слезой старушечьих глаз, я уже Ей, Ей шепчу наши слова, а себе кричу слова совсем другие и по-другому, и один и другой голос, шепот и крик не мешают один другому, не заглушают друг друга.

– У нас будет ребенок, – произносят губы, которых уже нет, жалко улыбнулась, потому что и улыбаться больно. Привычным жестом (Ее жестом!) тронула грудь, то, что осталось от женской груди, – растопыренные дрожащие пальцы поискали чашу и не нашли…

О бирит проклятый, ну что, насытился наконец? Своей правотой перед всеми насытился? По горло, узкое свое горло! Так и не стал тем, кем мог стать. Огромное брюхо и узкое горло всегда тебе мешали. До последнего держался за свой кусок. Даже когда кусок стал радиоактивный и ты уже знал об этом. Нетерпимость и жадность, стремление быть всегда и перед всеми правым, быть надо всем и всеми – вот ты истинный! А над собой подняться – этому так и не научился. Каких гениев природа и судьба навстречу тебе высылали, каких проводников, какие Слова, Книги, Голоса, какие Светильники ты держал в руках – и все не впрок. Ничего не помогло, кончилось вон чем. Так почему же, почему, какое проклятие над нами висело? Или действительно – Каинова печать? Не потому ли любой Светильник, любое Слово, как только попадали в такие руки, обращались в оружие? В орудие собственной правоты, мучительства, казней, убийств? Как у того жадного царя греков все обращалось в золото, нелепо-ненужное, удушливое, уморившее его.

Я помню чудное мгновенье, остановись, мгновенье, ты прекрасно… Какие Голоса звучали в душе твоей, отзвучали, но не повели за собой, не увели от бездны.

Что, что помешало остановиться? Отступить, спасти себя, спасти других. Что заглушало все Голоса, гасило все Светильники?

Разве что у камня спросить? Не у кого больше. А впрочем, почему бы и не у камня? Разве не были для нас и камни, горы красотой? Остановись, мгновенье!.. Звезды, закат, былинка, скала над морем – нашими, нашими глазами увидели себя: господи, хорошо-то как! Впервые и, может быть, в последний раз материя протерла глаза, Вселенная посмотрела на себя со стороны…

Все и во всем всегда перед всеми правы! – если не это, то что тогда погубило?

Но за что в ответе мы, почему-то оставшиеся, для чего-то оставленные? С такой изучающей жестокостью оставленные на дне, на стремительно сужающейся пятке ядерного смерча. Вот-вот поглотит и нас, скорее бы, скорее – туда, где все и всё!

– Солнышко! – шепчу вспоминающим былой восторг и ласку голосом. – Солнышко мое! Весна моя! У нас все еще будет. Все, все хорошо. Это пройдет, это все пройдет. Все нам только кажется. Вернется, все вернется… Мы не такие уж плохие…

– Мамочка, мне холодно! Мамочка моя, холодно!

Я вижу, Ее начал бить озноб. Мелкий-мелкий, не отпускающий. Раньше, прежде я мог обхватить руками, сжать в послушный комок, прижать, забрать в себя внезапно пронизавший Ее холод, погасить дрожь теплом, лаской.

Теперь же я беспомощно смотрю, как Ее и без того пятнистое тело густо покрывается зябкими пупырышками, вскакиваю и начинаю что-то искать, хочу найти – ага, костюм, где он, проклятый? Когда надо, его нет! (Это и про самого Третьего.) Я обежал шалаш. Всегда он висел тут, сушился. На колени упал, на песок, ворошу Переворачиваю постель-водоросли. С пустыми руками снова бегу к Ней и вижу, что Ей совсем плохо, озноб уже трясет Ее всю.

– Ты его там бросила? Когда купалась?

Я готов бежать вдоль берега как угодно далеко, чтобы делать что-то, а не смотреть вот так беспомощно. Какой это святой согревал прокаженных своим телом? Но у прокаженных так вот болит каждая ворсинка на теле?..

А на меня смотрят непонимающе: почему я не рядом, а где-то, когда Ей плохо, так плохо?

– Мамочка! – Нет, глаза не узнающие, не меня они сейчас видят. – Мне холодно, холодно же, мамочка!

Обида, слезы капризно-детские в голосе.

И снова я увидел птиц, черная полоска их возвращается все таким же вертикально летящим копьем. А навстречу птицам на наш берег, к острову со стороны черно вздувшегося океана все стремительнее надвигается, охватывает, сжимает оставшееся и все уменьшающееся пространство испещренная змеями-молниями стена мрака – ее догоняет идущий откуда-то из самой глубины грозный, нарастающий, неправдоподобный гром, каменный рев, будто там перемалывают горы…

Каждая трубка-косточка в моем теле отозвалась жалобным звуком-эхом, руки, ноги органно-протяжно загудели, загудели, И вдруг все тело взвыло пронзительной сиреной ужаса, заглушая рев крошащихся гор. Я упал возле Нее, но все пытаюсь Ее глаза задержать на себе, увести от сжимающегося ядерного смерча, чтобы Она не видела ничего, а только мои слова слышала:

– Это только кажется… милая, любимая, все вернется, все, все…

16

E = mc2.

Альберт Эйнштейн.

…Три лучика: и сорвавшийся с наддымного неба, и вынырнувший из-под толщи вспученного черного океана, и выскользнувший из-за ржавой бункерной двери, – с немыслимой случайной точностью пересеклись, встретились. И на миллиардную долю секунды обозначился на этом перекрестке безнадежности узелок света, экранчик тройной, утроенной памяти. Земной, последней. Лучики потрепетала, помедлили в бесконечном холоде Вселенной, держась сколько смогли, как мотыльки, друг за дружку. И распались. Но Вселенная все же успела услышать что-то такое, по чему будет тосковать, сама не сознавая…

Исчезли последние свидетели собственной трагедии, и она тотчас перестала быть трагедией и стала рутинным физическим процессом превращения, энтропического падения энергии в ничтожно малом уголке Вселенной.

Свет погас, опустели и сцена и зрительный зал. Но никому не слышный, никем не произносимый голос, как эхо о стены, как залетевшая в помещение испуганная птица, бился о прошлое, о будущее: «Солнышко… любимая… весна моя… все будет хорошо, все, все будет!..»

1982–1986.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю