Текст книги "Западня душ"
Автор книги: Алексей Полстовалов
Жанр:
Ужасы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 2 страниц)
Алексей Полстовалов
Западня душ
В момент, когда я пишу это послание, у меня уже нет никакой надежды на то, что я когда-либо обрету свободу и найду выход из кошмара, поглотившего мой разум. Я едва ли могу рассчитывать на то, что эти записи будут прочитаны, но они – единственное, что оберегает меня от окончательного безумия. Порой мне хочется верить, что состояние моё является игрой воспалённого рассудка и ужасы, коим свидетелем я являюсь, существуют лишь в моём воображении, что настанет час, когда врачи найдут способ бороться с болезнью и я вернусь к нормальной жизни, и буду вновь наслаждаться обществом людей, которые мне дороги. Увы! Мне слишком хорошо известно, сколь беспочвенны подобные надежды.
Моё имя Шарль Тиссон. Какое-то время назад я был известен как молодой, подающий надежды художник. Не считаю необходимым утверждать, что слава моя была велика: средств, вырученных за проданные работы, едва хватало, чтобы сводить концы с концами, а выставки, на которых демонстрировались бездушные картины comme il faut, привлекали лишь самодовольных буржуа, посещавших экспозиции в угоду моде. Иногда друзья сообщали, что мне удалось удостоиться лестных отзывов критиков, но это меня мало заботило. И, тем не менее, я могу сказать, что был знаменит в определённых кругах.
Разумеется, признание нигилистов-декадентов и эзотериков-любителей не есть та заветная цель, к которой стремится истинный творец, но это была публика, способная оценить мои не совсем обычные полотна. Сложно представить, что я смог бы решиться выставить на обозрение толпы пейзажи Потустороннего, построенные по правилам иной перспективы, подчиняющиеся иным геометрическим законам, наполняющие душу неведомым ужасом; равно я не смог бы показать зарисовки богопротивных игрищ сатиров и дриад на лужайках, залитых мертвенным сиянием молодой луны; я не стал бы демонстрировать лики древних порождений молодой земли, опасаясь справедливого негодования общества, не позволяющего оскорблять себя столь неблаговидными изображениями. В обществе оккультистов и философов символистов всё обстояло иначе: их приводили в восторг циклопические древние монолиты; изображение ничтожества человека пред всемогущими законами мироздания, выраженными в отвратительных бездушных чудовищах, находило всеобщее поощрение; монструозные абстрактные фантазии обладали для них неестественным очарованием.
Моё появление приветствовали в эзотерических кружках и салонах, для спиритистов и медиумов я был чем-то вроде гуру, поэты и музыканты, терзавшие слух обывателей громоздкими трудновоспроизводимыми сочетаниями звуков, считали похвальным иметь знакомство со мной. Подобное положение немало забавляло меня, ибо я ни в коей мере не тяготел к занятиям, связанным со сверхъестественными материями. Увлечение магией, пережитое на первых курсах обучения в академии, оставило неприятные воспоминания и раздражение в адрес шарлатанов, называющих себя Учителями, а в действительности являющихся профанами и лжецами. Попытки месмеристов управлять поведением людей вызывали у меня скепсис; следует ли говорить, что о тайных мистических обществах я был не самого высокого мнения. После подобного признания было бы логично вообразить меня лицемером, мало отличающимся от колдунов и прорицателей, о которых ранее я столь нелюбезно высказывался; ремесленником, малюющим полотна в угоду извращённым вкусам горстки психически неуравновешенных субъектов. Осмелюсь утверждать, что это не так: я был искренен, создавая свои полотна. Во снах мне являлись образы, завораживающие своей неестественностью, но по-своему прекрасные, я грезил о странах, не ведающих солнечного света, с городами оставленными обитателями на растерзание ледяным ветрам, я лицезрел обряды, свершавшиеся существами, определённо обладавшими разумом, но не имевшими с людьми ничего общего, демонические видения прошлого были для меня проклятием и источником вдохновения – едва ли нашлась бы на свете сила, способная удержать меня от написания того, что требовало быть написанным.
Я никогда не работал "a la carte". Многие приверженцы всевозможных культов делали мне весьма заманчивые предложения, на которые я неизменно отвечал отказом. Это не было позёрством или желанием поднять цену. Конечно, я с готовностью выполнял заказы на портреты или обыденные пейзажи, но когда речь заходила о том, что я именовал своим искусством, я не мог заставить себя работать, зная, что моей рукой водит не вдохновение, но воля нанимателя. И лишь один раз я отступил от этого правила…
***
Прежде я никогда не встречался с Гастоном Лефевром, но был немало наслышан о нём. Об этом человеке рассказывали сверхъестественные вещи. Доподлинно было известно, что он являлся незаконным сыном некоего знатного господина, по завещанию оставившего бастарду изрядную сумму денег, способную обеспечить безбедное существование счастливого отпрыска до конца дней. Лефевр славился фантастическими прожектами и готовностью финансировать самые дикие замыслы своих многочисленных знакомых. Он много путешествовал и к 25 годам совершил безрассудное кругосветное плавание на принадлежавшей ему яхте «Таннин». Этот человек был своего рода знаменитостью среди парижских демонологов и мистиков: его боялись, его боготворили. О нём слагали легенды, утверждали, что взглядом он мог убить человека, и несчастного, чем-либо прогневавшего Лефевра, ждала незавидная участь. Гастон будто бы принадлежал древнему магическому ордену, в тайные обряды которого его посвятили бессмертные монахи, живущие в горах Тибета и ревностно оберегающие свои богомерзкие знания. Было ещё много подобных смехотворных слухов, к коим любой здравомыслящий человек отнёсся бы в лучшем случае с сомнением. Лефевр вёл довольно распутный образ жизни; его странные выходки, с восторгом описываемые жадными до сенсаций газетчиками, нередко оказывались на первых полосах светской хроники, казалось, за его амурными похождениями следил весь Париж.
В то время образ скучающего злодея-манфреда стал чрезвычайно популярен в свете. Мне были известны несколько юношей, избравших для себя подобное амплуа – бледные мрачные паяцы, не снимающие с лица наигранную сардоническую ухмылку, вечно облачённые в чёрные одеяния. Не было, кажется, такой области искусства или такой сферы оккультного, где бы они не дерзнули назвать себя savants – среди них были художники, музыканты и поэты; они посягали на священные знания Вавилона и Египта, в крайнем случае, эти личности являлись искушёнными знатоками таинственных каббалистических ритуалов. К несчастью, этих господ неизменно отличал дурной вкус и тяга к дешёвым театральным эффектам, что, впрочем, не мешало им обретать известную популярность в кругах не в меру доверчивых аристократов. Несложно догадаться, насколько мало интересовал меня Гастон Лефевр, ибо всё, что я когда-либо о нём слышал, едва ли могло вызвать во мне расположение к этому человеку.
Тем не менее, я не был особенно удивлён, когда Лефевр собственнолично явился ко мне в мастерскую. Меня нередко навещали люди его круга – побывать у Шарля Тиссона тогда считалось модным. Вопреки ожиданиям, гость не был многословен, передав визитную карточку, он молча проследовал за мной в скудно обставленную комнату, служившую студией и спальней. Заговорил он не сразу, будто позволяя лучше рассмотреть его. В самом деле, посетитель обладал незаурядной внешностью, на вид ему было лет тридцать; среднего роста, он был настолько худ, что создавал впечатление весьма высокого господина, длинные чёрные волосы, волнами ниспадавшие на плечи были чуть посеребрены сединой. На лице Гастона не было безобразных признаков того, что он принимал активное участие в разгульных ночных развлечениях, сделавших его знаменитым: лицо было практически лишено морщин, а кожа имела вполне здоровый оттенок. Его улыбка была естественной и ничуть не напоминала вымученных гримас модных фатов, принявших за идеал подражания героя Поллидори. Лицо гостя можно было бы назвать прекрасным, если бы не неестественно высокий лоб и глубоко посаженные карие глаза, излучающие неземное сияние. Лефевр не стал осыпать меня льстивыми комплиментами, но в сдержанных выражениях пояснил, что его интересовали мои работы и он долгое время следил за развитием моего дара. Слова, произнесённые тихим мелодичным голосом, были учтивы, а тон визитёра не позволял усомниться в их истинности. В речи Лефевр избегал употребления вульгарных сленговых словечек, принятых современными молодыми людьми – более того, построение его фраз отличала некая старомодность. Должен сказать, что Гастон произвёл на меня неожиданно приятное впечатление: общаясь с этим хорошо воспитанным человеком, было невозможно вообразить, что рассказываемые о нём несуразности могли оказаться правдой.
Впрочем, посетитель не спешил говорить о цели своего визита. Он довольно легко вёл повседневную беседу, лишь время от времени позволяя себе сделать высказывания, свидетельствующие о том, что его явление не было случайно и гость имеет определённый замысел, исполнение которого во многом зависит от моих творческих способностей. Лефевр, несомненно, не мог не знать о моём отношении к заказным работам, поэтому ему пришлось проявить изрядную изобретательность и хитроумие, чтобы вызывать интерес и возбудить любопытство к его прожекту. Когда я был в известной мере заинтригован, Гастон изложил свой план. Он сделал это, будто прося совета о том, к кому из художников лучше обратиться для написания картины, но ещё прежде, чем он закончил, мне стало ясно, что для воплощения такой смелой идеи ему потребуется именно моя помощь. Впервые образ, не принадлежавший моему воображению, оказался настолько близок моим эстетическим воззрениям на потустороннее. То, что измыслил Лефевр, не могло идти ни в какое сравнение с предложениями, поступавшими в мой адрес ранее: его не интересовали трансильванские вампиры или упыри, пожирающие невинных жертв, он не намеревался заказать роспись для церкви секты дьяволопоклонников или оформить собственную почивальню в духе зловещих произведений Эдгара По. Он хотел изобразить Город. Меж двух высоких скал, в безжизненной долине лежал смрадный остов того, что некогда было счастливейшим местом на земле, потерянный рай, ещё хранивший воспоминания о былом великолепии. Лабиринты улиц, в которых, казалось, ещё звенел радостный детский смех, ныне были отданы на растерзание демону распада и гниения. Закованный в неприступную крепостную стену, не раз защищавшую жителей от набегов варваров, он стал теперь тюрьмой для несчастных людей, бледными тенями скитавшихся по городу. Чудовищные метаморфозы претерпевали эти гордые обитатели цветущей долины – мор, поразивший население, накладывал печать уродства на их прекрасные лица. Обезумев, люди рвали себя на части, матери убивали своих детей и пожирали их плоть; иные, в припадке сумасшедшего восторга предавались гнусным оргиям, или, изобретя мерзкие инструменты, калечили себя и своих товарищей. Немногие, запершись в полуразрушенных домах, пировали, и в угаре пьяного буйства ползали в нечистотах, уподобляя себя скоту. Через весь город протекала река, чудесные мосты, перекинутые через неё в незапамятные времена, были сокрушены потоком густой чёрной слизи, навеки оставшейся медленно колебаться в отточенных гранитом берегах. Скалы, угрожающе нависшие над долиной, были испещрены миллионами нор, в глубине которых таились отвратительные порождения подземного мира, готовые в любой момент вырваться на свободу; пещеры исторгали на город отвратительные едкие миазмы, отравляющие всё живое. Надсадный вопль о помощи возносили к бесчувственным небесам обречённые, но не было на него ответа.
Лефевр чрезвычайно живо описал своё видение полотна, так что я без труда представил леденящий душу образ безнадёжности и отчаяния. Относительно техники, в которой дoлжно было выполнить работу, Гастон высказался крайне категорично: он желал предельной правдоподобности в изображении описанного зрелища. Мрачный символизм Босха или Брейгеля слабо вдохновлял этого человека, гравюры Дюрера и Доре, будь они выполнены в цвете, несомненно, послужили бы неплохим образцом, но графика была не способна раскрыть истинное величие задуманной картины. И, конечно же, экспрессивный гротеск Гойи был здесь явно не к месту. Впрочем, я сам склонялся к мысли, что для достижения наилучшего эффекта следовало разработать особенную технику, по возможности, максимально приближенную к фотографии. Лефевр выдвинул ещё одно условие, касавшееся, как ни странно, авторства работы: я не имел права ставить свой автограф или каким-либо иным образом указывать на то, что картина принадлежала моей кисти. Я с лёгкостью согласился с этим желанием, которое в тот момент показалось мне не более, чем невинным капризом заказчика. В остальном Гастон постарался никак не ограничивать мою творческую свободу, мы обговорили сумму вознаграждения, и он, оставив более чем щедрый задаток, откланялся.
***
В первые дни после визита Гастона Лефевра я начал создавать эскизы. Мне стоило больших трудов решить непростую задачу композиции: количество сюжетов, фигурировавших в картине, создавало серьёзные сложности в их гармоничном размещении на холсте. Весьма многообещающим казалось использование приёма, активно практиковавшегося Эль Греко, чьё смелое обращение с перспективой позволяло изобразить предметы, которые увидеть в реальности было невозможно. Однако этот метод оказался неприменим в моём случае, так как искажения, невидимые даже при пристальном изучении полотна, всё же воспринимались вне участия сознания и губили картину. Я отвергал вариант за вариантом, пока не пришёл к тому, что мне представлялось оптимальным решением. Лефевр в целом одобрил набросок и внёс в него незначительные поправки, которые, как я отметил, свидетельствовали о его неплохом знакомстве с техникой изобразительного искусства и говорили в пользу того, что у этого господина был прирождённый талант к рисованию.
Уже спустя два месяца работы над полотном я постепенно пришёл к осознанию триумфа, ожидающего сие великое произведение. Моя кисть обнаруживала в сплетениях холста едва различимые геометрические закономерности, коим предстояло стать очертаниями Города; призрачные фигуры прoклятых жителей незримо присутствовали в каждом сантиметре картины, и моей задачей было лишь выпустить их на свободу, позволить им обрести плоть. Порой начинало казаться, что моё обоняние способно воспринимать зловоние, исторгаемое сточными канавами, или тошнотворные миазмы разлагающихся тел. Поистине, прежние работы были лишь неумелыми попытками новичка постичь запретные тайны истинного искусства, приблизиться к сакральному гению живописи Потустороннего. Благоговение мистиков пред моими невинными рисунками, равно, как и отвращение, испытываемое обычными людьми, не могли не вызвать у меня некоторого непонимания: если столь бурные эмоции возникают под влиянием самых заурядных сюжетов, чем может оказаться для этих людей по-настоящему грандиозное творение?
Через пол года, когда несколько эпизодов были близки к завершению, я уже сам испытывал неясную тревогу при взгляде на холст. Лефевр несколько раз заходил, чтобы узнать, как продвигается работа; по всей вероятности, он остался вполне доволен результатом, и вскоре вовсе престал навещать меня. Мы несколько раз встречались на soirees, но оба избегали личного общения, так что ни у кого не могло возникнуть подозрения, будто нас что-либо связывает. Это также было пожеланием Гастона; таким, которое мне было несложно исполнить, так как, несмотря на глубокое уважение, что внушил мне сей господин, особенных дружеских чувств я к нему не испытывал.
Я не считаю необходимым приводить здесь весь процесс работы над картиной, некоторые соображения заставляют меня также воздержаться от подробного описания результата моих трудов, по времени занявших без малого полтора года. Скажу лишь, что я испытываю весьма существенные опасения, удерживающие меня от изложения на бумаге того, что я осмелился изобразить на холсте. Более всего мои сеансы создания magnum opus напоминали приступы какого-то психического заболевания – я с трудом могу вспомнить в какое время появилась на холсте та или иная деталь, или каковы были мои ощущения при работе над каким-либо фрагментом. Я лишал себя сна, бывали недели, когда я спал от силы час в сутки или не ложился совсем, одержимый очередной идеей, требующей воплощения. Несмотря на то, что в деньгах у меня более не было нужды (ежемесячно я получал от Лефевра значительную сумму), я был настолько истощён, что друзья испытывали немалую озабоченность моим состоянием и даже пытались предложить финансовую помощь. Отказы они, разумеется, воспринимали как нежелание чувствовать себя обязанным.
Подобная суровая аскеза привела к тому, что у меня случился приступ сильнейшей лихорадки и я был вынужден на какое-то время забыть о работе. К счастью, болезнь длилась сравнительно недолго, но, даже выздоровев, я был настолько слаб, что врачи советовали некоторое время провести за городом и где-нибудь в сельской глуши постепенно восстановить силы. Глупцы! Разве мог я, пусть даже во имя собственного блага, оставить незаконченный труд? Я продолжал писать и позволял себе сделать перерыв, когда рука уже не могла более держать кисть или когда головокружение становилось таким сильным, что я едва не терял сознание. В этот период были созданы особенно удачные фрагменты картины, чему я вряд ли смогу найти объяснение, ибо я совершенно был не в состоянии сконцентрироваться и работал почти не сверяясь с эскизом – когда инфернальное наваждение закончилось, мне стоило немалых усилий заставить себя взглянуть на холст, поскольку я был уверен в том, что ошибки, допущенные при работе окажутся непоправимыми. То, что я увидел, вызвало во мне неподдельный страх: картина была практически закончена, более того, я не нашёл в ней ни единого изъяна, будто рукой моей во время помутнений рассудка водил некий гений – я не переусердствовал в изображении гибели человеческой природы, равно не стал я прибегать к использованию дешёвых эффектов, приводящих в восторг жадных до сенсации обывателей. Убеждённость в том, что истинный ужас сокрыт не в могильных камнях, залитых мертвенным светом полной луны, и не в жертвенниках, окрашенных багровыми тонами свернувшейся крови, но в сочетании линий и оттенков, в образе причудливой арабески гипнотического забытья, лишающей зрителя воли, понуждающей взирать на кошмарную иллюзию помимо собственной воли, оказалась столь сильной, что, даже потеряв над собой контроль, я был не в состоянии изменить данному творческому принципу. Я преуспел в создании подлинного лика смерти.
Вновь и вновь овладевали мной размышления относительно того, какое впечатление произведёт картина на зрителей. Было очевидно, что подлинное величие космического ужаса, окажется непостижимо для большинства, однако даже человек, наделённый самым примитивным разумом, способен бессознательно воспринять незримые пульсации, возникающие тогда, когда творчество находит соприкосновение с глубинными основами мироздания. Поистине, для того, чтобы иметь смелость предсказывать силу эмоционального воздействия какого-либо феномена (не столь важно, создан он человеческими руками или является творением природы) на созерцателя, мы ещё слишком мало осведомлены о механизмах, составляющих сущность нашей души. В любом случае, я не имел ни малейшего представления о планах Гастона, относительно моей работы: осмелится ли он выставить полотно на всеобщее обозрение, или оно навсегда останется достоянием ограниченного круга приближенных к Лефевру культистов? Я всё больше задумывался над условием, поставленным заказчиком в первый день нашего знакомства. Прежде я полагал, что выполнение этого пункта соглашения не составит какого-либо неудобства – в самом деле, следует ли испытывать беспокойство от того, что в углу холста не стоит автографа, удостоверяющего моё авторство; само собой, мысль о том, что Лефевр может присвоить себе данную работу, была смехотворна – тем не менее, теперь я полагал прихоть патрона высочайшей несправедливостью.
Я никогда не был чрезмерно честолюбив или жаден до похвал, но в этом случае всё моё естество восставало против сложившейся ситуации, когда я, создав величайшее творение своей жизни, при удачном стечении обстоятельств могу рассчитывать лишь на то, что в памяти людской останусь посредственным художником, снискавшим признание жалкой горстки манерных декадентов. У меня не было наивных надежд на возможность повторения своего успеха – подобные работы появляются не чаще, чем раз в столетие – Город был верхом того, что мне предстояло достичь в этой жизни. Мрачная ирония заключена в моём нынешнем положении: я проклинаю свой дар, я бы почёл за благословение небес оказаться тогда слепцом, в порыве беспочвенной гордыни принявшим за шедевр обыкновенную, ни чем не примечательную картину. Увы, ныне у меня не осталось сомнений в верности оценки этого адского опуса… и я заплатил за знание слишком высокую цену!
Работа над полотном подходила к концу. Оставалось написать один эпизод и завершить несколько фрагментов, требовавших некоторой корректировки – по расчётам, предполагавшим минимальные затраты сил, это не могло занять более месяца. Тем не менее, шли недели, а я не мог заставить себя приблизиться к картине. Едва наступал рассвет, я покидал студию и праздно бродил по улицам, мало заботясь о том, куда направляюсь или о том, сколько времени занимали мои прогулки; я возвращался поздно ночью и, не включая света, ложился в постель, избегая смотреть в сторону станка, где, как мне казалось, в лунном свете оживало демоническое творение. Оно вызывало во мне двоякие чувства: с одной стороны, я был очарован совершенством линий, магической игрой цветов, мрачной эстетичностью сюжета; и, с другой стороны трепет, в который повергало меня созерцание собственного триумфа, нисколько не походил на испытываемые ранее ощущения при взгляде на произведения искусства – это был ужас сродни тому, что испытывает человек, столкнувшись с необъяснимыми манифестациями Высших Сил, или по неведению ставший на пути всемогущего Провидения, грозящего в любое мгновение сокрушить ничтожную преграду. Я был в смятении: я боялся неосторожным движением кисти испортить шедевр; я боялся смотреть на полотно и, в то же время, часами не мог отвести взгляд от незавершённой работы; я не желал с ней расставаться – неизбежность передачи Города Лефевру приводила меня в ярость. Но во главе всего была одна единственная мысль, в последние дни ставшая для меня idee fix: пресловутое условие, касавшееся анонимности моей работы!
Душевные волнения в результате послужили причиной мучительных приступов бессонницы: ночами я не мог сомкнуть глаз, если же мне удавалось на какое-то время забыться, я становился жертвой чудовищных видений. По пробуждении мне никогда не удавалось вспомнить своих кошмаров, но неизменно оставалось гнетущее ощущение тягостной безысходности и глубочайшего отчаяния. Нарушения сна обессилили меня; врачи, всё ещё следившие за моим состоянием после болезни, отмечали резкое ухудшение здоровья и серьёзно опасались нового приступа лихорадки.
Должно быть, мне не следовало браться за работу в это время, ибо деяние, на которое я решился, было истинным безумством. Обладай я способностью здраво рассуждать, я ни за что не пошёл бы на подобную авантюру, но теперь уже поздно строить бесплодные догадки, ибо свершившееся невозможно исправить и не столь важно, являлись мои действия неизбежностью или я имел шанс счастливо избежать постигшей меня печальной участист участи, постигшей менячальной участи, постигшей меняи мои действия неизбежностью. () мых чудовищных видений, что мне к. Впрочем, довольно неясных намёков: на незаконченном участке холста я изобразил себя. Я приложил все усилия, чтобы Лефевр не смог меня узнать – я тщательно скрыл в складках плаща фигуру, капюшон надёжно затенил черты лица, в вавилоне копошащихся, словно насекомые, жителей города было крайне сложно обратить внимание на ничем не примечательного человека, скромно ютившегося в нише какого-то склепа. По мере того, как я работал над последним эпизодом, во мне нарастало неясное возбуждение, я с трудом удерживался от того, чтобы не рассмеяться, радуясь своей удачной выдумке. Удивительно, стоило довершить портрет последними штрихами, как я испытал чувство долгожданного успокоения, тревоги последних недель были забыты, и я впервые за долгое время смог хорошо выспаться – кошмары более не терзали меня. По пробуждении я немедленно принялся за работу. Было приятно осознавать, что рука обрела прежнюю лёгкость, и фрагменты, за которые я не решался браться раньше, не составили никакой сложности. Внезапная смена настроения отнюдь не казалась чем-то сверхъестественным, я не пытался найти ей объяснения, хотя и отмечал некоторую странность такой метаморфозы. В любом случае, связывать окончание кризиса с невинной попыткой удовлетворения собственного честолюбия было неразумно. Миновала неделя, и, о боги, Город предстал моему взгляду!
Любое описание, что я могу предложить тому, кто увидит эти строки, не способно передать малую часть пережитого мной шока: я был ввергнут в мальстрем омерзительной галлюцинации, увлекающий душу в инфернальные бездны вечного проклятия; мой разум потерял способность отличать явь от безумного наваждения и оказался во власти безымянного ужаса, грозящего безжалостно сокрушить моё естество; я силился прервать мучение, но, казалось, попытки освободиться лишь усугубляли страдания. Ни на мгновение образ Города не покидал моего взора, и… в этом заключался источник высочайшего наслаждения! Невообразимый восторг наполнял меня по мере того, как я вглядывался в очертания собственного творения, я был готов поклясться, что в жизни не видел ничего более прекрасного. Город был совершенен, и даже если это совершенство происходило из самогo ледяного Коцита, оно без труда возносилось до необозримых высот, где даже ангелам недозволенно воспевать своего создателя.
***
Несмотря на нежелание отдавать картину Лефевру, я не видел оснований для нарушения условий договора и отказа от взятых на себя обязательств; соображения, связанные с финансовой стороной вопроса, были далеко не единственным доводом в пользу скорейшего отправления полотна к законному владельцу: при том, что любование видами Города составляло для меня немалое удовольствие, я не мог не чувствовать пагубность воздействия данного зрелища на моё душевное здоровье (я вновь начал видеть дурные сны и испытывать неясную тревогу, видимых поводов для коей не находилось). Кроме того, было очевидно, что задача верным образом распорядиться бесценным творением не могла оказаться мне по силам. Поэтому, искренне надеясь на то, что Гастон найдёт для Города лучшее применение, чем написавший его художник, я известил заказчика об окончании работы над картиной. Лефевр не замедлил явиться в мастерскую и после обмена приветствиями, изъявил желание посмотреть на результаты моих трудов. Этот человек не имел обыкновения каким-либо образом проявлять свои эмоции в присутствии посторонних, это был чрезвычайно хладнокровный субъект, должно быть, способный выдержать самые тяжёлые испытания, уготованные ему судьбой. Поэтому, когда он, увидев панораму Города, побледнел (учитывая его природный необычный цвет кожи, невозможно было поверить, что таковая перемена могла иметь место), и, на мгновение потеряв самообладание, отступил на шаг, инстинктивно схватившись за спинку стула, я испытал некоторое удовлетворение, ибо для того, чтобы вызвать подобное душевное волнение в столь стойком человеке, было явно недостаточно продемонстрировать обыкновенный балаганный трюк. Лефевр издал невнятный возглас и затем обратил свой взор ко мне:
– Мсье Тиссон, вы превзошли себя! – проговорил он и, не произнеся более ни слова, вернулся к изучению полотна. Я предпочёл тактично оставить Гастона наедине с принадлежавшим ему произведением и отправился на лестничную площадку; прошло не менее четверти часа, прежде чем он присоединился ко мне и, закурив трубку, предложил выйти на свежий воздух. Там он позволил себе сделать несколько лестных замечаний в мой адрес, и заверил, что его люди уже сегодня произведут необходимые работы для переправления холста в загородный дом, где ей предстояло храниться в специально подготовленном помещении. Лефевр обещал незамедлительно позаботиться о причитающемся мне вознаграждении, пообещав, что сумму, которую он намерен выплатить выше означенной договорённости, он установит после более детального ознакомления с картиной. Несколько раз я ловил на себе пристальный взгляд Лефевра, в результате у меня возникло впечатление, что на уме у этого господина было нечто, что он по каким-то соображениям не решается высказать. После недолгой паузы, он заговорил вновь:
– Я думаю, что судьба картины должна быть вам небезразлична. Мсье Тиссон, я обладаю одной из богатейших частных коллекций произведений искусства в мире. Конечно, это экспонаты, подобранные в соответствии с моими эстетическими пристрастиями; также они представляют интерес сообразно тем убеждениям и интересам, что сложились под воздействием не вполне обыкновенных обстоятельств, имевших место в моей жизни. Вероятно, далеко не всё из того, что я посчитал необходимым приобрести, покажется кому-либо любопытным: некоторую часть я за бесценок покупал у эксцентричных визионеров, обладавших достаточным талантом для воплощения в той или иной форме своих фантазий или у выживших из ума антикваров, представления не имеющих, для какой цели может кому-то понадобиться годами пылящаяся на полке безделушка. Но у меня есть немало экземпляров, стоивших не один миллион франков. С великим трудом добывал я работы знаменитых живописцев и скульпторов, в моей библиотеке хранятся авторские списки бессмертных творений прошлого, несколько залов отведены для созданных умелыми руками гениальных мастеров приспособлений. Благодаря стараниям хитроумных мошенников, теперь в музеях едва ли можно найти оригинал, представляющий для коллекционера какую-либо ценность – в свою очередь, я имею основания считать, что вам у меня не удастся отыскать ни единого pastiche.
К счастью, я уже в течение долгого времени нахожу возможность сохранять существование коллекции в тайне, и поэтому избавлен от притязаний назойливых музейных служащих, искусствоведов, а возможно и людей, имеющих довольно вольные взгляды на способы достижения поставленной цели. Как вы понимаете, я очень дорожу этим сокровищем и надеюсь, что вы с подобающим вниманием и уважением отнесётесь к пожеланию не предавать огласке сегодняшний разговор. Разумно допустить, Шарль, что вы не подозреваете о важности Города для меня, равно не имеете вы возможности осознать в полной мере значение написанной вами картины. Предполагая, что ваша работа будет творением незаурядным (в самом деле, она намного превзошла мои ожидания), я задолго до этого дня приступил к созданию зала, достойного вместить полотно, венчающее данную коллекцию. К сожалению, обустройство помещения заняло намного больше времени, чем я мог помыслить, однако всё сложилось как нельзя удачно: сегодня мне сообщили о том, что задача, поставленная перед строителями, выполнена. Потребуется не более недели, чтобы самостоятельно довершить некоторые замыслы, не требующие привлечения профессиональных мастеров, кроме того, необходимо должным образом подготовить картину. Надеюсь, когда я закончу, вы не откажетесь от приглашения и почтите меня своим визитом: я бы хотел услышать оценку дерзновенным попыткам дополнить ваш труд должным интерьером. Если в ближайшие дни вы не планируете покинуть город, я пришлю доверенного человека и он доставит вас в мой загородный дом. Ещё раз напомню, что вы очень обяжете меня, если, проявив благоразумие, не станете оповещать знакомых о предстоящей поездке.