Текст книги "Славяне и варяги (860 г.) (Исторический рассказ)"
Автор книги: Алексей Разин
Жанры:
Историческая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 3 страниц)
Алексей Разин
СЛАВЯНЕ И ВАРЯГИ
(860 г.)
Исторический рассказ
I
СЛАВЯНЕ И ВАРЯГИ
Благословите, братцы, старину сказать.
– Ладьи готовы, – сказал князь Гостомысл.
ЛЕТ слишком тысячу тому назад, там, где речка Назья впадает в реку Ловать, сидел великий старинный род Богомила. С тех пор как люди себя помнят, с тех пор как прадедовские сказания стали доходить до правнуков, на речке Назье сидел великий, древний род, и прадеды сказывали, что их деды от своих пращуров слыхали о вековечной древности этого населения на Назье: это был коренной словенский род, а пришел он на место из теплого края, с великой реки Дуная, а та река тоже словенская от века. А на той реке Назье жили все свои люди, вся родня, и старшина у них старик Богомил, дедушка всему народу на Назье, а иные зовут его князем. Его род живет и по Ловати, а ниже еще, по той же Ловати, у самого озера Ильменя и по озеру, живет другой род, Борислава, и считается младшим. Он в старину выселился туда с Назьи. Еще моложе Бориславова рода по другой стороне озера сидит в новеньком городке на Волхове род Гостомысла. На Шелони опять есть род помоложе, и в нем старшина Крок, столетний старец, и еще много разных родов и на озерных верховьях реки Волги, и на Вышере, и ниже по Волхову в порогах. И все это свои люди, словенский народ, красивый, рослый, краснощекий, русый, с серыми глазами, не то что соседи, чудь белоглазая, что с льняными волосами, или варяги красноволосые. И жили словенские роды по берегам своих рек и озер, спокойно и мирно ловили рыбу и зверей, сеяли хлеб, а случалось – также и дрались, когда с соседями, а когда и между собой. Однажды драка случилась вот из-за чего.
Один молодой рыбак из Богомилова рода, но имени Путша, в самый праздник Красной Горки, забрался в Бориславов род и среди веселых игрищ и хороводов уговорил красавицу Людмилу уйти с ним на Назью и стать его женою. Так и сделалось. Через два или три дня Путша привел свою жену к дедушке Богомилу, объявился, а старшина спросил его, как и следовало по обычаю, есть ли у него чем заплатить за выкраденную жену, потому что ее род непременно потребует вено, то-есть плату родственникам за девушку. Путша отвечал, что вено у него готово. Тем дело и кончилось. Бориславов род хватился пропажи и сначала бросился за озеро, в новый город, потому что на празднике были молодые ребята и оттуда; но там Людмилы не было. Скоро однако прошел слух, что она благополучно проживает на Назье. Приехал брат Людмилы и требует вено не в сорок соболей, как приготовил Путша, а два сорока с половиной да полсорока золотников, то-ость цареградских червонцев. Путша прогнал родню своей жены и пришел жаловаться старшине Богомилу. А старшина его прогнал и крепко наказал, чтоб он дело покончил как знает, только миром. Торговались долго и дело дошло до того, что Ловать уперлась на своей цене, а Назья на своей. Чтоб уладить дело, Ловать согласилась отдать весь спор на суд третьему, Гостомыслу из нового города.
По этому случаю Богомил созвал вече в самый Купальный день на стрелке, где Назья впала в Ловать. Большой был праздник, и потому было жертвоприношение богу Перуну. Богомил зарезал на костре белого козленка и черного петуха, зажег костер и затянул песнь в честь бога и отошел к старикам, а молодежь осталась плясать и петь вокруг горящего костра. Он мог бы распорядиться и сам, потому что весь его род был его семьей, а он был глава; но из осторожности он решился посоветоваться. Рассказав все дело старикам, он прибавил:
– Теперь уже не о Путше речь, не о Людмиле, не о том, велико ли надо заплатить вено и не дорого ли просят. И соболя, и золотники у нас найдутся, да найдутся также и кулаки, чтоб отломать бока бориславовскому роду. Это не порядок, чтобы младший род упрямился и не уступал старшему. Наши пращуры вперед сели по Назье, а отсюда пошли колена на Ловать, на Ильмень, на Шелонь, на Волхов. Против Назьи и новый город молод: выселок наш, и только. Стало быть не обидно ли будет взять нам Новгород судьею? Не будет ли от этого ущерба нашему роду? И не лучше ли упереться и погодить?…
Советов было много; одни говорили, что надо заплатить, развязаться, а Путшу отдать и с женою в кабалу на три года тому, кто возьмется за него заплатить. Другие советовали ничего не платить, а обломать только бока всей Ловати. Третий советовал погодить и посмотреть что будет. Один из советников, Стемир, ходивший с варягами в Царьград и привыкший расправляться по-варяжски, говорил, что надо сначала заплатить вено, а потом налететь на озеро и ободрать бориславовцев как липку. Спорили долго, говорили много, кричали, ссорились и решили на том, чтобы взять судьей Гостомысла новгородского, потому что война и ссора есть дело богам неугодное. Не дожидаясь конца праздника, шесть стариков с Богомилом сели в большую ладью, взяли человек пять гребцов-охотников из молодежи и поплыли вниз к озеру. Они попали на устье Ловати к вечеру первого дня праздника, были приняты Бориславом с почетом и радушием, как следовало по обычаю, поужинали роскошно и сыто и заночевали. На другой день, тоже к вечеру, ладьи Борислава и Богомила, пробившись на озере с противным ветром, вошли в Волхов и через несколько времени уж бросили сходни на крутой левый берег, застроенный по верху лачугами, шалашами, мазанками и избами и обнесенный высоким частоколом. Это был новый город, Новгород. Был только второй день Купального праздника. Хороводные песни по воде были далеко слышны; народ толпился на берегу, и тотчас нашлись охотники проводить приезжих стариков к старшине-князю. Гостомысл пировал с новгородскими старшинами и с одним гостем, старшиною с волховских порогов. В тот день, конечно, не удалось завести речь о деле. Употчиванные за ужином, гости мирно проспали до утра. А на другой день Гостомысл позвал их в просторную избу, построенную для совещаний, и прямо преступлено было к делу. Выслушав все дело и согласие обеих сторон выбрать его на этот случай судьею, Гостомысл низко поклонился гостям во все стороны, усердно благодарил за почет, ему оказанный, за доверие, но тотчас прибавил, что он судить не будет, потому что добра от этого не ждет, и униженно просит уволить его от такой тяжкой обязанности.
Приезжие старики не ожидали такой дерзости и смотрели на него гневно. Словоохотливый старик объяснил им свой отказ.
– Не прогневайтесь, господа честные, – говорил он с поклонами, – взыщите с меня какую хотите пеню, только не принуждайте давать суд; и первое дело: суд без расправы все равно, что лук без стрелы, что ладья без весел. По моему выходит, уж если рассудил, то и расправься так, как по суду вышло; а если нет власти расправиться, так лучше не срамиться. А другое дело: у нас завсегда судья виноват и терпит похмелье не в своем пиру, а в чужом. Вот тоже не хуже вашего в прошлом году выбрали меня судьей наши с порогов и Ижора с невского устья. Я, грешным делом, рассудил как умел и вышла у меня Ижора, народ смирный, тоже из Чуди белоглазой, права. И что же? Наши же, с порогов, меня и побили, отчего так рассудил. А третье дело: что же Новгород за судья матушке нашей Назье? Ведь мы все и прадеды наши с Назьи пошли, так не вернее ли будет нам к ней судиться ездить, а не то, чтобы се судить? Есть и четвертое дело, господа честные: речь идет у вас не о соболях, не о золотниках; об этом и разговору бы не было. У вас посеяно было вено, а выросла война и ссора. Обе стороны уперлись не за соболей, а за то, что вот я сам себе господин, а своего носа ко мне не суй и тебе я не поклонюсь ни в чем.
Как ни отговаривался старик от решения спора, но спорщики ничего не хотели слушать.
– Нехорошо, отец, нехорошо, – говорил с важностью Богомил, – мы сюда пришли не старшинством считаться и выбрали тебя не за то, что ты городской старшина. Город нам не указ, и Назьи знает не хуже кого другого, что она здесь в переднем углу сидит. А за то мы тебя выбрали, что у тебя ум и разум есть, и не купленный, а свой, и за то, что Новгород моложе Назьи и моложе Ловати, и от суда не постареет он, не станет старше отца, деда и прадеда.
Долго отнекивался Гостомысл, потом, еще раз подробно переспросив обе стороны, немножко подумал и наконец сказал:
– У нас в городе, дедушка Богомил, вено как-то уж не то стало. У вас, под деревьями, вено, по старине, платится родителям или родичам, если девушка выходит из своего рода в другой, а если остается в роде и выходит замуж за родича, то считается, что грех – вено взять, и тогда жених только дарит родню невесты чем захочет, без торгу. Вам, положим, без этого нельзя. Отдать девушку из своего рода в чужой невыгодно: работница для рода пропадает, а замужем станет работать на чужой род. Стало быть тот, кто ее берет, должен заплатить за ее прокорм, за все то время, как она на свете живет. А в городе у нас другое дело. Всех родов живет у нас пять, и стали уж путаться, со счету сбиваться; да и опять же девушек в городе много, народ у нас гулящий, непосед: тот на Волге с козарами торгует, тот за товарами уехал на Белоозеро, в Весь, тот в Кривичах продает, тот с Варягами шляется. Девушки и сидят, и мы за них вена не просим, а пожалуй еще и приданое даем, а уж по крайней мере за невестой идет столько приданого, сколько от жениха заплачено в вено. Так бы и в деревнях надо: пусть бы один род брал девушку у другого безо всякого выкупа, без вена, потому это дело меновое: сегодня мы у них взяли девушку, а завтра они у нас возьмут и – в расчете. Стало быть мой совет такой, чтобы Назья ничего не платила, с уговором, что и Ловать ничего не заплатит, если и им случится вывезти невесту с Назьи.
Крепко призадумались обе стороны, когда Гостомысл отвесил им свои поклоны на закуску. Борислав и старики его неласково простились с хозяином, сердито спустились по тропинке крутого берега к Волхову и с гневом стали усаживаться в свою ладью. Пока дожидались они своей молодежи, замешавшейся в городские хороводы, так как был третий день праздника, гнев старика понемногу выступал наружу.
– Рассудил! – ворчал он себе в бороду, но понемногу говорил громче и громче. – Вот уж рассудил! А еще говорят – ум-разум некупленый! Это у него, выходить, не разум в голове, а солома одна. Хороша голова – соломой набита!.. Вена не брать! Да если так, так лучше на свете не жить! Голова! Да разве он установил вено, что он его отменяет? С прадедов наших, с тех пор как свет стоит, вено установлено, а он: не над! И точно что солома! Отцами и дедами установлено, а он: не надо! Чудное дело! Это не суд, не правда, а одна только кривда! Это он только в угоду старой лисице Богомилу так решил дело, чтобы эта Назья поганая только нас, озерных, на смех подымала, чтобы нашему роду прохода нигде не было. Это я знаю, это не спроста, потому что у кого же язык поворотится против старины слово сказать? У них это давно задумано, чтобы наше озеро Ловати да Волхову в кабалу отдать. Чуть зима, так где же рыбки половить, как не на озере? А в заморозки где тростнику нарезать, как не на озере? Что же? В кабалу мы им не дадимся, это уж пусть они не думают…
– Да, – заметил задумчиво один белый как лунь старик, – старину колебать не годится! Кто старину колеблет, тот сам в старики по попадет!..
– Он пусть лучше не думает старину поколебать, – подхватил Борислав, – что деды установили, того пустыми речами не сдвинешь, боги этого не потерпят. Вено! Вено установлено потому, что нашему роду, например, нужна жена и работница – ну и заплати за нее, если в своем роде нет. И век будет мир стоять, и вено будет стоять!..
Старики разжигали друг друга и гнев их расходился до того, что Борислав своими руками прорубил дно у ладьи Богомила и велел одному из молодцов принести с берега навозу и разбросать его по лавкам ладьи. Раздосадованные старики, очень довольные тем, что повредили богомиловцам и нанесли им оскорбление, отчалили от берега.
Богомил, совершенно довольный решением, побеседовал еще с Гостомыслом и потом вместе с ним пошел посмотреть хороводы. Обошли они два конца, посмотрела два хоровода, но подходя к третьему, услышали, как Ловать обидела, опозорила не только старшину-князя с Назьи, но и самого старшину-князя Гостомысла, у кого Богомил в это время был гостем. Тут волосы поднялись на голове у Гостомысла. Как? Оскорбить так тяжко гостя, приехавшего в Новгород, да еще по такому святому делу, как полюбовный третейский суд? Да как Дажбог вытерпел это страшное нарушение уважаемых обычаев? Как весь Новгород не вспыхнул от такого неслыханного оскорбления своего старшины-князя?
А сгоряча Борислав забыл, что он оскорбляет не одних прямых противников своих, но в то же время вооружает против себя весь новый город. И народ в нем вспыхнул, только что разошелся об этом слух; хороводы расстроились, густая толпа обступила Гостомысла; а он кланялся в пояс Богомилу, прося его прощения за обиду. Один из толпы, горячая голова, по имени Вадим, крикнул: «Но кланяйся, старец! Не надо!» И весь город загремел тоже самое «не кланяйся!» Это значило, что вече берет дело на себя и расправится с оскорбителями. Старшина повиновался, выпрямился, поправил на себе шапку из черных соболей с красным верхом из цареградского шелку и велел к завтрему готовить ладьи. Кто-то крикнул было, что можно бы и сегодня снарядиться, но старшина повторил приказ, и спорить никто не смел.
К счастью Ловати, в новом городе было несколько молодых людей, приехавших из-за озера на праздник. Они видели, что роду их грозит великая опасность; некоторые бросились в лодки и поплыли домой, чтобы повестить своих и успеть спасти что можно; другие видели, что врагов будет много, и с полуночи и с полудня, кинулись вниз по течению, подбивать тамошний род против Новгорода; третьи имели знакомства и связи с Весью, народом белоглазым, жившим от верховьев Мсты до Белоозера; несмотря на дальний путь и боясь, что ссора пойдет надолго, они пустились по Мсте, отыскивать союзников между Весью. Но большая часть молодых людей торопилась прямо домой через озеро. Они гребла изо всех сил, как будто новгородцы уже сели в свои лодки. Когда они выбрались в озеро и уже можно было поставить паруса, лодки сблизились и пошли разговоры.
– Вишь, как осерчали! – говорил один.
– Разорят, братец ты мой, и дохнуть не дадут! – замечал другой.
– А все этот Борислав, козлиная борода! Расходился на старости лет, а как-то придется расхлебывать?
– И ведь пособить-то некому: разве на Шелонь удариться?
– И то! Шелонь молодцы, народ озерной, как и мы, конечно нашу руку потянут, а на них новгородцы-то не очень горячо ударят, потому что за Шелонью Псков стоит: сила!
– Дело! Заворачивай, ребята, в Шелонь! У кого там есть рука?
Крутым поворотом рулевого весла две пары взяли на запад, в устье Шелони, впадающей тоже в Ильмень.
В одно время с Бориславом, плывшим домой не торопясь, в устье Ловати вошли и лодки вестников войны. Старшина-князь сначала не верил, потом говорил, что это все хитрость Богомила, что это он сумел поднять на него новгородцев. Но когда ему рассказали как было дело в Новгороде, он понял, что Гостомыслу нечего было больше делать, как велеть готовить ладьи.
Между тем народ собирался на вече, а это делалось не скоро, потому что селения по озеру и по устью Ловати разбросаны были далеко, а Бориславов род силен: в нем нашлось бы более полуторы тысячи домов. Сходке по настоящему не о чем было рассуждать, потому что ссоры с соседями в то время происходили очень часто и всегда они кончались миром, только после сильной потасовки и тяжкого разорения иногда одной стороны, а чаще обеих. Справиться с Новым-городом нечего было и думать, особенно потому, что с другой стороны надо было ждать нападения Назьи. Поэтому, только что собралась на берегу порядочная кучка народу и Борислав спросил: кого же мир захочет выбрать воеводой, чтобы вести воинов, то поднялись согласные крики, обвинявшие его в том, что он погубил весь свой род, что теперь не до войны, когда врагов набирается пятеро и шестеро на одного. Старшине послышалось даже, будто некоторые голоса говорили: не выдать ли его Гостомыслу головою? Ясно, что надо было уходить.
По всему берегу поднялась суматоха неслыханная: ребята кричат, бабы причитают и бранят старшину за то, что он довел свой род до такой беды. Снаряжали лодки и в них укладывались рыболовные сети и немного добра, которое оставалось похуже. Все же, что было подороже: меха, цареградские монеты, запасы хлеба – все было зарыто, как водится, с заговорами и волхвованиями, в лесу, в крепких и верных местах. Нельзя было взять на легкие лодки только коров и овец. За то в лес к пастухам были посланы два старика, отлично знавшие все места по берегу, чтобы перегнать стада на Шелонь, к соседнему и дружественному роду столетнего старшины князя Крока.
Целый вечер, всю ночь и весь следующий день лодки выходили в озеро к Шелони, а устье Ловати пустело. Старшина Борислав, по обычаю, должен был отплыть последним. Со страхом поглядывал он на озеро и торопил остальных своих родичей.
Новгородцы, выходя на берег, нашли только опустелые дома, кое-что из деревянной посуды, разную домашнюю мелочь, кое-где бродивших кур, которых заботливые хозяйки не успели переловить, и несколько праздношатающихся свиней. Прежде всего найдена была изба старшины и сожжена. Затем новгородцы рассыпались по берегу и подпаливали вдруг по нескольку лачуг; другие стреляли кур, и короткие стрелы их на близком расстоянии пронизывали насквозь испуганных пожаром хохлуш. Тут гурьба молодых людей свежевала свинью и готовилась ее жарить, а там другая толпа со смехом преследовала одичалого борова, осыпая его стрелами, и бедный зверь, на котором попавшие стрелы торчали новою щетиной, с визгом бросался в разные стороны. Здесь некоторые молодцы разметывают горячую золу быстро сгоревшей избы старшины и копаются под печкой, надеясь отыскать там что-нибудь запрятанное из дорогого добра; в другом месте пожилой огромный новгородец нашел отлично сделанный маленький деревянный меч-игрушку и смеется с товарищем над этим невинным оружием.
Так гуляли новгородцы, пока было что жечь и истреблять, а между тем избранный на этот поход воевода Моислав совещался с охотниками, как бы пробраться в лес и там пошарить. Моислав был известным головорезом в Новегороде и за несколько лет перед тем сам вызвался сопровождать в Царьград проезжую варяжскую дружину. Там он поступил в греческую службу, много воевал, прошел огонь и воду и вернулся на родину. Подручным своим он выбрал молодого, но уже известного подвигами Вадима. Этот-то Вадим и вызвался пробраться через лес на Назью повестить тамошней молодежи, как оскорблен был в городе их старшина и как уже гуляют новгородцы на озере. Дело было опасное, потому что в лесу можно было наткнуться на засаду. Но Вадим охотно брался за это дело, а Моислав-воевода раз десять повторял ему, чтоб он отыскал только Стемира, который с варягами ходил, и сказал бы ему, что на устье Ловати ждет его безухий Моислав.
– Так и скажи: ждет Моислав безухий. Он уже знает. Ну, Дажбог тебе пособляй! Ступай, да так и скажи: ждет, мол, на озере сидит.
И долго после того по лесу бродили врассыпную и попарно новгородцы и богомиловцы и под густыми соснами и елями встречались с неприятелями, и лилась кровь, и совершались убийства… как будто людям тесно стало на земле. А простору девать было некуда!
В тот день, как с устья Назьи ушли на озеро лодки с Стемиром и его вооруженными товарищами, к стрелке приставал небольшой челнок. Когда он подтянулся поднятым носом к песчаной отмели берега, с кормы его поднялся высокий, худощавый человек, одетый в длинный, широкий балахон из толстого черного сукна. Из-под надвинутого на самые глаза колпака виднелось болезненно-бледное лицо с ясно-голубыми впалыми глазами и рыжею бородою. Тонкий, острый нос выдавался вперед, точно у покойника, а синие круги под глазами показывали, что путник истомлен далеким путешествием. Он медленно вышел на берег, отыскал глазами полуденную сторону неба, поднял вверх свои длинные руки в широких рукавах, прошептал что-то и упал ниц на песчаном прибрежье.
Через несколько минут поднявшись на ноги, он пошел по Назье, всматриваясь в лица попадавшихся навстречу людей и присматриваясь к избам, как-будто не в первый раз он пристал к этому гостеприимному берегу. В самом деле, это был варяг Рангвальд, лет за пять перед тем брошенный товарищами на устье Назьи. Храбрая дружина удальцов, отправляясь на службу или на добычу в Царьград, была на несколько времени остановлена болезнью одного из товарищей: он весь горел, сильно кашлял и был слаб, как малый ребенок. Видно, болезнь привязывалась и к железно-здоровым варягам. Товарищи оставили больного на попечение старухи Предславы, которая была лекаркой и вещуньей, и отправились дальше. Старуха поила его какими-то травами, настоенными на ключевой воде из громового ключа, кормила каким-то мохом, дула на него каким-то дымом, призывала Дажбога, Щура, волхвовала и поставила на ноги. Суровый варяг поправлялся долго и в то время, когда был еще слаб и едва бродил, возился с деревенскими ребятишками, научился у них говорить по-славянски, строил с ними кораблики, а когда совсем поправился, дело было уже к осени и ни один варяжский отряд не проходил по Ловати, по этому великому пути в Греки, так что Рангвальду пришлось зазимовать. В течение длинной зимы он помогал богомиловцам в охоте, забавлялся с ними в коляду, когда на стрелке старшина-князь, среди священных хороводов, сожигал чучелу Мараны, или смерти, или зимы, после того, как солнце поворачивало на лето, а зима на мороз и дни становились длиннее. А весною, когда полая вода начинала спадать, он пристал в отряду проходивших варягов, ушел «в Греки» и теперь возвращался оттуда.
– Чей ты, малец? – спросил он ласково у ребенка, игравшего одиноко поодаль от других детей.
– Я перунов, – отвечал мальчик, спокойно налаживая какую-то нехитрую западню для ловли чижей. – Меня нельзя трогать, отойди.
– А твой отец кто? – спросил опять странник.
– Отец – Стемир, а мать – Любуша, – отвечал ребенок.
– Старые друзья! – сказал про себя странник, – а где ваш дом?
Мальчик тотчас бросил свою игру и побежал к дому, крича радостно: – Мать! Мать! К нам гость идет! – и очень рад был, что избавился от странника, наводившего на него страх.
Красавица Любуша показалась на пороге своей избы и низким поясным поклоном приветствовала гостя, придерживая одною рукой сынишку, который крепко зацепился за ее подол.
– Добро пожаловать, странник, – сказала она приветливо и дружелюбно, – хозяина нет, но и без него Дажбог поможет мне почествовать гостя.
В ту пору, как и теперь, славяне были очень гостеприимны; это требовалось обычаем и было тоже не без приятности. Наши предки жили отдельными родами, сносились с соседями очень редко и мало знали о том, что делается на свете. Гость, прибывший из далеких стран, своими рассказами приносил новые вести, от этого как-то светлее становилось и узнавалось то, чего прежде не знали; от этого гостя принимали всегда с почетом и с удовольствием. Славянину, по обычаю, позволялось даже украсть, если это было нужно для приличного угощения странника.
Гость поклонился ей не так низко и торжественно, медленно осенил ее крестным знамением. Любуша смотрела на него с удивлением и приняла сделанный им знак за какой-то неведомый для нее прием волхвования. Однако, при этом она узнала старого знакомца.
– Уж не Рангвальд ли ты, старый приятель? – спросила она, всматриваясь в знакомое, но сильно измененное худобою лицо гостя.
– Я был, правда, Рангвальдом, – отвечал он неторопливо и спокойно, – когда еще благодать Божия не осенила мой бедный разум, а ныне во святом крещении раб Божий Родион.
Пока Любуша приготовляла ему ржаные лепешки и жарила окуней, Родион расспрашивал ее о сродниках, о том, что делает Богомил, давно ли вернулся Стемир, что делает добрая вещунья Предслава и две ее внучки; узнал и причину войны, которая затеялась с соседями, узнал и о Людмиле, молодой жене Путши (ведь мальчишкой был, как я собрался в Царьград), а когда речь дошла до того, отчего сынишка ее зовет себя перуновым, Любуша рассказала ему вот что:
– Это все по злобе Богомиловой жены вышло; она давно меня недолюбливает, а Стемира не было с нами: его варяги захватили и угнали с собой в Греки. Богомилова-то жена бездетная, а у меня Хоринька-то вонь какой красавчик, купавый; и задумала она его погубить. Весною, в праздник Красной Горки, она возьми да и шепни Богомилу, что Хориньку моего надо принести в жертву Перуну; он, видишь ты, любит лучшую жертву. По слову Богомила, мир и выбрал Хориньку. Я – бежать. И знаю я, что малец мой русалочкой блаженной будет, Чуром праведным и могучим, что богу Перуну-Сварогу угодна будет такая жертва, да мне как без него быть? Ведь полоснут кривым ножом по этой-то беленькой шейке, и поднимут на колесо, и зажгут костер, и повалит дым, и затрещит костер, запылает, а народ мерно, по песне, забьет в ладоши. Каково это матери-то? Ушла я с Хоринькой в лес; вече нашу избу сожгло, вместо Хориньки зарезали белого козленка, а сынок мой теперь не наш, а перунов. Если гром его в это лето не убьет, так он опять будет наш.
Родион, слушая это, перекрестился и сказал:
– Отпусти им, Господи! Не ведают, что творят!
Подкрепившись обедом, Родион достал из котомки своей образ Божией Матери, прикрепил его в уголку убогой хижины, сотворил перед ним продолжительную и усердную молитву, спокойно улегся на мягкой постели из еловых ветвей, покрытых овчинами, и заснул.
Любуша этим временем захватила с собой Хорька и побежала к ближайшей соседке своей Предславе рассказать кое-что о своем госте. Старый Улеб, муж Предславы, только что воротился с рыбной ловли и ел свой любимый овсяный кисель.
– И какой он стал чудной! – говорила Любуша, – точно как-будто и не он. Говорит, что он уже не Рангвальд, а Родион какой-то, а такого имени даже не бывает. Мудрено что-то такое говорит, а как поел да собрался спать, вынул дощечку небольшую, вот этакую, сделал на себе знак и поцеловал ее. Я и думаю: заговор это у него от дурного глаза, что ли, от хворости, от бед и напастей в путешествии. Только после эту дощечку он привесил в углу и пал перед ней на колена. Поглядела я, и что же ты думаешь? На дощечке, точно как-будто вот когда в спокойную воду посмотришься, так видно ясно: изображена Мать с Дитятею на руках. Лик у нее такой светлый, ясный, добрый, а младенец сидит, словно задумался, и смотрит, смотрит точно живой. Перед этой дощечкой как он стоял, как он шептал, как он преклонял голову к земле, это я тебе и рассказать не могу. Ведь мы знаем Рангвальда, что он за человек: жесткий, суровый, одно слово – варяг. Другим он стал человеком и в разговоре-то: мягче гораздо и по-женски как-то, ласковее. А перед этой дощечкой, перед образом Матери, – будто ласковый младенец какой перед матерью: и просит, и покоряется, и молит, и верит, и любит, и надеется… Нельзя рассказать, что это такое было: свет какой-то новый по его лицу прошел, и жесткого Рангвальда нашего ни за что бы не узнать… А Мать с Младенцем смотрят на него так милосердно и ласково… Очень хорошее что-то сделалось с нашим Рангвальдом, и не кудесничество это какое новое, не волхвованье, нет, ты, бабушка, этого не говори… Чудное что-то делалось и хорошее…
Предслава призадумалась и решила про себя, что это новый цареградский способ волхвованья, которому ей, известной в целом крае вещунье и кудеснице, следует поучиться у гостя.
На другой день рано утром Предслава пошла навестить Рангвальда и, по обычаю, принесла ему гостинец, сот, наполненный янтарным душистым медом. Варяг показал столько радости при виде старухи, столько искренней благодарности за ее заботы о его выздоровлении, что вещунья удивилась. Суровый Рангвальд не был так благодарен и в то время, когда она только что поставила его на ноги, а с тех пор прошло целых четыре года, так что можно-бы успеть и позабыть.
– Вот Кто заплатит тебе в будущей жизни! – так кончил Родион, с благоговением смотря на икону, и, сложа руки, шепотом прочел молитву.
Предслава смотрела на него пытливо, но не расспрашивала ничего, а решила прежде отвести гостя к тому ключу, из которого она умывала его во время болезни, и там, у громовой криницы, поговорить с ним по душе. Родион охотно согласился, и они пошли. Следом за ними пошла Любуша, а за нею, крепко держась за подол, маленький Хор. Внучки Предславины, заметив, что гость направляется к самой торной из всех лесных дорожек, к громовой кринице, пошли следом. Гостю надо было уважить хозяев и поклониться почитаемой в роде святыне, и этот обряд совершался всегда при местных жителях; они являлись туда без всякого зова, как на маленький семейный праздник. Эта криница, или этот ключ, по преданию, выбит был из земли стрелою Перуна, почему в нем и осталась навсегда часть живительной и целительной силы верховного божества. Некоторые из соседок, приметив направление гостя, не торопясь, шли туда же: им хотелось и гостя посмотреть, и оказать ему почет своим присутствием, и просто – провести полчаса в приятной беседе. Старый Улеб, налаживая свой челн, заметил куда идет народ и тоже потащился следом, бросив молоток и тростник, которым он законопачивал щели.
Громовая криница была у подошвы отлогого пригорка. Еще при дедах посаженные дубы разрослись великолепным большим кругом, а в середине, пуская корни в расселины большого камня, из-под которого бежал студеный родник, разросся крупнолистный, раскидистый ольховый кустарник, обвешанный усердными почитателями Перуна. Тут были и цареградские давно вылинявшие ленты, сережки, золотые, серебряные и медные, и стрела, вынутая из опасной, но благополучно зажившей раны, и перержавевший меч, воткнутый в землю еще дедом нынешнего старшины-князя, и много разных мелочей. За дубами тянулся во все стороны темный бор.
Весело болтая, Предславины внучки догнали гостя, рассмотрели его подробно, подивились его широкому черному одеянию, его худобе и большому, острому носу, успели обогнать всех и напиться из журчащего родника. За ними подошла Предслава, подняла руки к небу и, шепча какие-то слова, поверглась ниц перед бьющею из земли струею воды.
Родион все время смотрел на нее с грустью и сожалением, а когда она зачерпнула воды и поднесла ее гостю, чтоб он напился и умылся, то он осторожно отстранил рукою берестянный ковш старой вещуньи и сказал:
– Бабушка, голубушка, отставь это, вылей ты свою поганую воду! Это дьявольская вода! Я испил от родника истины, вкусил от вечной правды и вечного спасения и не стану осквернять себя поганым питьем языческим.