355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Алексей Винокуров » Темные вершины » Текст книги (страница 5)
Темные вершины
  • Текст добавлен: 12 апреля 2020, 21:01

Текст книги "Темные вершины"


Автор книги: Алексей Винокуров



сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 6 страниц)

Глава 7
Начало времен

В начале сокрушил Бог небо и землю. Земля же была безвидна и пуста, и тьма над бездною, и Дух Божий носился над водою…

Нет, не носился. Никак не носился. Хабанера проглядел все глаза, сидя на берегу мировых вод, волны стального цвета колыхались от глубинных течений, адский пламень горел с небес, слепил красным, вздымались и обрушивались в бездну громады бесформенной материи, а Духа все не было. Ни Духа, ни душка, ни даже дуновения ветра.

И свет не отделен был от тьмы, и ночь ото дня, и твердь от воды. Это Хабанера почуял ясно, когда стали мерзнуть ноги. Задом он сидел на теплой тверди, а ноги утопали в стылой жидкости стального цвета.

– Это морок, – сказал себе Хабанера, – видение, глюк. Нельзя гнездиться сразу на тверди и в глубинах океана, я ведь не бегемот какой-нибудь, не к ночи будь помянут и не к такой-то матери пошел.

Однако ошибался Хабанера – все это был не морок и не видение, это была реальность, данная ему в ощущениях: маленькие морские мандавошки полоскались в неотделенной воде, больно кусали за голые пятки, проплывали дальше, выше, жадно устремлялись к чреслам, щипали их, домогались, пережевывали. То были чудовища бездны левиафаны, но Хабанера, чтобы не так страшно, звал их мандавошками. Теперь вот они добрались до души его, до самой сути, и грызли, терзали, мучили.

Хабанера, не выдержав, закричал тоскливо, как степной волк, и отпихнул чудовищ бездны ногою. И убоялись они, как сказано где-то в Писании, и отступили прочь. Но не совсем, не окончательно, а только затаились, глядели из-под стальной колеблющейся пустоты, ждали момента восстать, сокрушить и низвергнуть…

Но и это все тоже было наваждение. Сон разума рождал мандавошек, которых не было, не могло еще быть, потому что первую живую тварь Бог произвел только в день пятый – в том числе и мандавошек, и других гадов, морских и обычных, а сейчас вокруг стоял день первый, и даже, может быть, нулевой, то есть никакого дня не было. Но была уже твердь, были воды и были мелкие, но чрезвычайно кусачие твари из бездны. Откуда же взялись они и когда, наконец, начнется настоящее творение, и прервется бесконечное одиночество Хабанеры, и в друзья ему хлынут люди, скоты, звери и гады земные, и птицы, и пресмыкающиеся, и светила на тверди небесной, и трава, и древо, приносящее плод?

Но ничего этого не было и не начинало быть, и даже не обозначилось в ближайшей перспективе. И тогда страх объял Хабанеру всего, от глаз до гениталий, обнял, сковал, заморозил, погрузил во тьму и возжег в сердце его огнь небывалой силы, жгучий, проклятый, и он понял, что никогда не настанет первый день творения, ни второй, ни третий, и так и будет он сидеть на берегу безвидной земли, а безвидное море будет подступать ему к горлу, чтобы объять, поглотить, войти в горло бесконечным потоком, душить, заливать, топить, но не утопит совсем, потому что не было еще шестого дня творения и не было человека и грехопадения его, а значит, не было смерти. И муки Хабанеры будут вечными, вечными, если только он сам не сделает все, что потребно, чтобы весь мир развернулся в пустоте бесконечной метафорой.

Сам, вы говорите? Но что значит это сам? Мозг еще только холодел в ужасе и предвкушении, а душа уже все постигла. Сам – это и значит сам, потому что никого, кроме него, не существует на свете, он, Хабанера, и есть первый и последний, он и есть Тот, Кто создаст эту вселенную, и тьму других, и даже вселенную теоретической физики, которую населяют сферические кони в вакууме – и все это сделает он, Хабанера, ибо он и есть Бог, а бог есть Он.

И все же Хабанера чувствовал, что он не один – левиафаны не в счет. Кто-то хитрый и огромный, кто-то невидимый, но вездесущий незаметно подглядывал за ним, укрывшись в проломах пространства и времени. Враг это был или друг – Хабанера не мог вспомнить, хотя раньше знал, знал наверняка… Но сейчас ему было не до тайных вуайеристов, сейчас надо было делать дело.

Хабанера поднялся на ноги – твердь постанывала под неимоверной тяжестью его подошв, – отряс прах и персть земную, морскую стальную пыль и заплутавших мандавошек, все это унесла вода, сглотнула, растворила без остатка, поднял вверх ладони – вверх, в немыслимую высоту, к собственному сердцу, и произнес страшное заклятие, сотворяющее мир во всей его нечистоте и ошибочности.

– Ом-м-м! – загремело под сводами пустотелых небес, и дрогнул, попятился адский огонь, до того горевший над головой прямо, недвижимо, словно сделанный из шершавого камня-гранита, исторгающего вечную радиацию, предтечу долгожданной смерти.

И в один миг сотворился свет и отделился он от тьмы, а твердь от воды, и нижняя твердь, которая земля, от верхней тверди, которая небо, и произвела земля зелень и древо, дающее плод, и явились два великих светила на тверди небесной, и множество мелких, включая комету Галлея и безымянные астероиды («потом назову», – подумал Хабанера), и произвела вода пресмыкающихся, душу живую, а небо произвело птиц, а земля скотов, гадов и зверей по роду их…

И устал Хабанера, измучился, сотворяя мир, и захотелось ему присесть, отдохнуть на мягком диванчике, забить косячок или хоть пива выпить – «Рэйтбир» выпить или, на худой конец, какого-нибудь «Гиннеса», потому что трудно это, очень трудно и страшно творить мир по своему образу и подобию, со всеми своими комплексами, обидами и проблемами, которые, теперь уже ясно, никто никогда не сможет разрешить, и даже по головке никто не погладит – да и кто может погладить Создателя, кто дотянется?

Но отдыхать было нельзя, отдыхать было рано, впереди было главное дело. Хабанера хлопнул в ладоши, запрокинул голову и приготовился изрыгнуть самое страшное, несказуемое проклятие, от которого, наконец, явился бы миру человек.

Но тут, как назло, из-под ног его раздался жалобный поросячий визг – это вновь созданная вселенная требовала к себе внимания, нервничала, ревновала, просила тепла, нежности, наставления.

– Подожди, – сказал вселенной Хабанера, – еще совсем немного. Я создам тебе господина, царя, высшее существо, с которым по зверству не сравнится ни волк в лесах, ни тигр в пещерах. Постой, природа, погоди чуть-чуть, и я удалюсь от дел, и только он, человек, будет насиловать тебя, нагибать и уничтожать, и пробовать тебя на крепость, и травить, и жечь, и подвергать разным геноцидам.

Но вселенная не унималась, визжала поросенком – видно, исполнилась страха за свое будущее, отчаянного страха, звериного, смертного.

– Понимаю тебя, – сказал Хабанера с легкой укоризной, – понимаю, как никто. Но если не закончить дела, я так и буду сидеть на берегу свинцовых вод без света и тьмы, и только адский огонь будет гореть над моей головой, как символ вечного страха и вечных мук. А так я смогу удалиться на покой, меня больше не будут донимать левиафаны, и никто не будет, я поставлю этот мир на перемотку и буду созерцать его, лишь иногда притормаживая на особенно драматических моментах, чтобы восхититься мужеством человека или содрогнуться его жестокости.

Однако вселенная не отступала, не желала угомониться, только визжала от ужаса все выше и ужаснее.

И тогда Хабанера не выдержал, дрогнул, опустил поднятые вверх ладони. И только что созданный мир стал оседать, разваливаться, как оседает взорванный дом: сначала стены и крыша большими кусками, потом, продолжая падать, разваливается на куски более мелкие, теряя остатки божественной формы, и, наконец, рассыпается в песок, в прах, в невидимую пыль, в пустоту, в ничто. Еще одно мгновение – и мир, созданный с таким трудом, исчезнет навсегда, и вместе с миром исчезнет и он, его создатель…

Хабанера открыл глаза. Разметавшись, в полном одиночестве лежал он на влажной клетчатой простыне, а из окон с укором глядел на него зрелый осенний день. На прикроватном столике визжал-заливался обессилевший мобильник.

Хабанера вспомнил сон и содрогнулся.

«Что мы внюхивали вчера, – спросил он себя, – и что пили, раз мне снятся такие сны? И что, скажите, будет дальше – четыре коня апокалипсиса, священная корова Исиды или мировой глист Ёрмунганд?»

Но тут же и вспомнил, что засада не в нюхании и не в питье – засада в базилевсе, перешедшем черту, вот в чем была засада и геморрой. Теперь с базилевсом придется что-то делать… то есть не что-то, известно, что, но думать об этом было неприятно, не сейчас, во всяком случае.

Он наконец протянул руку к мобильнику, взял его, тот был влажным от неумолчного трезвона. Номер не определился, зиял на дисплее бесконечными тире, как будто у всемирного радиста сломался аппарат и издавать он мог только длинные и бессмысленные крики. Хабанера приложил телефон к уху, осторожно сказал:

– Спикинг…

– Хорхе Борисович, это Кантришвили говорит, – сказала трубка знакомым тяжким баритоном.

– Здравствуй, Грузин. – Хабанера бросил быстрый взгляд на часы, было полвторого. – Ты что так рано звонишь, или распорядка моего не помнишь?

– Помню, Хорхе Борисович, все помню, – сокрушенно сказал Грузин, – но дело уж больно срочное.

– Срочное дело – это начало ядерной войны, – веско отвечал Хабанера. – Все остальные дела ждут.

– Хорошо, – покорно проговорил Грузин. – Я тогда позже перезвоню. Когда война начнется.

И хотел уже повесить трубку, но Хабанера тормознул его.

– Стой, – сказал, – говори свое дело. Все равно уже разбудил.

Грузин стал объяснять, и Хабанера сначала подумал, что тот спятил, сошел с ума. Из взволнованных его, но невнятных слов выходила полная ерунда: какие-то чудесные гомеопаты, подставленный ментами Грузин, ненасытные полковники следственного комитета и прочая таинственная, хоть и правдоподобная хренотень.

С помощью наводящих вопросов ситуацию удалось немного прояснить.

– Требуют бизнес отдать, понимаете? – толковал Кантришвили. – Весь, до копейки. А если, говорят, упрешься рогом, мы твоего гомо в асфальт закатаем.

– И в чем проблема? – сухо спросил Хабанера. – Пускай закатывают.

– Да он же мне вместо сына, он меня от гемикрании вылечил…

– Ну, тогда сдай бизнес, – пожал плечами Хабанера.

– Как это – сдать бизнес? Да ведь это жизнь моя. Мы же деловые люди, мы понимаем…

Да, Хабанера понимал. Сдать бизнес в России означало обессмыслить существование. Для чего тогда были бессонные ночи, изнурительные переговоры, взятки и откаты, аресты и отсидки, ложь и кровь, воровство и насилие, для чего пережитые болезни и смертный страх, и самое главное – для чего заработанные таким ужасным образом деньги, если все теперь сдать?

Понимая все это, Хабанера, однако, потихоньку терял терпение, которого после недавних неприятностей с базилевсом и без того оставалось с гулькин клюв.

– От меня-то ты чего хочешь? Чтоб я тебе задницу прикрыл?

– Типа того, – промямлил Грузин.

Хабанеру прорвало. Он начал орать – громко, не стесняясь. Забыв про оператора из службы охраны, который наверняка подслушивал разговор и мог от такого крика запросто оглохнуть. Да как этот гребаный Валерий Витальевич смеет лезть к нему со своими говенными заморочками?! Он что, не знает, сколько на нем дел?! Он не знает, что страна гнется под бременем неразрешимых проблем, а вместе с ней гнется и он, Хорхе Борисович?! У него нервы ни к черту, пальцем тронь – полопаются! Он тут судьбы мира решает, а ему каких-то гомеопатов подсовывают… Какого хрена, мать вашу! Да пусть он, Кантришвили, сдохнет вместе со всеми гомеопатами на земле – Хабанера пальцем ноги не пошевельнет, чтобы их спасти… и чтоб больше не появлялся он на горизонте, ныне и присно и во веки веков!

Кантришвили на том конце слушал, кряхтел, пыхтел сокрушенно, но возражать не пытался, несмотря на упрямый и крутой нрав. И это тоже было странно, до такой степени странно, что Хабанера неожиданно для себя успокоился. Вообще-то он и так был спокоен, искусством гневаться и орать без всякого душевного волнения он, как всякий начальник, овладел давным-давно. Но орать тем не менее перестал.

– Ты меня слушаешь вообще? – спросил он у трубки.

– Да слушаю я, слушаю, – проворчал Грузин. – Можно я к вам подъеду?

– Зачем это? – удивился Хабанера.

– Разговор есть, – туманно отвечал Грузин. – Надо встретиться.

Хабанера от такой наглости опешил, хотел было еще заорать, но вспомнил, что орал уже только что, и решил поберечь драгоценный ресурс.

– Не будет никакого разговора, – отрезал он. – Ты из своего Мухосранска когда еще доберешься, а у меня работы по уши…

– Да я уж тут, возле двери, – мирно отвечал Грузин.

И точно, в дверь позвонили. Хабанера накинул халат, прошлепал к двери босиком, благо прихожая недалеко была от спальни, всего метров пятьдесят по прямой. Глянул в домофон, увидел топчущегося на лестничной площадке Грузина – небритая рожа смотрела одновременно дерзко и покаянно. Хабанера покачал головой, удивляясь настырности старого бандита, открыл дверь, впустил внутрь.

– Как ты мимо охраны прошел? – поинтересовался. – Почему меня не предупредили?

– Большое человеческое обаяние, – нагло отвечал Кантришвили.

– Знаю я это обаяние, – проворчал Хабанера. – В косарь баксов обошлась тебе твоя невидимость…

– Не надо все мерить деньгами, – назидательно заметил Кантришвили. – Сам человек – вот наш важнейший ресурс.

Хабанера бросил на него уничтожающий взгляд, но ничего не сказал, только указал глазами снять ботинки: натопчешь, старая сволочь, а мне внепланово домработницу вызывать. Он пошел вперед, а потом свернул налево, в гостиную. За ним мягко, как кот, шел в белоснежных, рваных на пятке носках Грузин.

До гостиной идти было минуты две, так что хозяин дома решил прервать тягостное молчание.

– Чего носки такие дырявые? – спросил он. – Заштопать некому?

– Издержки холостой жизни, – беспечно отвечал Грузин. – Да и незачем вроде. Дома перед кем стесняться, а в гостях я ботинок не снимаю. Только для вас сделал исключение, из большого личного уважения. Ноги опять же проветриваются, грибка не будет.

Хабанера поморщился. Грузин, знакомый с августейшими особами всего мира, все-таки по сути своей был простой крестьянин, грубый и малоизящный, хотя хитрости и даже некоторой жестокой изощренности ума ему было не занимать. Однако лично он, Хабанера, даже за все сокровища мира не хотел бы работать под началом Грузина и нюхать его дырявые носки – нет, воля ваша, это было бы чересчур.

Долго ли, коротко, дошли наконец и до гостиной – хозяину нравилось, что квартира такая большая, можно фитнесом не заниматься: пока обойдешь всю по периметру, вот тебе и полноценная прогулка. Хабанера шлепнулся на диван, глазами указал гостю место напротив. Грузин осторожно опустился в глубокое кресло, оно бережно охватило со всех сторон корпулентное тело бывшего спортсмена.

– Ну? – отрывисто бросил Хабанера.

Грузин поднял глаза к потолку, сделал выразительный круговой жест указательными пальцами: не подслушивают ли?

– Нет, – сердито отвечал Хабанера. – Говори.

Но Кантришвили сомневался.

– Уверены? – спросил он одними губами. – Откуда знаете?

– В интернете погуглил, – злился хозяин. – Давай уже, а то так сидеть будем до моржового заговенья, скоро вечер, мне на работу пора.

Кантришвили молча и уважительно наклонил голову: знаем, мол, знаем, какая именно работа, респект, дорогой товарищ, весьма впечатлены. Потом сунул руку в карман, Хабанера напрягся, но вместо ствола с маленькой гладкой смертью внутри Грузин выбросил на стол, как туза, изящный телефончик.

Хабанера вопросительно поднял бровь. Грузин постучал пальцем по экрану, перешел в папку «мои фото», раскрыл ее, нажал на последнюю, перегнулся, протянул телефон к Хабанере.

– Это вот он и есть, мой гомеопат, Максим Максимович, иными словами, Буш. Славный парень, как считаете?

Хабанера молча и оцепенело смотрел на фотографию… Заговорить смог только через минуту.

– Что за шутки, – сказал он Грузину. – Откуда у тебя эта фотография?

– Правда, похож? – засмеялся Грузин.

Хабанера снова перевел глаза на телефон – с экрана глядел на него молодой базилевс…

Глава 8
Тролль на озере

В себя Буш пришел уже только в камере. Камера было сырой, темной, одиночной, сам он лежал на нарах лицом кверху, взгляд упирался в беленый грязный потолок. Под потолком медленно умирала лампа, забранная ржавой гнутой решеткой, в неверном свете подрагивали косые бурые стены, тусклыми везикулами высыпала на них штукатурная сыпь. В углу древнее туалетное очко распространяло бесстыжую хлорную вонь, от которой должны были болеть и дохнуть микробы, но скорее дохли невольные постояльцы этого грустного заведения.

Бушу было нехорошо. Его подташнивало, затылок ныл, под ложечкой взмывало и падало, голова слегка кружилась. Он повернул глаза налево, в сторону стены, почувствовал боль и понял: сотрясение мозга, счастье – не ушиб.

Полежав без движения, соскучился, перевел глаза вверх, узрел на стене крупного таракана, молчаливого покровителя всех узников. Таракан сидел, нахохлясь, двигал усами, из-под рыжего хитина торчали мутные кончики призрачных крыльев. Может, покой гостя охранял или, напротив, ждал момента, когда тот умрет, чтобы прыгнуть и рвать на части. Буш не верил, что тараканы едят людей, но все равно сделалось неприятно.

– Уйди, животное. – Он вяло махнул непослушной рукой.

Таракан оказался слаб, от грубого слова дрогнул и побежал по стене вверх и наискосок, дрейфуя поперек земного притяжения. Потом уселся в дальнем углу на потолке, приклеился матовым брюхом кверху и там, невидимый за тенью, продолжал молча и неприязненно разглядывать человека.

Буш захотел понять, как он здесь оказался и почему лежит на нарах в грязной камере. Он боялся, что не вспомнит, что у него случилось выпадение памяти, как это бывает при ударе по мозгам или сильном опьянении. Но, на счастье, вспомнил все довольно легко.

Они с Асланом пошли давать взятку вице-мэру, это у Грузина называлось большим будущим и обустройством карьеры. И хотя Буш до последнего сомневался, примет ли подношение канцелярская крыса, не убоится ли чужого человека, – вековая жадность победила, деньги перекочевали из рук в руки. И тут же, как будто черти из-под земли, началось землетрясение – не стерпел, взъярился чиновничий бог-покровитель. Через секунду, однако, стало ясно, что бог тут ни при чем. Это оперативники УБЭП ломали дверь в кабинет, чтобы взять с поличным их всех – и взяточника, и взяткодателей.

– Это будет твое боевое крещение, – сказал ему накануне Кантришвили, отправляя в мэрию. – Опасности никакой, зато увидишь реальную жизнь.

Никакой жизни он, конечно, не увидел, и крещения тоже не было, а вот опасность оказалась вполне натуральной, и срам, и позор. Теперь вот он лежал в камере и смутно ждал, в чем его обвинят.

Впрочем, это не бином Ньютона, в чем – в даче взятки, конечно. И хоть лично он ничего никому не давал, но присутствовал – а значит, соучастник. Все это было крайне неприятно, и даже думать не хотелось, что его теперь ждет. Вот разве что Грузин напряжет свои связи, не даст любимого гомеопата в обиду…

Однако додумать эту мысль он так и не успел. Снаружи загремело, дверь камеры распахнулась, и на пороге пророс конвойный с полосатыми погонами сержанта.

– На допрос, – сказал он сухо, обращаясь то ли к одному Бушу, то ли еще и к таракану на всякий случай.

Буш сел на нарах, поморщился: его опять тошнило, голова заболела с новой силой.

– Нельзя ли отложить разговор? – попросил он. – Похоже, у меня сотрясение мозга.

Сержант поглядел на него с диким изумлением, в ответной речи был краток:

– Быкуешь, козел?! На допрос, кому сказано!

Быковать дальше Буш не осмелился, послушно поднялся с нар.

На нем защелкнули наручники (вздрогнул, засуетился на потолке таракан), провели по длинному, слабо освещенному коридору, отперли дверь, завели в комнату для допросов. Здесь не было сортира и нар, зато стоял обшарпанный стол и две грязноватые дурно обструганные лавки. Под потолком от невидимого ветра покачивалась голая тюремная лампа, ходили по полу неверные тени, надолго застревали в углах…

– Сесть, – неприязненно сказал конвойный, и Буш послушно сел на лавку.

Лавки были отполированы бесчисленными задами заключенных, а стол шероховато топорщился занозами – как длинными, так и совсем незаметными, они показывались, только больно воткнувшись в ладони.

Умостившись на лавке, Буш вопросительно посмотрел на сержанта, но тот замер, глядя сквозь стену в видную ему одному даль. Твердые желваки на бритых, как терка, щеках ясно говорили о нежелании беседовать на отвлеченные темы.

Не успел Буш соскучиться, как дверь распахнулась и в камеру поршнем вдвинулся массивный человек, вытеснив из нее половину света и три четверти воздуха. Форма сияла на нем синим, небесным, на плечах тяжело, словно каменные, лежали погоны полковника юстиции. Лицо твердое, ромбом, казалось длиннее из-за гоголевского носа, тянувшегося к подбородку, как если бы нос желал поцеловать его или клюнуть – по настроению. Большие, поломанные, как у борца, уши указывали на избыток жизненной энергии, резкие морщины от носа нисходили к неожиданно красным, чувственным губам. Левая бровь легкомысленно взметнулась вверх, правая, напротив, опустилась. Глаза, зеркало души, были прищурены, лишь где-то на самом дне сетчатки полоскалась легкая хитреца, голый череп мужественно отражал вялые наскоки электрического света.

В руках полковник бережно, двумя пальцами держал белую одноразовую сидушку. Аккуратно положил ее на лавку, потом сам опустился с неожиданной легкостью, на Буша не смотрел.

Конвойный молча развернулся, вышел, в замке лязгнули ключи. Сидели молча минуту, другую. Буш не выдержал, заерзал, хотя и знал, что нельзя: всеми силами надо показывать спокойствие. Полковник, видно, счел наконец, что клиент готов, и заговорил тихим голосом.

– Как же так, Максим Максимович? – сказал он с искренней обидой. – Как же так, а? Ай-яй-яй, вот не найду другого слова, просто ай-яй-яй!

– Простите, с кем имею удовольствие? – сухо поинтересовался Буш. Начало беседы его не обрадовало: все развивалось по наихудшему сценарию, о которых он много читал в книге «Архипелаг Гулаг» лауреата Солженицына. Но собеседник то ли лауреата не знал, то ли вообще чувствовал себя вольно – представиться не захотел.

– Я вижу, вы педант, – выговорил он скучающе. – Ну какая вам разница, с кем? Я ведь не Кони, не Плевако какой-нибудь и даже не Берия с Вышинским. Моя фамилия никому ничего не скажет, ровным счетом ничего…

– И тем не менее, – настаивал Буш, – пусть не скажет, но я хотел бы знать.

Полковник выдержал томительную паузу и все-таки назвался: словно нож в цель метнул – чуть качнувшись, с прицелом, с оттягом, но все равно вышло внезапно и больно.

– Предположим, я – полковник Сергухин. Что дальше?!

Буш похолодел. Полковника Сергухина изредка поминал в своих разговорах Кантришвили, и не как Офелия Гамлета, а самыми неприятными словами. Это был пес из следственного комитета со стальными челюстями, советской еще закалки и фантастического бесчестия.

«В последней ментовской гниде можно откопать человеческое, но не в полковнике Сергухине, – говаривал, бывало, Грузин. – Если попал ему в лапы – молись, потому что спасти тебя может только Бог, да и тот вряд ли».

Вот почему Буш дрогнул, дрогнул совсем незаметно, но полковник все-таки заметил, улыбнулся.

– Что-то слышали все-таки, – промолвил не без удовольствия. – А раз так, то уже, наверное, поняли, что дело серьезное.

– Сколько мне грозит? – спросил Буш напрямую.

– Да при чем тут вы, – отмахнулся полковник, – о вас вообще речи нет.

Буш вдруг обнаружил, что все время разговора не дышал, а теперь вот захотелось выдохнуть. И он выдохнул, дрожащей рукой утер со лба холодный пот, которого вроде бы не было раньше…

– Не обо мне, – повторил он. – А о ком?

Сергухин нахмурился.

– Не валяйте дурака, – сказал он сердито. – Интеллигент – еще не значит слабоумный.

Полковник перегнулся через стол, уставил на Буша узкие холодные глаза, перешел на «ты».

– Ну что, сынок, догадался?

Буш сглотнул.

– Не догадался, – отвечал хрипло, вспомнив совет Кантришвили никогда ни в чем не сознаваться.

«Им надо – пусть они и копают, – вслух размышлял тот, задумчиво глядя в фактурный розовый закат из мшистых недр своей китайской беседки. – С какой стати облегчать работу мусоров, им только палец дай, всю руку откусят. С волками жить – по-волчьи выть. Ложь – вот наше оружие в этом лучшем из миров».

Буш не собирался ни жить с волками, ни заниматься с ними хоровым пением. Но сейчас не было у него другого выхода, кроме как отбиваться от волков их же оружием – зубами, когтями и враньем.

Сергухин вздохнул и нудно, противно стал зачитывать ему статью 291 пункт 2 уголовного кодекса. За дачу взятки должностному лицу светило ему, Бушу Максим Максимычу, лишение свободы на срок до 8 лет. А восемь лет в российской тюрьме, заметил полковник, – это вам не фунт изюма. Далеко не всякий мог выдержать такой срок, да что греха таить, не всякий и доживал.

– Так что же вам от меня нужно? – спросил Буш с виду спокойно, но липкий ужас холодил сердце, растекался за воротником.

На это полковник снова вздохнул – он что-то много вздыхал для прокурорского – и сказал, что откровенность за откровенность: им нужен Грузин. И не просто нужен, а очень-очень нужен.

– Некоторые, – начал он доверительно, – считают, что деньги – это субстанция и нет ей конца и краю. Но это, мой юный друг, не совсем так. В мире деньги – это целый океан. В стране – это море. Ну, а у нас в городе – это небольшое озерцо. И к этому озерцу, как в джунглях, ходят самые разные существа. Помнишь, у Пушкина: «Приходи к нему напиться и корова, и волчица, и жучок, и паучок, и последний червячок…» Словом, всем нужно. Одни пьют мало, какой-нибудь мышке и чайной ложки довольно. Другие – побольше. Третьи пьют редко, но помногу. Главное, чтобы всем хватило. Но, дорогой мой Максим Максимыч, случилась у нас огромная неприятность: на берегу озера засел страшный тролль и никого к деньгам не подпускает.

– Тролль – это Кантришвили? – догадался Буш.

Полковник пришел в восторг от его сообразительности. Потом заметил назидательно, что все это очень несправедливо. А где несправедливость, там и народные волнения, бунты и революции всякие. А революций с нас хватит, наелись. И лучше спихнуть одного тролля, чем уничтожить весь лес, согласен со мной?

Буш молчал. Полковник не отводил от него пронзительного взгляда, ждал ответа. И Буш плюнул на страх, на осторожность, решил сказать, что думает.

– Я вот одного не понимаю, – сказал он, – как это Кантришвили может не пускать остальных к деньгам?

Полковник только руками всплеснул от такой наивности. Дело, по его словам, было совсем простое: сам Кантришвили или его люди сидели на всех денежных потоках, приходивших в город.

– Детали тебе знать не надо, – говорил Сергухин внушительно, – просто поверь слову офицера. Кантришвили – очень, очень плохой человек. И очень жадный. Но царствию его пришел конец…

– Ибо оно не от мира сего? – не удержался Буш.

Полковник чуть скривил губу, давая понять, что шутку понял, но не одобрил.

– От мира, от мира. Слишком уж от мира. Но это ничего, у нас свои аргументы. Есть, есть еще влиятельные люди и настоящие патриоты, которые прижмут твоего тролля к ногтю, а деньги направят куда требуется…

Сергухин молол языком, но Буш его почти не слушал. Бушу сделалось нехорошо, по-прежнему болела голова и тошнило. Он устал от задушевных разговоров с людоедом Сергухиным, от всех этих его сказок про троллей и червячков. Больше всего сейчас хотелось повалиться на нары, закрыть глаза – и чтобы оставили в покое хотя бы на полчаса.

Наконец он не выдержал, грубовато прервал Сергухина:

– Лично от меня-то вам что надо?

Полковник был откровенен с ним, как с родной матерью.

– Сдай Грузина, – сказал он.

И видя, что не совсем еще понятно, терпеливо объяснил.

Чтобы прижать Кантришвили, нужен был серьезный компромат. Такого заслуженного тролля нельзя было просто взять и бросить в тюрьму по ложному обвинению. Фактура требовалась настоящая, и такой фактурой мог обладать только близкий к Грузину человек. Например, Буш.

– Я-то лично считаю, что все это лишнее, – доверительно говорил следователь. – Все эти дела, доказательства, адвокаты, суды. Если речь о благе родины, на закон можно и не оглядываться. Польза отечества – вот главный и единственный закон. К сожалению, не все я решаю, есть люди и повыше меня. Им, понимаешь, еще нашим западным партнерам мозги пудрить, законность изображать, легитимность. Так что ты не подведи нас, Макс, не подведи страну, сдай Грузина по-хорошему, а?

С минуту Буш молчал, думал о чем-то – о чем именно, не догадался даже такой кусаный волк, как полковник Сергухин, с надеждой глядевший на него. Потом заговорил – медленно, с расстановкой, не торопясь.

– Мне вот что интересно, – начал Буш, отчетливо выговаривая каждое слово. – И вы – патриоты, клейма ставить некуда, и Кантришвили – патриот. Что же вы между собой не договоритесь по-хорошему, зачем вам нужен я, интеллигент поганый и пятая, если приглядеться, колонна…

Несколько секунд полковник смотрел на него молча, играли желваки на твердом лице, качалась под потолком лампа, подрагивали тени под глазами. Большим негнущимся пальцем нажал он звонок под крышкой стола, вошел конвоир…

– В карцер его, – велел полковник. – На хлеб и на воду.

* * *

Буш поднял от пола помутившийся взгляд, пытался навести на резкость – вышло не очень-то хорошо, не очень-то славно.

Он сидел на корточках, уперевшись спиной в ледяную стену, сидел, дрожал, потому что стоять больше не мог, не мог и ходить, а сидеть на шконке днем в карцере не позволялось, шконку поднимали и пристегивали к стене. А еще в карцере была лампочка, которая не выключалась даже ночью, и незакрывающаяся форточка на улицу, вечный источник собачьего холода, асфальтовый пол, куда не дай бог упасть, отвратная баланда и, наконец, венец цивилизации – засыпанная хлоркой параша. И все эти кошмарные радости были измыслены гибким человеческим умом только затем, чтобы заключенному жизнь, и без того горькая, кислая и несъедобная, не казалась молоком и медом, чтобы окончательно и бесповоротно превратилась в ад.

На улице стояла глубокая осень, а в карцере – уже и полная зима, даже серая изморозь проступала по утрам на бетонной оторочке окна. Здесь было нестерпимо холодно, болели суставы, немела кожа – с каждым днем верные признаки ревматизма окружали Буша, теснили, как вражеское войско. По ночам сотрясал его глубокий кашель, не давал уснуть, выматывал, а днем он опять ходил, стоял и сидел на корточках, потому что лежать запрещалось.

На свободе Буш в один момент справился бы и с кашлем, и с ревматизмом… Он, конечно, все равно пытался: попросил конвойного принести ему калькорея фосфорика в разведениях 3 и 6.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю