Текст книги "Следы на воде"
Автор книги: Алексей Корепанов
Жанр:
Научная фантастика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 4 страниц) [доступный отрывок для чтения: 2 страниц]
Корепанов Алексей
Следы на воде
Корепанов Алексей
Следы на воде
1.
Яркий свет ударил по глазам, прорвавшись сквозь ненадежную преграду ресниц – и это было его первым ощущением. Ударил? Или просто коснулся? На тщательный анализ могло просто не хватить времени, он понимал это довольно отчетливо. Ведь яркий, внезапно вспыхнувший свет мог означать только одно, и он подобрался, еще не в силах почему-то открыть глаза, с беспокойством и нетерпением уверенности приготовившись к уколу болезненно громкого и протяжного сигнала тревоги. Правда, легкая примесь сомнения мешала сосредоточиться до конца, так же, как расплывчатые тени только что (или давным-давно?) пережитого, которые мельтешили в сознании досадными помехами, сбивая его с пути к полному осмыслению происходящего. Тем не менее, он отчетливо ощущал каждый свой мускул, напрягшийся в ожидании, и торопил, подгонял время, замершее внезапно, словно оно приготовилось к прыжку, за которым – беда.
Но сигнал не звучал и тело постепенно расслаблялось, не имея больше
сил оставаться в состоянии взметнувшейся к небу волны. Тело оказалось до странности слабым, мозг запротестовал против постоянной готовности к неожиданностям, как будто устал от пережитого.
"Что случилось?"
Ленивый вопрос, едва возникнув неясным отзвуком, тут же растворился, так
и оставшись почти неосознанным. Напряжение схлынуло. Оно уползло медленно, как уползает морская вода, обнажая в отливе песчаное дно – и он, наконец, приоткрыл глаза, заслонившись рукой от света.
Странно. Тот свет, мгновенно вспыхивающий свет беды, холоден и резок, он сродни вплетающемуся в него пронзительному сигналу тревоги. Свет и звук – яркость и громкость – и вот уже и зрение и слух торопливо сообщают мозгу об опасности. Здесь все могут решить мгновения, потому и нужна яркость, потому и нужна громкость... Этот же мягко и тепло ласкал лоб, щеки, подбородок, словно успокаивал: все в порядке, тревожиться не о чем.
Странно. Откуда здесь, в космосе, неведомый источник света, зовущего к покою? Космос и покой? Абсурд!
Теперь до конца открыть глаза. Вот так. Глаза увидели этот источник и он, ослепленный, зажмурился. Потом осторожно взглянул еще раз, перевел взгляд вправо... влево... – а сам уже беззвучно кричал: "Нет! Нет!" – и тело вновь напружинилось, готовое к немедленным действиям.
Не может быть! Вырви глаза, они лгут тебе! Быстрее в медцентр, ты болен! Нет, в централь, проверь, что фиксируют приборы, видят ли они то, что видишь ты, неведомое, явившееся в таком земном обличье!
Мысли, как торопливые стрелы, пущенные одновременно из сотни луков, нет, как беспорядочно толкущиеся песчинки, подхваченные стремительным смятением урагана... Действовать, действовать немедленно, как угодно, предпринять что-то, а не лежать вот так – беззащитно, одним уже тем, что лежишь, признаваясь в собственной растерянности и бессилии.
Солнце. Солнце – ослепительный кружок, насквозь прожегший побелевшее вокруг него небо, и пухлое неповоротливое облако, медленно отплывающее в сторону. Небо – продолговатое пятно, заключенное в рамку из верхушек деревьев. Ель, береза, опять ель, осина, береза...
Он только сейчас заметил, что уже стоит, уцепившись рукой за
ветви наклонившейся в его сторону невысокой березы. И тут же забыл
об этом, углубившись в тревожное и нетерпеливое изучение маленького мира лесной поляны – зеленого пятна травы под голубым пятном неба.
Кое-где трава уже начинала желтеть, желтизна эта пока еще робко, первым малочисленным десантом приближающейся осени, наступала на зелень, в которой неброскими пятнышками-союзниками лежали сухие листья. Из-под серого растрескавшегося пня на краю поляны выглядывал крепкий, с кулак, гриб с коричневой шляпкой, на которую налипли колючие сухие травинки. Левее – еще один пень, трухлявый, простоявший здесь не один десяток лет, из тех, что толкни ногой – повалятся с сухим треском в облачке бурой пыли, а возле него – рыжевато-серая насыпь муравейника. Сверху муравейник прикрывали широкие, как подол сарафана, ветви корявой ели; в ее иглах тоже застряли свернувшиеся в трубочки сухие листья.
Его глаза продолжали цепко осматривать поляну, стараясь не упустить ни одной детали, силясь уловить хотя бы один неестественный штрих, а память с болезненной четкостью уже восстановила образ прошлого. И образ этот полностью совпал, слился с действительностью, вернее, с тем, что он видел сейчас. Вот его взгляд скользит по траве; поверни голову чуть влево и увидишь...
Он вздрогнул и ветки слабо хрустнули под сжавшимися пальцами. Пень.
Еще один пень, именно там, где он должен быть. Где он был... тогда...
На него так удобно ставить ноги, если сидеть на
стволе березки, изогнувшейся наподобие кресла. Надо только посмотреть
еще левее и увидишь эту березку. Ведь именно она насорила вокруг
своими листьями. Как и тогда... Ну, посмотри же!
Еще один легкий поворот головы. Мускулы шеи онемели и поворот дался ему с трудом. Да, вот она, березка-сиденье... Всего лишь в нескольких шагах. Все так же, все так же, только тогда на этом пружинящем стволе сидела Таня, слегка покачиваясь, словно плывя над поляной, а он сидел на пне у ее ног и смотрел на нее – белую птицу в полете. Хотя руки Тани спокойно опирались на ствол, все равно она казалась ему белой птицей в полете. Или это пришло позже?..
"Подойди, убедись в реальности березы и пня, потрогай шляпку гриба, повороши муравейник", – приказал он себе, но не двинулся с места. Руки его ломали ветви, торопливо обрывали листья, а в горло кто-то затолкал кусок льда, который застрял и медленно разрастался. Вот он заполнил грудь, сковал руки, и руки перестали слушаться его, и отпустили ветви, и повисли бессильно... Вот он добрался до ног, и ноги тоже отказали ему, так что пришлось упасть в зелень травы, и мир заслонился желтым березовым листком, очутившимся перед глазами. Солнце уже не грело, а обжигало, трава оказалась колючей проволокой, а
тело – сплошной раной, раздираемой когтями образов прошлого.
"Стоп! – мысленно крикнул он. – Стоп!"
Это должно было подействовать, и подействовало, хотя и с трудом – ведь не могли же пропасть даром долгие
месяцы подготовки, постоянной кропотливой работы по овладению сложнейшим искусством – умением не терять самообладания и контроля над собой в любой, даже самой фантастической, самой невероятной ситуации. Он был готов ко всему, что могло преподнести ему неведомое... Ко всему? И к этой поляне с березкой-сиденьем, выпрыгнувшей вдруг из тоскливого колодца прошлого? А если сейчас ветер принесет из-за деревьев запах гари, что тогда? Запах гари от реки, с тлеющего холма.
"Спокойно! " – приказал он себе. Надо закрыть глаза, чтобы не видеть этого невероятного солнца, невероятного неба, невероятной поляны, надо закрыть глаза и неторопливо осмыслить все происходящее, найти какое-то логическое объяснение (потому что должна же быть логика, черт возьми!), выяснить кто он и почему он здесь, и что все это значит.
Он сел, привалившись плечом к дрогнувшему от прикосновения стволу.
Что-то легонько царапнуло его по щеке, потом еще, но он не открывал глаз, прислушиваясь к почти беззвучному падению сухих листьев.
Итак, вопросы – ответы. Спрашивай себя и отвечай себе, и анализируй, все ли правильно и логично в твоих ответах. О вопросах, вероятно, беспокоиться не придется. Сформулировать их несложно.
Он глубоко вдохнул теплый лесной воздух. Пахло августом, еле уловимым увяданием. Сначала самое легкое, как будто отвечаешь на вопросы анкеты. Пока не хотелось признаваться самому себе, что на сложные вопросы можно просто-напросто не найти ответа.
– Имя?
Он произнес это вслух и с трудом узнал свой голос. Больше он вслух не говорил.
Андрей Громов.
Здесь, кажется, все в порядке. В детском саду его называли Граммофоном, вероятно, найдя в его фамилии созвучие с этим полузабытым словом, хотя никто из детей и не знал, что оно означает. А когда он обратился к все-все знающей бабушке, та улыбнулась и легонько щелкнула его по носу: "Правильно зовут. Орешь, ровно граммофон, нет от тебя никакого покоя..."
Пойдем дальше.
Год рождения?
Тысяча девятьсот девяносто первый.
Здесь тоже перепутать что-нибудь трудно. Две девятки в центре,
две единицы по бокам. И снова детские аналогии: стражники-единицы зорко охраняют толстых доверчивых девяток, оберегая их от любых посягательств извне.
Так. Теперь коротко о себе.
Ну что ж, и это легко. В две тысячи седьмом окончил школу, через пять лет – институт космической автоматики, факультет систем контроля и управления, наш милый ультрасовременный СКУП. Весь остальной институт звал нас "ковшиками" – название факультета походило на это английское слово. "Ковшики" было непонятно и, конечно, нелепо, но прижилось накрепко, как часто бывает с нелепицами. После защиты дипломной работы я был оставлен при одной из кафедр факультета, а затем приглашен в НИИ того же названия. Там я работал над усовершенствованием систем контроля и управления космических аппаратов (этим же, впрочем, занимался и весь институт), а потом сам проверял наши системы на практике, в космосе, благо на здоровье жаловаться не приходилось и ни одна отборочная комиссия не могла ни к чему придраться. Создатель-испытатель... Так меня величали.
В пятнадцатом начался новый этап моей работы: второго февраля я был включен в группу сотрудников НИИ, приступившую к созданию систем контроля и управления для первого в истории человечества экспериментального космического корабля, способного покинуть пределы Солнечной системы, развить небывалую скорость и, описав гигантскую дугу в межзвездном пространстве, вернуться к Земле.
Семь лет поисков, неудач, споров, экспериментов, находок, семь лет коллективных усилий в области теории и практики, семь лет упорного труда, неожиданных озарений, когда работа идет легко, словно весело мчишься на санях с горы; неудач, когда сани с размаху влетают в сугроб и лицо больно царапает снег; тусклых недель топтания на месте, когда не можешь без отвращения видеть в зеркале свое тупое
лицо и не раз возникает желание плюнуть на все и подать в отставку;
семь лет творчества – и вот результат: на космической верфи в околоземном пространстве растет, обретает законченную форму
гигантское тело экспериментального корабля.
Да, в этот корабль было вложено немало. Он родился из сплава наших мыслей, наших сердец, возник из частиц наших жизней, связанных единой идеей...
В две тысячи двадцать пятом замысел стал законченной реальностью.
"Вестник" – так мы назвали его, наш первый экспериментальный – был готов двинуться в путь, вырваться из тесной для него Солнечной и вспороть межзвездное пространство, огнем своих дюз возвестив о первом прыжке землян в Большой Космос.
"Вестник", совершенный, сложнейший организм, воплотил в себе все
новейшие достижения технической мысли, он был битком набит чудесами автоматики, многие из которых появились буквально в последние годы.
Он стоил пирамид или, скажем, висячих садов, он так же поражал, хотя нас ох как трудно чем-нибудь удивить. Мы привыкли к чудесам, да и не от нас это пошло, а наверное, от того еще полулегендарного школьника, который преспокойно заворачивал свои бутерброды в газету с первыми фотографиями обратной стороны Луны. А после Гагарина, после знаменитой дощечки из нержавеющей стали со словами: "Здесь люди с планеты Земля впервые ступили ногой на Луну ", после полета на Марс, пересадки мозга, не говоря уже о массе других, менее броских событий, мы психологически настолько привыкли к любым, даже самым сенсационным сообщениям, что обходимся без бурных восторгов и хождения на руках, и уж тем более не морщимся скептически, цедя с гримасой: "Не верю".
И все же "Вестник" поражал, что было, пожалуй, высшей оценкой нашего труда. В довершение ко всему, благодаря чудесной автоматике, легкостью управления он спорил с велосипедом, поэтому на его борту требовалось присутствие только одного человека. Впрочем, даже и этого человека мог, наверное, заменить автомат, на каковую тему и велись до-олгие споры в Космоцентре. В конечном итоге возобладало, на мой взгляд, единственно правильное мнение: поскольку Большой Космос – это не околоземное пространство и даже не Солнечная, необходимо создание системы "человек-корабль", где за человеком оставалось бы право решающего голоса в оценке той или иной ситуации, возможной в процессе полета. Как будет реагировать человеческий организм на длительное воздействие скоростей, многократно превышающих привычные для Солнечной системы? Как поведет себя новая автоматика, достаточно ли она надежна и совершенна, годится ли для межзвездных полетов? "Ссбачки или белые мыши вам на это не ответят! " крикнул он тогда вслед Садовниченко. "А вдруг вы или Зонин вернетесь оттуда, – ткнул пальцем вверх Садовниченко, – тоже собачкой? Или еще чем похуже?"
Ну, дело не в этом. Ясно, что слово оставалось за человеком, который должен был сесть за пульт управления "Вестника". А сесть за этот пульт мог только специалист.
Он повел плечом, устраиваясь поудобнее, но глаза не открыл, лишь повернул голову, отворачиваясь от солнца, сместившегося к западу и вновь проникшего под неплотно прикрытые веки. Лесная птица взволнованно крикнула где-то вверху, за спиной, и опять стало тихо.
Да, это мог сделать специалист, но не просто специалист, не любой специалист, а специалист, участвовавший в создании корабля, обладающий необходимым здоровьем, имеющий опыт работы в космосе... В общем, или я, Андрей Громов, или Уильям Зонин, Билл Зонин, Бизон, тоже бывший "ковшик", потом сослуживец, так же много отдавший созданию "Вестника". Прозвище ему удивительно подходило, он и впрямь был похож на бизона, массивный, широкоплечий, всегда чуточку насупленный, словно обиженный на что-то. "Билл, можно подумать, что ты и на самом деле бизон и до сих пор обижаешься на людей за жестокое истребление твоих собратьев. Но ведь тех людей давно нет! " – сказал я ему когда-то, еще на первом курсе института. Тогда Зонин не удостоил меня
ответом. Постепенно у меня сложилось впечатление, что угрюмость
Билла чем-то сродни печальной маске на лице клоуна, хотя вполне возможно, я принимал лицо за маску... Здоровенный Бизон... Как-то на спор он перетащил на себе в другую комнату тумбу вычислителя, установленную в отделе с помощью автотягача. И шутить он умел, сохраняя при этом свой насупленный вид, и я так и не понял до конца, что такое его угрюмость... Лишь однажды, после защиты диплома, на прощальном вечере в институте, когда мы с ним, слегка опьяневшие от вина и прекрасного чувства полного (наконец-то!) приобщения к жизни, вышли в институтский сад, у него вырвались странные слова: "Эх, переиграть бы все! На машинку времени и в прошлое..." Помню, я переспросил, но он ничего больше не сказал...
...Комиссии долго мытарили нас с Биллом и наконец остановили свой
выбop на мне, Андрее Громове. Именно я повел "Вестник" от Земли. "Вестник" был великолепным кораблем... Стоп! А почему "был"?
Вот и первый вопрос, на который нельзя дать никакого вразумительного ответа. Куда он делся, экспериментальный чудо-корабль, со всей своей почти фантастической автоматикой, что же с ним случилось задолго до конца гигантской дуги, упирающейся своими остриями в Солнечную систему? Есть простейший ответ: и сам "Вестник", и полет просто привиделись во сне. "Или казалось явью мне то, что было сном? Так значит, долго спал я и сам не знал о том..." У многих простых ответов есть один серьезный недостаток: они неправильны. Существенный недостаток.
Он хотел усмехнуться, но ему было совсем не смешно. Он провел ладонью по груди и ощутил холодок карманных застежек. Холодок тонкой струйкой перелился в тело, окатил сердце и оно на мгновение замерло, застигнутое врасплох. Да, на нем был полетный комбинезон. Он надел его после старта с околоземной орбиты.
Значит, привиделась эта поляна? Надо открыть глаза, немедленно открыть глаза!
Он быстро открыл глаза.
Боже мой, но почему именно она? Березка-сиденье, как напоминание о бессилии, о вине перед белой птицей, вине, которую
не искупить уже ничем. Потому что не в силах человеческих возвращать прошлое. Время необратимо, оно течет от прошлого к будущему, и настоящее становится прошлым, а будущее – настоящим... Главное – настоящее становится прошлым, которое ПРОШЛО и его не изменить даже взрывами всех самых разрушительных бомб, оно не услышит и не дрогнет даже если разом крикнут ему все люди мира, и не взлетит ни одна пылинка, ни один лист не упадет, потому что они уже были, а стали – прошлым... Кому понадобилось вновь возвращать ему то, о чем он никогда не забывал и без этого напоминания?
Надо встать и идти, идти той же дорогой, к тому месту. А потом? Потом будет видно.
Это уже было подобием какого-то решения и самое главное – давало возможность действовать. А действие всегда зарождает надежду.
На что угодно, неважно.
Он заставил себя встать и пойти мимо березки-сиденья, мимо серого растрескавшегося пня, мимо муравейника. Он не удержался и легонько пнул муравейник. С шорохом поехали вниз, на ботинок, серые травинки, иголки, засуетились потревоженные рыжие муравьи, полезли вверх по ноге. Он резко стряхнул их и пошел дальше, отвел в сторону колючий подол елового сарафана и углубился в лес.
Тонкая паутина налипала на лицо, сверху падали сухие иголки и листья, стараясь соорудить на его волосах причудливый головной убор, под ногами с легким шорохом пригибалась к земле трава – и все это было очень похоже на настоящее, и он все пытался вспомнить, что же предшествовало его появлению здесь, в земном лесу, или подобию земного леса, за миллиарды километров от той точки пространства, где он должен был находиться (а может, он там и находится?), пытался вспомнить – и не мог. Словно тонкая, но прочная сеть накрыла его память, не всю, а только часть ее, и попытки вырваться из сети оказывались напрасными. Но он знал, что вспомнит.
Лес сгущался, деревья становились все выше, все плотнее прижимались
друг к другу, цепко сплетаясь ветвями, а потом впереди показался просвет и он вышел на полянку, усыпанную скользкими шляпками маслят. Маслят было много, маленьких, точно гвоздики, вбитые в землю осторожными ударами молотка, и он лавировал между ними, пока полянка не захлебнулась под набежавшими на нее зелеными кустами. Он знал, что эти кусты растут на пологом склоне, и внизу, под их тесным переплетением, течет неширокий ручей.
Так оно и оказалось. Он с минуту простоял, наклонившись над водой, пытаясь увидеть свое отражение, но ручей был слишком мелок и он не увидел ничего, кроме завихрений песчинок на дне да черных веточек – домиков ручейников, которые несло течение.
Когда он начал подниматься вверх по противоположному склону, все больше замедляя шаг, ноздри его внезапно превратились в чувствительнейшие анализаторы, настроенные только на один, самый ненавистный для него запах. Запах гари.
Верхушки берез, росших выше, над ручьем, заставили его насторожиться.
Шаг, еще шаг вперед – и вот деревья видны уже до половины...
Ему стало трудно дышать, а тренированное оердце, невосприимчивое даже к огромным перегрузкам, вдруг суматошно запрыгало в груди. И чуть повеяло гарью.
Вот ты достиг источника своей боли, из этих берез бьет она неиссякаемым фонтаном, от этой покрытой травой земли перекинула она невидимый мост внутрь твоего существа, постоянно, день за днем, напоминая о себе, иногда глуше, иногда острее, но всегда – напоминая. И не от этой ли боли ты старался укрыться щитом упорной работы, часто не прекращая ее даже по ночам, лишь бы не оставаться наедине со своими воспоминаниями? Не от этой ли боли ты бежал и не мог убежать, погружаясь в мысли о "Вестнике", так многое возлагая на полет, в надежде, что он принесет облегчение, заставит отвлечься от постоянного взгляда в прошлое? Вот оно – место, где ты не был три года и тем не менее был каждый день...
Он поднялся до вершины холма и для него в небе вновь полыхнуло огненное море, в ослепительных бликах которого мгновенно потерялось солнце, и над лесом раскатился гром, беэумным грохотом ворвавшийся в голову. Огненное море пролилось на деревья, на землю – и все мгновенно запылало, превратившись в воющую круговерть жарких кривляющихся лезвий огня, над которой с треском взлетали горящие ветки и полз густой желтоватый дым.
Он был тогда дальше, у реки, но и его опалил страшный жар, одежда его затлела и он навзничь бросился в воду, встал и рванулся назад, к березам, к тому, что мгновение назад еще было березами... Горящие ветки с жутким костяным стуком сыпались вокруг, одна угодила ему в грудь, другая в ногу, но он продолжал бежать к бешено танцующему огню, а потом катался по горячей земле, стараясь потушить одежду, и вновь бросался к пылающим березам. Он очень долго не терял сознания, здоровья ему никогда было не занимать – и наконец ворвался во владения огня. Чтобы тут же задохнуться от дыма...
Пожарные вертолеты подоспели почти мгновенно. Быстрее они просто не могли. Он все-таки пришел в себя, когда его несли к открытому люку вертолета.
"Подождите! " – хотел он крикнуть торопливо идущим людям, но оказалось, что у него нет губ.
–Таня!
Этот хриплый выдох поднял в нем волну боли, оранжевое туловище вертолета неуклюже навалилось на него, обдирая остатки кожи с лица, и перед глазами снова расплескалось огненное море, и страшный грохот растолок кости черепа на мелкие осколки...
И вот он вновь стоит на этой выжженной земле. Выжженной?!
Ему стало почти легко. Это было НЕ ТО место. Похожее, но не то.
Холм, утыканный копьями берез, клином вдавался в низину, поросшую сочной темно-зеленой травой. В низине, метрах в двухстах от холма, поблескивая под солнцем, петляла юркая речка. Он бродил тогда в теплой воде, выковыривая ногами из волнистого песка гладкие раковины речных моллюсков и распугивая шустрых мальков, а Таня осталась сидеть под одной из берез и он, поворачивая голову к
холму, видел ее белое платье, почти сливавшееся со стволами.
Может быть даже она хотела позвать его назад, что-то сказать ему, но теперь ничего этого не узнаешь, потому что в воздухе взорвалась грузовая ракета.
Но это был другой холм.
Когда он вышел из больницы, обретя новую гладкую кожу, тот холм уже не был утыкан копьями берез. Он почернел и обуглился, сморщился от ожогов, и черные пни ничем не напоминали о том, что здесь совсем недавно были березы. Он нашел то место, где белело тогда платье Тани, лег на обожженную черную землю возле превратившихся в угли корней и долго-долго вдыхал едкий запах гари, царапавший горло и выжимавший слезы из глаз.
А теперь березы стояли высокие, подобные мраморным колоннам светлого эллинского храма, легкий ветер, задевавший их вершины, заставлял листья негромко шуметь и казалось, что где-то в вышине находится большой зал и оттуда доносится приглушенный шелест далеких аплодисментов. Холм, совсем не сморщенный, властно нависал над низиной, и с него хорошо было видно, что в темной зелени травы нет ни одной обгорелой ветки. А ведь их было так много в ТОМ месте.
Он обнаружил, что стоит на коленях у одной из берез, уткнувшись лбом
в теплый шершавый ствол, и изо всех сил старается удержать в себе нечто, отчаянно рвущееся наружу, и нельзя это нечто выпустить, нельзя дать ему волю...
Еле слышный трепет платья у березы...
Место было то, он отчетливо понимал, что именно здесь утонула в огненном море белая птица. И наконец порвалась сеть, накрывавшая его память. Он вспомнил.
Он вспомнил беспорядочное метание стрелок на приборных панелях, лихорадочное перемигивание разноцветных индикаторов, рассыпанных по пульту управления; они рисовали судорогами вспышек какую-то безумную, совершенно немыслимую картину. Он вспомнил хаотичный стук самописцев, словно задавшихся целью перетрещать и заглушить друг друга, вспомнил слабое слепое свечение подсобных экранов... Все это смешалось в гудящем мерцании, и он впервые за время полета растерялся. Торопливо обшарив взглядом всю огромную поверхность пульта, он понял причину своей растерянности: да, и раньше иногда барахлили отдельные приборы, экспериментальный есть экспериментальный, но теперь перед ним жужжал, трещал и переливался десятками диких радуг ВЕСЬ мир приборов. Ни один из них не показывал того, что он должен был показывать, данные одного противоречили данным другого, приборы словно смеялись друг над другом и над ним, Андреем Громовым. Смеялись, бросившись в водоворот неизвестно с какой целью устроенного маскарада, приглашая его тоже участвовать в этом маскараде, непонятном, неуместном и совсем не смешном...
Он чувствовал себя внезапно ослепшим и оглохшим, ведь приборы были его органами чувств, он мгновенно представил себя со стороны – слабое крохотное существо, запертое внутри равнодушного корабля, мчащегося неизвестно где и неизвестно куда – и от представления этого ничуть не выиграл в собственных глазах.
Он стоял у взбесившегося пульта и боялся дотронуться до него, потому что пульт стал живым нелепым чудовищем, судорожно трепетавшим всеми своими органами-приборами, и кто знает, какие действия это чудовище собиралось предпринять!
Гудение зуммеров взметнулось к самым высоким тонам, перешло в дикий
вой, весь корабль безумно завопил, содрогнувшись стремительным телом. Он сделал шаг вперед...
Нет, он только захотел сделать шаг, но не успел, потому что тело его дернулось и замерло от прикосновения тысяч мелких холодных иголок, не в силах избавиться от этого настойчивого прикосновения. Через мгновение иголки вошли в тело и забегали, обшаривая все уголки, но ему не было больно. Иголки были тупыми, и они сделали его манекеном, застывшим без движения, как и положено манекену.
Странно, но он ни о чем не думал, только со слабым интересом прислушивался к возне иголок и перестал замечать пульт... впрочем, может быть, пульта уже и не было, как и централи управления, как и всего "Вестника". Осталась возня иголок... Нет, иголки тоже исчезли, их сменил розовый туман, сдавивший его со всех сторон резиновыми тисками. Он чувствовал, что медленно-медленно растворяется, как кусок сахара в стакане горячего чая... Как кусок сахара в стакане горячего чая...
Последними растворились глаза и они до конца видели розовый туман. Больше ничего.
Так. Это уже интересно. Он загнал нечто глубоко внутрь себя, запер на замок и выбросил ключ. Только бы не подвел замок. Сейчас я только, повторяю, только мыслящий автомат и все человеческое мне чуждо.
С чего начнем? С определения этого мира. Вот оно:"бутафорский".
Этакая декорация в космосе, неизвестно что скрывающая. Такое определение
что-нибудь объясняет? Н-ну, хотя бы исключаются всякие прыжки в
пространстве-времени: я по-прежнему в Большом Космосе, далеко за
орбитой Плутона, возможно, на борту "Вестника"... Хотя последнее и не
очевидно. А насколько более очевидно то, что я в космосе? Или
это звезды прикинулись березками? М-да-а... Галлюцинация? Отбросим сразу.
Не большая, чем вся наша жизнь...
О! Параллельный мир, сдвинутый во времени в прошлое. Где-то произошел пробой... Переход... И вот я здесь. Но почему именно здесь? И вообще подобное предположение тянет нас в мир фантастики и приключений. А разве не фантастичен этот холм и березы?
Может быть, нужно искать цель? Зачем я здесь? Но если есть цель значит, есть и некто, поставивший ее (если отбросить телеологическую точку зрения). Кто же этот некто? Нет, все-таки неубедительно.
А если не декорация? Но где же в таком случае следы пожара? Ах,
все-таки параллельный, сдвинутый по фазе? Что ж, тогда хоть одно понятно. Только как тогда насчет фантастики?
Тяжелеющее солнце незаметно скользило к западу и, словно устав за день, все ниже опускалось к земле. Оно светило теперь сквозь частокол березовых стволов, исчертивших весь холм длинными тенями. Наступал вечер и едва различимая туманная дымка медленно заволакивала низины за рекой. От реки ощутимо тянуло прохладой, но ему было жарко, очень жарко, и он то и дело проводит рукой по лицу, вытирая пот.
"Среди звезд нас ожидает Неведомое..." Справедливое утверждение. Вот оно – столкновение с Неведомым, и что же сделано для его познания?
Он рывком вскочил на ноги, стараясь не смотреть на ТУ березу.
Допустим, что он действительно на Земле, непонятно каким путем, но на Земле. В таком случае надо рассказать о случившемся, а не заниматься бесплодной перетасовкой вариантов. Значит, в Центр? Ведь главное возможность действовать! Дорога через лес знакома, ох как знакома (не раскисать, мыслящий автомат!), а там полем до станции...
Он сбежал вниз, перепрыгнул через ручей и торопливо пошел назад, вверх по склону, безжалостно подавляя в себе желание оглянуться на холм, утыканный копьями берез. А еще он боялся, что повеет гарью.
2.
– Ты посмотри, кто идет! Чур меня, рассыпься!
Высокий парень с улыбчивым открытым лицом шутливо попытался спрятаться за спину черноволосой девушки. Впрочем, с таким же успехом, с каким прячется страус, убирая голову под крыло.Та сначала не поняла, в чем дело, потом повернулась, увидела Андрея и всплеснула руками.
– Господи-и! – пропела она низким голосом. – Никак, Андрюша? Вот уж действительно – явление народу!
Он остановился перед ними и выжидающе засунул руки в карманы. "Еще неясно, кто из нас может рассыпаться быстрее... В смысле – исчезнуть. Ведь если все это бутафория, подобие бутафории..."
Додумать до конца он не успел.
– Ты посмотри на него, Рита, – парень, улыбаясь, нагнулся к уху девушки, для чего ему пришлось переломиться наподобие перочинного ножа. Ты думаешь, кто это, Рита? Ты думаешь, это призрак, Рита? Унылая тень папы Гамлета? Надо проверить! Призраки почему-то абсолютно не переваривают петушиного крика, им от него нехорошо становится.
Громкое "ку-ка-ре-ку" заметалось по длинному просторному коридору, отскакивая от стен. Девушка рассмеялась, откинув голову.
Да, это был Димыч, и Димыч явно не бутафорский...
– Он не рассыпался! – с восторгом воскликнул Димыч. – Эрго, он не боится петухов!
Димыч стремительно выпрямился, сложил рупором ладони у рта и громко заговорил, задрав голову к потолку:
– Вни-ма-ни-е! Работают все радио– и видеостанции Земли, Луны, Марса, а также тех малых планет, где имеются вышеупомянутые радио– и видеостанции. Передаем важное сообщение Телеграфного Агенства
Солнечной системы! Как стало известно из кругов, близких к осведомленным, после... э-э... пятнадцатимесячного пребывания... Пятнaдцaти, Aндpюxa?
Андрей молча пожал плечами. Выражение "стало не по себе" порой бывает лишь слабым отзвуком действительного состояния.