355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Алексей Синицын » Искусство скуки » Текст книги (страница 2)
Искусство скуки
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 14:18

Текст книги "Искусство скуки"


Автор книги: Алексей Синицын



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 15 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]

– А ты думал, ты один такой, ха! – Резко выдохнул студент, так, чтобы некоторые остальные тоже могли его слышать.

– Ты не понимаешь, это правда, невозможно! – Приглушённо шипел Феликс.

– Говорю тебе, я и не настаиваю, а просто прибегну к помощи Франсуазы. – Он допил одним глотком компот, и демонстративно встал из-за стола.

Филолог был в шатре баронессы, пока всего только один раз. На следующий день, точнее вечер, после того, что между ними произошло, он рассчитывал на естественное продолжение, и молился, чтобы, не дай Бог, с транзисторным приёмником Абенакра не случилось каких-нибудь неприятностей. Молитвами многих, профессорский приёмник, как и вчера, чувствовал себя превосходно, выжимая из себя, всё, на что был способен – метров на 200 звука. Но Франсуаза, как и накануне, охотно танцевавшая вместе со всеми на гребне гонконгской волны, ограничилась на прощание поцелуем и пожеланием спокойной ночи. Правда, нужно сказать, что этот поцелуй она дарила ему долго и страстно, сопровождая его тихим и жадным стоном.

– Никогда не торопи женщину – сказала она, когда их губы разлепились.

Он, вроде, и так, не смел ни на чём настаивать, и торопился разве только в своих мыслях и чувствах. Но, видимо, Франсуазе граница между внешним и внутренним казалась весьма условной, а может быть, для неё этой границы никогда не существовало. Она провела по его щеке своей мягкой ладонью, а он даже успел её наспех поцеловать. Но Франсуаза тут же упорхнула к себе, оставив его одного посреди распростёртой китайской ночи. «Никогда не торопи женщину» – эхом напоминали ему звёзды, когда он неторопливо брёл в пропахший табаком и потом брезентовый мир шестерых, опьянённых животным голодом и свободой бескрайнего пространства мужчин.

– Хорошо, – сказала она, – выслушав его тревожные предчувствия по поводу своей дальнейшей участи, – я беру тебя под своё крылышко. – При этом она показала ему крылышко и весело засмеялась. – Я, похоже, окончательно поссорю тебя с Феликсом, да? – Франсуаза негромко журчала, как единственный в округе, выбивающийся на поверхность подземный источник, давая этим немолчным звуком ему надежду на продолжение жизни в суровой и равнодушной пустыне. Филологу захотелось подхватить её на руки, но сейчас это было совершенно невозможно.

– Потерпи немного, – сказала она, едва заметно дотронувшись до его руки, и обласкав взглядом. А потом решительно зашагала в сторону раскопа.

Терпеть и вправду пришлось не много. Во-первых, Франсуаза за пять минут решила вопрос его дальнейшей судьбы. (Абенакр, похоже, ей абсолютно доверял). А, во-вторых, он в тот же вечер снова оказался в её роскошном царственном шатре, и довольно надолго…

– Ты видел?! В тринадцатом квадрате, ваза! – Феликс, как хорошая охотничья собака, которая забывает себя, когда выходит на след, радостно тряс студента, казалось, позабыв о его «чёрной неблагодарности» и о своём досадном поражении.

– Нет, я с Франсуазой занимался расчисткой монет. А потом её куда-то позвали. – Студент, как будто ещё не совсем проснулся. Видимо процедура расчистки действовала на него, как сильнодействующее умиротворительное.

– «Куда-то позвали», – передразнил его Феликс, – плохо смотришь за своей птичкой. Смотри, я ведь могу и реванш взять! Шучу, шучу. – Он добродушно хлопнул друга по плечу.

– Понимаешь, старина, я не первый год ковыряюсь в земле! – Не забыл напомнить Феликс, кто он такой, когда они двинулись в сторону раскопа. – Но, чтобы в таком виде сохранилась ваза из тонкого фарфора 12 века, вижу впервые! Такое ощущение, что она просто когда-то давным давно зависла в воздухе, а потом постепенно законсервировалась. Представь себе, горели и рушились жилища, погибали люди, скакали монголы. – Феликс даже изобразил для наглядности скачущего бешеного всадника. – А вазе, хоть бы хны, как заколдованная! Целая и невредимая. Да, что там говорить, я сам видел, как у Абенакра от возбуждения тряслись руки. На это, ей богу, стоит взглянуть! Тем более, твоя птичка уже там. – Феликс, всё-таки не удержался от привычной насмешки.

– Помнится, она ещё недавно была ослепительно сияющей недосягаемой горной вершиной! Снежной Королевой! – Замечание было вполне резонным. Как это недосягаемая вершина, или королева могут за несколько дней превратиться в обыкновенную птичку?

– Ладно, не пыли. Это я так… Ты желание придумал? Или ты надеешься, что я соглашусь оставаться твоим должником всю оставшуюся жизнь?

– Будет тебе желание. – Отмахнулся филолог (какие ещё желания могли быть у него рядом с Франсуазой?).

– Сегодня! – Настаивал Феликс.

– Не беспокойся, до полуночи император объявит свою волю. – Он тоже хлопнул Феликса по плечу.

– Ловлю тебя на слове.

– А вазу эту просто специально в землю зарыли, от монголов. Детективы хреновы! – Студентишка откровенно насмехался над ним.

– Вот, откуда ты взялся на мою голову такой умный, а? – Археолог готов был дать выскочке хорошую наставительную затрещину.

– О, а как я туда попал!

Увиденное заставило его, на какое-то время забыть даже о Франсуазе. Он никогда прежде в своей жизни не встречал ничего подобного. И дело было вовсе не в красоте. В особом войлочном тереме, служившим в качестве склада для найденных древностей, на покрытом суконной материей столике стояла… лучше сказать, стояло – нечто, всем своим непередаваемым одиночеством, изяществом и беззащитной хрупкостью, существовавшее, буквально, вопреки всему иному, всему, что он знал прежде. Профессор Абенакр собственноручно перенёс её в махровом полотенце, как малое дитя и с величайшей осторожностью водрузил на постамент для всеобщего обозрения. Приближаться к удивительному созданию ближе, чем на метр профессор категорически запретил, и лично строго следил за выполнением своего распоряжения, касающегося безопасности находки. Ведь она, – филолог заметил, что «существо» было, несомненно, женского пола, – могла разбиться даже от малейшего порыва ветра, перестать существовать от чьего-нибудь нечаянного чиха. Ему показалось, что ваза, не смотря на тридцатиградусную жару до сих пор, немного дрожит, то ли от страха, то ли от смущения, а может быть от ощущения собственной зыбкости в нашем грубом и жестоком мире. Феликс тоже глядел на неё, профессионально затаив дыхание.

Ни с чем подобным ему не приходилось ещё сталкиваться. О таком он читал только в книжках. Ваза будто захватила его целиком своей утончённой и невероятно притягательной беспомощностью, за которой, однако же, чувствовалась незримая сила её пробудившейся древней власти. И ничего с этим поделать было невозможно. Она не обольщала и не манила, не привлекала своим стыдливым смущением, и не кокетничала, она молчала, ничего не прося и не требуя. Безучастная к шумным восторгам, и к восхищённому молчанию, равнодушная к победам, она была просто не от мира сего, и этого было достаточно, чтобы он теперь думал только о ней.

Выйдя из палатки, студент, не помня себя, пошёл в сторону бурого песчаника на горизонте, туда, куда часто ходила Франсуаза.

– Ты куда? – Крикнул ему в спину Феликс.

Но тот ничего не ответил, только сосредоточенно смотрел на единственную природную возвышенность в обозримом пространстве и упрямо двигался в сторону горизонта против, пытающегося будто бы уберечь его от какого-то необдуманного поступка ветра. Феликс махнул рукой. А когда развернулся, то увидел, что Франсуаза тоже пристально наблюдает за удаляющейся фигурой его чудаковатого друга. Их взгляды встретились, на лице баронессы он прочёл явную озабоченность и тревогу.

Филолог вернулся только к ужину. Ел сдержанно, молча, как человек что-то про себя твёрдо решивший. Феликс косился то на него, то на баронессу. Она тоже выглядела так, словно на что-то решилась. Археолог удивился, найденной им этой, едва заметной, но существенной разнице в их лицах. «Заговорщики шизанутые» – подумал он, и даже не подозревал, насколько впоследствии оказался прав.

– Ты хотел, чтобы я объявил сегодня о своём желании? – Спросил студент, подойдя к Феликсу после ужина, и отведя его в сторонку.

– Ну? – Феликс насторожился, чувствуя, что сосредоточенная серьёзность его друга ничего хорошего в дальнейшем не предвещает.

– Я хочу её. – Упрямо выговорил филолог в свои запылённые, уже довольно поистрепавшиеся кроссовки.

– Кого? Баронессу? – Удивился Феликс. – Она и так твоя!

– Да не ори ты. – Процедил студент, и огляделся вокруг, пытаясь определить, не слышал ли кто их. – Не баронессу. Феликс, моё желание – ваза. Я хочу вазу.

С минуту археолог смотрел на своего друга, как на человека явно не в себе, определённо тронувшегося умом. Тот упрямо водил ногой по песку.

– Тебе, что солнцем голову напекло? Перегрелся? Пойди в душ, охладись немного. Соображаешь, что ты несёшь?

– Значит, ты отказываешься платить по счёту? – Он всё также смотрел вниз на свою, живущую отдельной жизнью правую ногу.

– Послушай, псих! – Феликс с силой встряхнул его. – Мы так не договаривались. Ты требуешь от меня пойти на абсолютно бессмысленное преступление! Разве ты не знаешь, что все артефакты, найденные в целости и сохранности, должны быть переданы китайской стороне? – Он опять встряхнул студента. – Не знаешь?! Полтора десятка китайцев видели её своими раскосыми глазами! Да, они нас в порошок сотрут. А больше всех достанется, знаешь кому? – Феликс поднял его голову за подбородок, чтобы заглянуть в глаза. – Больше всех достанется твоей подружке Франсуазе, потому, что именно она несёт персональную ответственность за сохранность найденных ценностей. Одно дело, наспор поиметь холёную бабёнку, другое – подставить её, да ещё так, что неизвестно, чем всё это для неё закончится! Ты просто не знаешь китайцев, мой юный друг. Они расстреливают за случайный переход их государственной границы. Здесь, кстати, совсем рядом Монголия, может, хочешь проверить, правду я тебе говорю или нет?

– Если вазу нельзя вывести целёхонькой, то её нужно разбить, как будто это произошло случайно! Ну, всякое же бывает. А потом, во Франции её можно снова склеить. – Студент ухватил Феликса за руку, и теперь сам искал его взгляда.

– А свидетели? Я же говорю, китайцы устроят по этому поводу настоящее полицейское расследование! Вся экспедиция пойдёт прахом. Нет, я отказываюсь в этом участвовать. – Феликс брезгливо отдёрнул свою руку. – Слышишь, отказываюсь! Придумай, что-нибудь другое, и выбрось эту безумную идею из головы. Иначе, я сам всё расскажу профессору. Так и скажу: «Дорогой профессор Абенакр, Вы как в воду глядели. Я ходатайствовал перед Вами за сумасшедшего, способного принести экспедиции одни неприятности. Да, что там, просто одним махом погубить всё дело!».

Феликс зашагал прочь, соображая, что, может быть, стоит обо всём рассказать профессору прямо сейчас. Но, если так разобраться, какие у него доказательства преступных намерений его друга? Ваза пока что, слава Богу, цела, а сам филолог находится под покровительством мадам Де’Кергре. В её лице Феликсу никак не хотелось наживать себе врага. «Может она, о чём-то догадывается, и сама вправит мозги этому идиоту» – с надеждой подумал он, вспоминая её встревоженный взгляд, виденный им сегодня днём.

«Когда о чём-то хочешь поговорить приватно в пустыне, всегда нужно учитывать направление ветра».

Филолог вздрогнул от неожиданности. Он стоял один на ветру ссутулясь, запустив руки в карманы, и не заметил, как к нему сзади, бесшумно, сумеречной тенью приблизилась она.

Неужели она всё слышала? – Он сжался ещё сильнее. – Теперь вообще всё пропало, всё! Студент ожидал неминуемой заслуженной пощёчины, и это только для начала. А потом будут слова, слова, целый камнепад слов, острых, тяжёлых, беспощадно серых, сыплющихся на его вихрастую голову, которую, как ни закрывай, всё равно. Он ощутил, как жгучая, раскалённая лава позора начала неотвратимо, выжигая все внутренности разливаться по всему телу.

– А теперь посмотри. – Франсуаза лизнула языком подушечку своего указательного пальца, подержала его над головой. А затем, гипнотически медленно опуская палец, указала им точно на свой Шатёр, полог которого периодически откидывался предательским ветром. Филолог похолодел, благо, что в направлении указанном Франсуазой, кроме её шатра, на сотню километров, ничего больше не было. Хотя, нет, теперь он понял, что это совсем не так. Везде, повсюду, вокруг была Пустыня, которая всё слышала и всё сохраняла в себе, как сохранила и эту необыкновенную, сводящую его теперь с ума вазу…

Contrapunkt № 2

…У Марты завтра День Рождения. Ты помнишь Марту? Она жила в нашем доме на первом этаже. Прямо перед их окнами росла липа, одна на весь двор, трогательная и очень глупая. Ты должен её помнить, в смысле, не липу, а Марту – маленькую белокурую девчушку, с худыми, как спички ногами. Она была такой бойкой, что её принимали в свою компанию даже мальчишки – чистильщики обуви, а грузчики из овощного магазина на углу Ферамо, заговаривали с ней первыми (это редкая с их стороны благосклонность, уж поверь мне). Видишь, я пишу в прошедшем времени. Это потому, что с тех пор, как ты уехал, время, и в, самом деле, остановилось. «Любимая, мы в глубоком антициклоне, и время теперь отсчитывается по вертикали, по дыму, исходящему из труб, по тишине пустой комнаты, возводящей в куб…». Помнишь? Ты, видимо, уже тогда был хорошим поэтом – всё верно, так оно и вышло.

И липа больше не растёт, росла-росла, а теперь нет. И старая бабка Марты совсем не изменилась, всё так же на дому из под полы торгует эхом, но её никак не могут поймать за руку. Нас всех это очень забавляет. Полицейские регулярно приходят к ним, во главе с вечно потеющим участковым инспектором Маликом, всё стараются застать её врасплох. Но не тут-то было, у старухи шестое чувство! Некоторые считают, что она ведьма, но, думаю, это не так. Меня даже однажды пригласили быть понятой. Соседям с её этажа инспектор Малик давно уже не доверяет, считая, и не без основания, что они покрывают преступницу…

Так вот, я стояла в дверях, в старом фланелевом халате, который мне совсем не к лицу, и молча наблюдала, за тем, как они сначала перевернули вверх дном весь её древний чулан, пахнущий плесенью вперемешку с валерьянкой и мандрагорой, а потом заглядывали в старые сундуки, рылись в выцветшем полуистлевшем тряпье. Инспектор Малик даже специально ухал словно филин в глубокие фарфоровые вазы, и в вентиляционное отверстие, а затем приказал никому не дышать и сам, затаив дыхание прикладывал ухо и ладони к шершавым стенам, похожими на причудливый ландшафт далёкого необитаемого мира. Но, ни малейшего намёка на присутствие эха в доме так и не обнаружил. Полицейским пришлось уйти в очередной раз ни с чем, пообещав рано или поздно «вывести «старую чертовку на чистую воду». (Интересно, что будет делать старая чертовка на чистой воде?) А эхо у неё действительно превосходное – удивительно мягкое и долгое, как лето на Тенерифе, такого ещё поискать. Я знаю, где она его прячет, но никогда им не скажу.

А знаешь, ничего у нас в доме не меняется. Всё, с тех пор как ты уехал, замерло. Не поверишь, но наша консьержка Берта спит в своей будке сладким сном, и не просыпается уже шестой год, даже когда, примерно, раз в месяц на её столе, покрытом матовым оргстеклом, звонит монументальный домовой телефон. По мне, так он похож на маленький семейный некрополь. Я один раз, проходя мимо, взяла трубку вместо неё, но со мной, видимо, не захотели разговаривать. Я положила аккуратно трубку на место, чтобы не разбудить Берту, и поднялась по лестнице к себе наверх.

Который год уж не меняется детская площадка во дворе, может быть это и правильно, ведь дети в нашем дворе тоже не меняются. Соседкины мальчики до сих пор не начали говорить, их мелькающее в песочнице синее ведёрко, кажется мне символом вечности. Представь себе, они погодки, младшему – 9, но они ещё не выросли из своих детсадовских курточек, и не умеют самостоятельно завязывать шнурки. Мы все перестали меняться, расти, стареть и умирать. Чучело маленького кенгуру, подаренного тобой, всё так же встречает меня в тёмной прихожей бессмысленным блеском своих стеклянных глаз. Я пытаюсь всегда как можно быстрее включить свет. А, иногда, мне вдруг хочется его покормить, и тогда я ставлю перед ним миску с кошачьим кормом, оставшимся от Матильды, и периодически меняю воду.

А всё это произошло с нами по причине твоего отъезда. Я знаю, ты вряд ли согласишься со мной и, наверное, будешь спорить. Это от того, что ты никогда не мог поверить в то, что от одного единственного человека в нашей жизни реально зависит всё. Понимаешь? Я говорю тебе не «может зависеть», а именно ЗАВИСИТ! От одного – всё. Однако факт остаётся фактом. Если бы ты увидел меня сейчас, то не нашёл бы во мне никаких изменений с того момента, когда мы расстались. У меня даже волосы ровно той же длины! Я каждый год в этот день фотографируюсь, хожу в фотоателье на площадь Увядших Роз, чтобы доказать себе ещё раз, что это так. Ты помнишь этот день? Мы лежали на животах, задрав кверху ноги, горстями поглощали черешню, и смотрели какой-то дурацкий фильм, название которого я никогда бы не запомнила, если бы не то, что случилось потом… Ладно, бессмысленно возвращаться к тому, что и так всегда с тобой (это я про себя).

Да! Так, я же начала про Марту, чуть не забыла! У Марты завтра очередной день рождения. Она единственный человек в нашем доме, и во всём нашем дворе, подверженный действию времени. Марта взрослеет! Время от времени ей становится всё больше лет. И поэтому, изменения, происходящие с ней, отчётливо заметны всем, должно быть, именно от этого она с годами утратила свою прежнюю бойкость и часто смущается, когда на неё кто-то, слишком пристально смотрит из окна. Теперь она высоченная, выше меня на пол головы, а ноги у неё уже не похожи на спички, скорее, на ватные палочки. Мальчишек-чистельщиков на улицах давно уже не встретишь, а вместо овощного магазина на углу Ферамо теперь букмекерская контора, и там всегда крутится много неприятных типов. Прошло детство, и в её взгляде появилась неуверенность и какая-то, что ли, избирательность по отношению к разным людям. Такого раньше не было.

Ну, и вот, вечером ко мне зашла Люсия и предложила сыграть в дамский маджонг. (Она частенько заходит ко мне скоротать время за этой безнадёжной игрой). Я отказалась, тогда она спросила меня, не хочу ли я сходить с ней за цветами для Марты? Я думала о чём-то своём, и даже не сообразила, что уже поздний вечер, и Люсия предлагает пойти в цветочный магазин завтра с утра. Я начала что-то виновато бормотать про отсутствие необходимого настроения, про осеннюю хандру, потом заплакала. Нет, не подумай, я плакала не от жалости к себе, а от того, что вдруг посмотрела на себя глазами Люсии. (Люсия живёт в соседнем квартале, и приходит к рано овдовевшему отцу Марты). Она будто бы обожглась, и было видно, что даже пожалела о том, что притронулась ко мне. Бедняжка Люсия сильно смутилась и поспешила уйти, а плакать я начала уже после её ухода, но, думаю, что она тоже плакала, потом, у себя. Неужели, со стороны это выглядит вот так, ужасно? При этом я совершенно точно знаю, что она завидует мне, завидует всем нам, и ей совсем не хочется стареть. А тебе? Тебе хочется стареть?

Ведь я даже совсем не знаю, стареешь ли ты, редеют ли у тебя волосы, выцветают ли твои глаза? А, может быть, у тебя появился мягкий пивной животик и пожелтели от бесконечного курения зубы. Может быть, ты стал храпеть по ночам, и вид твоей кожи навёл бы меня неизбежно на грустные размышления о жизни бульдогов… Или наоборот, ты бросил курить и теперь, отвратительно спортивен и подтянут, а твоё дыхание стало дыханием океана. Не знаю, пытаться вернуть молодость так же глупо, как замораживать клубнику. Впрочем, если ты не перестал стареть, тебе этого не понять.

Ладно, так и быть. Позвоню, завтра утром Люсии, и мы пойдём, как ни в чём не бывало за цветами для Марты, напевая под нос, что-нибудь отвязное. Мы часто ходим с ней по улице просто так, галсами, и поём, поём, пока не пойдёт дождь, или, пока на нас не обратят внимания сероглазые волки. Иногда нам хочется побыть легкомысленными красными шапочками. (Но, если ты помнишь, мне этого хотелось всегда). Я знаю, что это опасно и, что мне глупо рассчитывать на твою ревность, особенно теперь, возможно, я просто это делаю только для себя. Возможно, только для тебя…

Решено, мы пойдём завтра с Люсией за цветами для Марты, я радуюсь этому и, одновременно, грущу. Когда я представляю себе, что она через некоторое время станет старше, чем я, меня берёт оторопь. А ведь так оно когда-то произойдёт, время для неё летит очень быстро! Сегодня Марта выше меня на пол головы, завтра на целую голову, а потом, для того, чтобы поговорить с ней мне придётся забираться на лестницу-стремянку. И что я увижу? Её огромное, как подтаявшая Луна жёлтое старое лицо в тёмных пятнах, изборождённое морщинами – этими безжалостными рубцами времени? Её некогда замечательные светлые кудри превратятся в редкие, сиротливо торчащие белые перья. Как я подумаю… Это невыносимо!

Вот видишь, даже когда мы живём в своём неизменном настоящем, ужас перед будущим всё равно не отпускает нас. Я знаю, ты всегда считал меня не очень умной, и с усмешкой относился к моим рассуждениям о жизни, но я всё-таки позволю себе сделать одно философское заключение. Можешь, как раньше, посмеяться над ним, или надо мною. Я не возражаю, точнее, мне всё равно. Послушай, мне принадлежит моё прошлое и моё настоящее, они принадлежат мне так, что больше не могут быть ничьими. Но будущее не может быть моим, твоим, или чьим-то ещё, оно всегда «наше», общее. Ты рассказывал мне как-то про Мигеля де Унамуно, так вот, кажется он, говорил, что людей объединяет именно их совместное будущее. Я же пишу тебе о том, что только будущее и может быть совместным, причём с неизбежностью. У меня такое ощущение, что вы с Унамуно держите ту самую стремянку, с которой я смотрю в лицо Марте, и не должна отводить глаз…

На днях я гуляла по городу, просто так. Мне теперь почти не приходится тратить деньги на обувь – туфли и ботинки всё равно давно уже не изнашиваются, а к моде я и в прошлом была непростительно равнодушна, тем более теперь. И, знаешь, я поняла, почему обычным людям бывает неуютно в городах. Дело не в отсутствии достаточного жизненного пространства, не в сумасшедшем ритме движения, толчее и давке. Муравьи же не страдают от того, что живут в муравейниках! Дело в другом… Сейчас, подожди, молоко убегает! Ну, вот, опять не успела. Придётся снова оттирать плиту. Я теперь на ночь пью тёплое молоко, чтобы лучше спать, а по утрам завариваю крепкий горячий кофе, чтобы лучше не спать. А иногда меняю их местами, утром – тёплое молоко, а вечером – крепкий кофе. Это опять же, потому что тебя нет рядом, а сама я не могу придти к однозначному выводу, что лучше. Лучше спать, или лучше не спать? Так, я о городах.

Город живёт в обратную сторону, он со временем только молодеет. Что-то постоянно реставрируют, сносят старую рухлядь, переселяют людей в новые дома, перестилают мостовые. Люди стареют, – я не имею в виду, конечно, наш случай, связанный с твоим отъездом, – а город, напротив, становится только возмутительно моложе! Ты задумывался, почему новую архитектуру старики называют бездушной? Но ведь следующему поколению она таковой не кажется. Они назовут бездушной другую архитектуру, когда сами состарятся. Это, наверное, от того, что души стареют ещё раньше, чем тела.

Я придумала, людей нужно расселять в разные города в зависимости от возраста. Старики должны жить в городах своего детства, в которых принципиально ничего не меняется, кроме электрической проводки и канализации. (Сегодня, трудно даже представить себе, что любой готический собор строился 150 лет!). Днём они будут играть на свежем воздухе в домино, шахматы или сквош, а по вечерам читать друг другу вслух сентиментальные романы или музицировать. Нужно завезти в такие города много старых сентиментальных романов и облегчённых музыкальных инструментов.

А молодые, должны просыпаться каждый раз в новом городе, изменившемся почти до неузнаваемости всего лишь за одну прошедшую ночь. Их ведь ещё радует новизна, поэтому они не ощущают её бессмысленности. Я давно это чувствовала, но только теперь смогла сформулировать: радость не нуждается в смысле. И только то, что перестаёт нас радовать, призывает в свои свидетели смысл и аппелирует к бессмысленности. Теперь ты видишь, как я помудрела, как только перестала стареть? Мне даже удалось разрушить классическую традиционную дихотомию смысла и бессмысленности, показав её поверхностность и несостоятельность. Надеюсь, ты и сам теперь видишь, что бессмысленность не противостоит смыслу, а появляется лишь там, откуда уходит чистая радость и жизненный восторг. Я знаю, ты опять смеёшься. Смейся, смейся на здоровье, а я продолжу, с твоего позволения. (Кстати, ты заметил, что в моём футуристическом проекте отражается неизбежный распад мира на бесконечно удалённые друг от друга фрагменты?)

Гуляя по городу просто так, я наткнулась на магазинчик, в котором продавали певчих птиц и засушенных насекомых. Да, в это трудно поверить, но прекрасные певуньи с чудными голосами любят полакомиться, иногда, такой отвратительной дрянью. Хотя, возможно, в этом как раз таки нет ничего удивительного. Все мои любимые музыканты постоянно нюхают и курят всякую гадость, а Георг, – ты знаешь его – саксофонист, – помимо всего прочего, ест ещё каждое утро на завтрак манную кашу. Даже не знаю, что, в итоге, хуже.

Неужели талант и порок должны идти рука об руку? Все эти мысли я тут же зачем-то высказала вслух хозяину птичьего магазина. А ещё спросила, давно ли он открылся, раньше я не замечала здесь ничего подобного. Он внимательно выслушал, и сначала мягко заметил мне, что птичий магазин, это такой же оскорбительный для слуха птиц фразеологизм, как «птичьи права». Представляешь? «Даже, если Вы… – мадмуазель, подсказала я ему, – мадмуазель, зашли в помещение со множеством выставленных, как Вам кажется на продажу, птиц, – вежливо пояснил он, – то Вы всё равно находитесь на птичьем базаре». Когда я спросила, в чём же всё-таки разница? Он опять очень вежливо и терпеливо объяснил мне, что, заходя в «магазин», мы сами не замечаем, как становимся покупателями. А посещая птичий базар (он не рекомендовал мне даже пользоваться словосочетанием «птичий рынок»), мы можем быть только благородными меценатами высокого искусства, ну, или просто благодарными слушателями. Чувствуешь разницу? Лично мне такой подход показался глубоко симпатичным и трогательно несовременным. Но если так разобраться, ничто не оказывается, порой, столь своевременным в нашей жизни, как несовременность!

Что касается засушенных насекомых, музыкантов и манной каши, Смотритель (так он называл себя, с большой буквы «С») со мной, не то, чтобы не согласился, он залепил мне звонкую пощёчину, и сказал, что я попала под губительное влияние самодовольного европейского эволюционизма, относящего членистоногих и позвоночных к обособленным ветвям развития. Между тем, как: а) никакого развития не существует, ибо мы, таким образом, только льстим себе; и б) метафизически, насекомые гораздо ближе человеку, чем, например, лошади. Он почему-то упомянул лошадей. Ещё он сказал, чтобы самой убедиться в этом, мне нужно почитать молодого писателя Кафку. Я честно призналась, потирая пылающую щёку, что про такого не слышала. Или, по крайней мере, хоть раз попробовать жареную саранчу, добавил он, уже почти извинив моё невежество. Но её я тоже никогда не пробовала. Тогда он доверительно поведал мне, что его бедная, но счастливая алжирская юность ассоциируется у него исключительно со вкусом и запахом жареной саранчи! Да, про пощёчину я естественно придумала, ну, ты и сам догадался.

Поскольку, было уже довольно поздно, он счёл возможным закрыть свою орнитологическую консерваторию, и повёл меня прямо в арабский квартал. Я же говорю, что после твоего отъезда совершаю множество всяких рискованных глупостей, но только так, увы, я могу хоть как-то разнообразить мою метафизически неизменную жизнь консервной банки. И потом, я лет десять не была в арабском квартале. Ровно с тех пор, как мы с тобой и Жоанной бродили там в поисках какого-то художника, не помню его имени. Я вообще иногда ощущаю себя жертвой чикагских гангстеров, о которых так много пишут в наших газетах. Неужели, мы настолько обмельчали, как нация, что про наших гангстеров уже нечего писать? Так, вот мои руки связаны, ноги залиты цементом в большом металлическом тазу, а сама я медленно опускаюсь на дно одного из Великих озёр – долго-долго. Мне почему-то кажется, что это озеро Мичиган. Единственное, чего я боюсь, так этого того, что рано или поздно достигну дна, и тогда дальше будет некуда опускаться… Значит, арабский квартал.

Мы шли по улице, почти что Гарун-аль-Рашида. Человека, в честь которого получила название улица, звали примерно так же. А может, я просто вспомнила тогда, что у Гаруна-аль-Рашида имелся большой гарем. Нестареющая наложница! За меня бы отдали немалые деньги, если бы только узнали мою тайну. Как ты считаешь? Шутка.

Смотритель умудрялся всё это время галантно поддерживать меня за локоть, и при этом энергично жестикулировать. И пока мы шли в неизвестном направлении, я успела заметить, что он, как опытный паук оплетает меня тонкой ажурной паутиной своих мыслей. Правда, сосредоточиться на том, что он говорил мне, мешали, постоянно оглядывающиеся на нас арабы. Ни он, ни я, не были арабами. Поэтому из всего, что он мне говорил по пути, я запомнила только то, что действительное не меньше возможного, как это обычно считается, а совсем наоборот, так как всё возможное – действительно, но иногда, говорил он мне, склоняясь к моему уху, с нами случается и нечто невозможное. В принципе, я с ним согласна, ведь это было, несомненно, и про меня тоже.

А потом, в какой-то восточной чайхане, или, как там у них это называется? Нас усадили на цветастый ковёр, в центре которого помещался небольшой приземистый столик, заботливо подкатили поближе к нам жёсткие валики с мягкой матерчатой обивкой, накидали каких-то цветастых подушек и принесли экзотический зелёный чай с примесью ещё двадцати нездешних трав, пахнущий бесконечной неторопливой беседой без начала и конца. И ещё, на стол поставили каштановую орешницу, – я сама придумала это слово, тебе нравится? – наполненную миндальными орехами. Вот видишь, после твоего отъезда, у меня всегда, заведомо, больше времени, чем мне нужно, но я, к сожалению, не могу раздать излишки тем, кому его всегда не хватает, и это меня немного печалит.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю