Текст книги "Затонувший ковчег"
Автор книги: Алексей Варламов
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 13 страниц)
– Клянусь, – неуверенно произнес директор.
Пьяница заозирался.
– У тебя жучков нету?
– Тараканы только.
– Я, – зашептал он, жарко дыша директору в ухо и обдавая его теплой волной перегара, – прельстился лукавым замыслом и впустил в сердце свое и в дом свой лжеучителя. Он изуродовал мои пальцы, чтобы навсегда к себе привязать, но я ушел от него, и теперь Сатана преследует меня.
От религиозной риторики Илье Петровичу стало не по себе, но человек этот, вернее всего потерявший пальцы по пьяни и придумавший жалостливую историю для того, чтобы ему наливали, необыкновенно тронул его тем, что из всех учеников он избрал именно Машу.
– Хочешь, живи у меня, – сказал он. – Никакой Сатана тебя здесь вовек не найдет.
– А ты меня ему не выдашь? – спросил пьяница подозрительно.
– Зачем мне тебя выдавать? – смиренно ответил дворник.
Катерина была страшно недовольна, но Илья Петрович уперся, и дворничиха вынуждена была примириться с новым жильцом. Пальцы скульптора не приобрели той ловкости, которая была им некогда присуща, но открывать бутылку он приспособился, равно как и держать в руках лом и лопату. Теперь они убирали двор вдвоем – два бывших великолепных профессионала: кладбищенский скульптор и школьный директор. Техник-смотритель, тридцатипятилетняя стервозная баба, знавшая, что эти двое не имеют прописки, пугала их тем, что донесет в милицию, и взвалила, помимо уборки территории, кучу посторонней работы. Она заставляла невольников разбирать подвалы, подсобки, грузить старую сантехнику, кирпичи и мешки с цементом, убирать чужие участки, так что начинавшийся с рассветом рабочий день заканчивался только поздним вечером. После Нового года декабрьские морозы сменила обычная для середины последних русских зим ростепель. То и дело выпадал снег, таял, замерзал, опять выпадал, и работы было много, как никогда. Илья Петрович по причине совестливости махнуть рукой на непогоду не мог и не приходил домой, пока не убирал участок. Скульптор же в те дни, когда не напивался, ходил по редакциям газет и пытался привлечь внимание общественности к тому, что творится в его мастерской, рассказывал о психотропных средствах, гипнозе и кодировании, используемых Божественным Искупителем. Однако в городе боролись с фашистами, обсуждали строительство дамбы, смотрели «Пятое колесо» и «600 секунд», а то, что рассказывал Колдаев, никому интересно не было. Отчаявшись сыскать правду в Питере, он принялся писать письма в Москву, в прокуратуру, Горбачеву, в Патриархию, в патриотические и демократические газеты, в тонкие и толстые журналы, но ему нигде не отвечали. Заинтересовались только в одной бойкой московской редакции, но, когда выяснилось, что Борис Филиппович не еврей, быстро охладели. Колдаев продолжал собирать материалы по тоталитарным сектам и твердить об их дьявольской изворотливости и опасности, куда большей, чем все опасности фашистской и коммунистической сил, вместе взятых. Он утомлял Илью Петровича разговорами и рассказами о таких вещах, в какие даже бывшему фантасту-графоману трудно было поверить, и тот относил их на счет неуемной фантазии коллеги.
– Ну, хочешь, я сам туда схожу? – предложил он скульптору.
– Не смей! Они затянут тебя. Я не знаю, как это получается, но когда он начинает читать свои проповеди, то превращается из обычного человека в дьявольского пророка. Если сегодня его не остановить, то завтра за ним пойдут миллионы.
– Так уж прям миллионы?
Они убирались в насквозь пропыленном подвале – у скульптора начался страшный чих, и он яростно швырял на улицу ящики.
– Боже мой, как вы все слепы! Ты видишь мои пальцы? Так вот у них такие души! Ты знаешь, кто мы там были такие? Счастливые рабы. Мы часами делали глиняную посуду, расписывали, потом продавали ее туристам и все деньги отдавали. У нас не было ничего своего, все забирал он. Квартиры, машины, дачи – все отписывалось на имя Церкви. Иногда он уезжал – в Америку, в Европу, в Индию. Представлялся новым пророком, учителем, целителем, философом. А мы были счастливы его видеть. И если бы ты его увидел, ты бы стал таким же. Мне повезло – я не достиг высокой степени послушания. Те, кого он крестит, не возвращаются уже никогда.
Илье Петровичу все эти разговоры о насилии над личностью до боли и скуки напоминали его самого в пору борьбы с Бухарой и никакого сочувствия не вызывали. Однако к человеку этому он привязался. Полюбивший ходить на митинги Колдаев часами пересказывал коллеге содержание речей, одними ораторами восхищался, других страстно ругал, глаза у него блестели, он твердил, что наконец-то его рабская страна встанет с коленей, распрямится, поднимется и прогонит всю оседлавшую ее нечисть. Она не допустит, чтобы женщины стояли в унизительных очередях в туалеты, чтобы ею правили негодяи и бездари. Он говорил теперь, что это единственный выход спасти людей и отвлечь их от ухода в секты. Приступы буйной ненависти сменялись нежностью, тоска – веселостью, сомнение – уверенностью. Но в конце концов политику он забросил.
– Знаешь, Илюша, все это такая ерунда, – сказал скульптор однажды, вернувшись с очередного мероприятия.
– А что не ерунда?
– Жениться, детишек нарожать.
– Ну и в чем же дело?
– Мне уже поздно. А ты-то что?
– Мне бы с собою разобраться, – сказал Илья Петрович. – Куда еще детей с толку сбивать?
– Это все отговорки. В сущности, ты такой же калека, как и те несчастные. Здоровый мужик должен иметь детей.
– У меня, знаешь, сколько детей было! – вздохнул Илья Петрович. – И ни одного из них я не сумел в люди вывести. Знать, рано мне еще отцом становиться.
– Сколько же ты жить собираешься, Илюшенька?
– Боюсь, что долго, – отозвался директор невесело.
– А вот я, кажется, нет, – пробормотал Колдаев и открыл очередную бутылку.
Весною скульптор слег. Болезнь напала на него в одночасье, он похудел, пожелтел, жаловался на слабость и постоянную тошноту, и даже водка не радовала его и не утешала, как прежде.
– Душа просит, а тело гонит прочь.
С болезнью он сильно переменился. Накупил дешевеньких картонных иконок, повесил лампадку, читал Библию, плакал и много молился. Илья Петрович со свойственной ему деликатностью в жизнь скульптора не вмешивался, но однажды, перехватив его удивленный взгляд, больной грустно произнес: – Когда у меня стояли настоящие иконы, я на них не молился.
Несколько раз он просил, чтобы Илья Петрович отвел его в церковь. Там он исповедовался молодому священнику. Попик торопился и что-то строго и спешно ему выговаривал, а скульптор целовал холеную руку и плакал. Директор смотрел на все равнодушно: ему не нравились ни этот храм, ни эта религия, ни суетные священники. Все было фальшивым, недостойным и мелким, жалким суррогатом той истинной веры, что хранилась в таежном скиту.
Когда они шли назад, он сказал: – Этот мир обречен. Никто его не спасет и ничего не изменит. Но скоро мы найдем еще одного человека и уйдем туда, где нет ни твоего Божественного учителя, ни Муна, ни кришнаитов, ни обмана, ни зла, где люди живут, как братья и сестры, будто ничего не произошло в обезумевшем мире. Там к твоим пальцам вернутся прежние упругость и ловкость, и из камня, дерева и глины ты станешь делать скульптуры Спаса и Богородицы. Мы украсим ими древнюю моленную, и люди истинной веры принесут им свои молитвы.
– А ты, Илюша, все сказками себя тешишь. Не сердись на меня. Ты же знаешь, как я тебя люблю и за одну только нашу дружбу так судьбе благодарен, что со всем остальным готов смириться.
– Я не сержусь нисколько. Пока ты этого не видел, поверить не можешь. Но когда увидишь…
– Я не увижу этого никогда. Я скоро умру. Тише, не перебивай меня. Я всю жизнь торопился и дорожил каждой минутой, потому что знал, что рано умру. После меня не останется ничего. От всех своих работ я отрекся. Господь не дал мне большого таланта, а те малые крохи, что у меня были, я бездарно промотал. Что делать, я слишком поздно это понял. Когда я умру, ты найдешь у меня под изголовьем конверт. Это единственное, что я взял из дома. Уничтожь его. Не заглядывай туда, уничтожь – и все. Давать клятвы – грех, но прошу тебя – поклянись, что так сделаешь.
– Хорошо, клянусь, – сказал Илья Петрович рассеянно.
В то, что Колдаеву осталось жить совсем немного, он не верил и приписывал это его обычной мнительности. Сам же Илья Петрович был занят в ту пору совсем иными вещами. Вечерами он ходил в университет и на правах вольнослушателя присутствовал на лекциях, встречая среди профессоров тех людей, что когда-то приезжали в Бухару и тщетно пытались выдавить из затворников хоть одну книгу или икону. Профессора жаловались на то, что нива науки оскудела, на экспедиции больше не дают денег, все самое ценное вывозится или само уезжает на Запад. И их жалобы все больше укрепляли директора в правильности выбранного им пути. Но больше всего его заинтересовали лекции, которые читал известный биолог академик Рогов, хотя касались они более широких вопросов устройства мира.
Глава IV. Апокалиптики и нигилисты
Как это часто водится на Руси, человек весьма деспотичный в отношениях с близкими, Виктор Владимирович по своим политическим убеждениям был последовательным либералом. «Я не разделяю ваших убеждений, но готов отдать свою жизнь за то, чтобы вы могли их свободно высказывать» – вот был девиз, которым он руководствовался. Хотя он никогда не принадлежал ни к диссидентам, ни к правозащитникам, идей их не разделял, считал сумасбродными и для России неприемлемыми, тем не менее преследование оппозиционеров его раздражало, и он подписывался под всеми письмами в их защиту. Вероятно, по этой причине его ученая карьера не имела такого блеска, какого он заслуживал, его, как могли, придерживали и все-таки зажать совсем не могли. Но теперь на старости лет приходилось пожинать горькие плоды доведенных до логического конца идей. Оказалось, что политическая свобода еще не все или даже совсем не то, что требовалось, потому что, кроме порабощения общественного, позволявшего, однако, сохранить свое «Я», пускай даже ценой отказа от карьеры, существовало еще более тонкое и лукавое порабощение. Странно, но люди в массе своей не казались ему более свободными – он чувствовал в них вирус стадности. Они стали необыкновенно внушаемы, и любой подонок, сумей он на этой внушаемости сыграть, мог бы добиться того, что никаким большевикам и не снилось. Еще в ту пору, когда два следователя были национальными героями, а вся страна затаив дыхание смотрела, как ей морочат голову, почудилось ему, что опасность не в коммунистах недобитых кроется, независимо от того, брали они взятки или нет, а в чем-то другом, менее очевидном, но куда более значительном. Или, вернее, что коммунисты – это лишь частный случай соблазна, принимающего самые различные формы, и Бог весть, к каким последствиям эта незащищенность от новоявленных пророков могла привести. Подлинная же беда российская – ее сектантство. Сколь ни поднималось государство, сколь ни крепло на зависть соседям, сектанты все разрушали. Секты декабристов и народников, хлыстов и духоборов, большевиков и диссидентов, секты «новых русских» и Божественного Искупителя – как по заколдованному кругу мчимся, и снова спотыкаемся, и вниз скатываемся. Есть что-то завораживающее в этих учениях, и вовлекаются в них самые чистые души, а над ними стоят проходимцы и чужой чистотой пользуются. Сектантство и хаос, которые суть две стороны одной медали, пугачевщина и аскетизм, громадное пространство российское и тупорылая власть – вот и лихорадит русского человека, которому слишком неуютно живется меж двух полюсов. Всегда берется за абсолют одна крайность, доводится до абсурда, и тогда проливается кровь. Потому призвание интеллигенции Рогов видел в том, чтобы народ от этих крайностей уберечь. Заглядывая вперед, в то будущее, в котором Рогов жить не рассчитывал, но о котором хотя бы из-за Маши пекся, он думал, что когда страна упадет совсем низко, когда раствор этого пещерного хаоса перенасытится, то по одной жизни ведомым законам начнется обратное – кристаллизация. Разобщенные люди потянутся друг к другу, захотят закона и власти, и вот тогда-то все и решится. Тогда и потребуются те, кто имеет нравственную силу, здоровье и ум, чтобы не дать новому сектантству взять верх. А для этого надо сейчас в подполье хранить и поддерживать огонь, пока бушует непогода. Возрождение будет медленным и нескорым, но оно придет неизбежно. Только не видел академик никого, кто бы это возрождение мог начать, – видел стадо, но не было пастырей. Он глядел поверх жестокости и крови – глядел в будущее и силился понять, к кому придут люди, которым надоест друг друга убивать. И не видел. Подобно тому как Илью Петровича во времена суеверного наваждения в «Сорок втором» больше всего тревожили дети, так и Рогова ужасало то, что пустели университеты, не было тех пытливых глаз, что раньше встречались на лекциях, не было прежних вопросов, неожиданных, прямых и резких, на которые как ответить не знаешь. Скучно стало лекции читать, не для кого, и только странноватый, худо одетый бородатый мужчина лет сорока, то и дело терзавший его и на лекциях, и после лекций вопросами, ободрял Рогова.
Потерявший всех своих учеников, он нашел в нем благодарного слушателя. Так ненадолго они познакомились, и Рогову даже жаль было, что этот способный человек, оказывается, бывший директор лесной школы, работает дворником. В прежние времена, размышлял Виктор Владимирович, интеллигенция в дворницкие шла, чтобы душой не торговать и себя сохранять, – нынче же чего таиться и за доблесть измену духу считать? Теперь в школе работать и беднее, и менее престижно, чем в дворницкой, стало, так, значит, там теперь твое место, если ты учитель по совести. Но вразумительного ответа на столь прямо поставленный вопрос не услышал академик, кроме уклончивого намека на то, что есть у дворника своя гипотеза, которую надлежит ему проверить на практике, прежде чем предавать огласке. Ибо гласность поспешная, как показывают события, ни к чему хорошему не приводит. Мысль эта академику близка была, и не раз они беседовали и спорили. Это была пора, когда многие горячие умы о русской будущности и русской старине толковали. Так и сяк ее видели, ссорились, ругались, и спор их был отголоском давней распри о том, куда должна идти Россия – на Запад или на Восток. Дворник отстаивал идею национального своеобразия, толковал об исторической ошибке и необходимости историю повернуть, пока не поздно, вспять, вернуться к развилке, когда не по той дороге пошли, и сделать наново правильный выбор, и самыми распоследними словами поносил Петра Романова. Рогов предостерегал своего прыткого вольнослушателя от чрезмерного увлечения славянофильством, в котором тоже – справедливо, нет ли – определенное сектантство угадывал и приводил в качестве примера Пушкина, еще задолго до эпохального спора примирившего два течения отечественной мысли. Но дворник никакой правоты Петра не признавал. Он готов был не то что погрозить пальцем злосчастному императору, но взорвать его памятник и неожиданно разразился целой лекцией: – Мы, русские, взяли на себя непосильную ношу, когда приняли православие вслед за дряхлой и слабой Византией и отгородили себя от европейской цивилизации. Византийская религия нежизнеспособна и совершенно не приспособлена для какого бы то ни было развития. Однако молодая и бодрая Русь сумела переплавить эту мистику, преобразовать в мощнейшее созидание и поставить православие на службу собирания азиатских земель. Православие у русских было совершенно иным, чем у византийцев. Никон же отринул все самое крепкое, что было в народе, и заменил аскетичное двуперстие дряблой и женственной щепотью. Его реформа не только расколола общество, она загнала в подполье наиболее сильных и энергичных людей и открыла дорогу для трусов и приспособленцев. Она расплодила суеверие, презрение к обычной прозаической жизни, к накоплению и честности. Раскол часто сравнивают с европейской Реформацией, но ничего похожего между ними нет. Реформа Никона – это по своей сути контрреформация. Протестантство было, безусловно, прогрессивнее католичества, оно дало мощнейший толчок развитию Европы. Основой жизни каждого европейца, его нормой стал честный и добросовестный труд. У нас же все произошло наоборот. Петр пытался что-то переменить и приучить нас к Реформации, но он не поддержал староверов, причем не поддержал по сугубо личным причинам, и в том было его величайшее заблуждение. К моменту его воцарения Россия колебалась: еще можно было повернуть назад – необходимо было соединить энергию Петра с крепостью духа старообрядцев, и тогда мы не имели бы ни бироновщины, ни пугачевщины, ни восстания декабристов. Если бы Россия была вся Аввакумовской, у нас не было бы семнадцатого года. Мы имели бы совершенно другую страну, обогнавшую весь мир, устойчивую, стабильную и не допустившую, чтобы сумасбродная идея Маркса овладела большей частью ее населения и в одночасье была предана православная вера. Ту же ошибку допустили и энергичные люди – большевики, боровшиеся с религией и пытавшиеся подменить и без того расплывчатое православие никуда не годным обновленчеством. Фигура патриарха Тихона достойна равняться с Аввакумом, чего не скажешь о Сергии. С победой сергианства произошел закат русской церкви. Этого не понял весьма проницательный Сталин, восстановивший в правах не ту Церковь. То же происходит и сейчас. Лишь тот правитель, кто обопрется на старообрядцев, пока они еще окончательно не вымерли, сумеет привести Россию к процветанию. Трагедия старообрядчества и слабость его заключаются в том, что оно не сумело сохранить единства и само вдребезги раскололось. Но именно в этих маленьких осколках и сохранилась истина, и если их склеить, то тогда мы получим сосуд истинной и нерушимой веры. Рогов возражать не стал. Только подумалось ему: сколько же осталось и бродит еще по Руси таких вот чудаков правдолюбцев и правдоискателей! И Бог знает, как к ним относиться. Истина в том виде, в каком они ее разумеют, им всего дороже, но горячечность их, поверхностность суждений, самоуверенность и потрясающее легкомыслие способны увести в любые дебри. Человек этот был Рогову симпатичен и одновременно чем-то его пугал. Он старался убедить его избегать крайностей, чего бы эти крайности ни касались – политики ли, религии или искусства. Но дворник упрямо гнул свое, и общего языка найти они не могли. Однако по-человечески друг к другу привязались, и часто видели их проходящими вместе от университета до дома, где жил академик. Много было между ними говорено о российском будущем, о детях, кому в этом будущем жить придется, и много раз Рогов приглашал его подняться наверх, но застенчивый дворник под разнообразными предлогами отказывался, а потом и вовсе перестал посещать лекции. И ни тот, ни другой так и не узнали, что за всеми их спорами, поступками и делами стояла любовь к одному существу.
Глава V. Шантаж
Илья Петрович бросил ходить в университет, потому что все больше изнемогал от груза своих мыслей и ощущений. На него все давило: низкое питерское небо, ровные улицы и доходные дома, острые углы и прямые проспекты, набережные, каналы, мосты, парки, сады и церкви. Он не понимал, как живут здесь остальные. Несчастный город! У дворника появилась привычка, махая метлой, бормотать проклятия под нос, и со стороны он напоминал помешанного. Однажды за этим бормотанием он не разглядел, как, чуть проехав вперед, резко затормозила и остановилась блестящая продолговатая машина. Из нее вышел человек с гладким лицом и выпуклыми глазами и легкой птичьей походкой направился к старательному и яростному чистильщику улицы.
– Илья Петрович, вы ли это?
Директор поднял голову, и, странное дело, виновник всех его злоключений и нынешнего печального положения, человек, которого он когда-то так презирал, не вызвал у него прежних неприязненных чувств.
– Что вы тут делаете, голубчик мой прогрессор?
– Как видите, собираю и уничтожаю мусор. А вы чем занимаетесь?
– Да как вам сказать, примерно тем же самым. И долго вы еще собираетесь мести этот двор?
– Пока не найду свою ученицу.
– Однако ж какой вы упрямый человек, – пробормотал Люппо. – Да помилуйте, зачем вы ей? Она, быть может, давно кого-нибудь почище подцепила.
– Не надо так о ней говорить, – нахмурился дворник.
– Эх, Илья Петрович, Илья Петрович, разве в наше время молодая красивая девушка одна честно проживет?
– Только не она. Ей может быть очень голодно, бедно, плохо, но она никогда не утратит чистоты.
– Как же вы сладко поете! Я знал только одного такого же одержимого.
– Кого?
– Старца Вассиана.
Илья Петрович вздрогнул.
– Что ж, если хотите, – продолжил самозванец, – я попробую разыскать вашу воспитанницу.
– Буду вам весьма благодарен, – церемонно произнес директор.
– Погодите благодарить, как бы не пришлось потом каяться. А вы что же, по-прежнему одиноки?
– Я живу с одним несчастным, больным человеком.
– Это что за горемыка? Тоже навроде вас вечный двигатель истории изобретает?
Илья Петрович замялся, но, чувствуя теперь обязанным себя по отношению к своему собеседнику, взявшемуся ему помочь, понизив голос, сказал: – Он говорит, что скульптор, но, по-моему, такой же скульптор, как я писатель в пору моего директорства. Бедняжка помешался на религиозной почве и страдает манией преследования.
– Значит, и он тут поселился, – проговорил Борис Филиппович задумчиво. – А вы еще в Провидение не верили.
– Вы его знаете? – встревожился директор.
– Вряд ли. Хотя одного одержимого, возомнившего себя равным гению, знал. Но таких людей сейчас повсюду навалом, – заметил Люппо. – Голодных, оборванных, обозленных, вышвырнутых из жизни и рассказывающих всяческие небылицы. Кстати, и вы тоже неважно выглядите.
Он стоял и не уходил, точно чувствуя, что беседа их не окончена, и подзуживая Илью Петровича коснуться одной мучившей его, так и не проясненной темы.
– Послушайте, я давно хотел спросить у вас одну вещь, – неуверенно начал директор. – О мощах Евстолии? – Что это было? Совпадение? Чудо? Промысел?
– Вам действительно важно знать?
– Да.
– Видите ли, Илья Петрович, если я скажу, как было на самом деле, легче вам не станет.
– Я хочу знать правду, какой бы она ни была.
– Что ж, вы сами этого хотели. Это был заранее отрепетированный спектакль.
Илья Петрович обмяк.
– И старец об этом знал? – спросил он еле слышно.
– Он сам велел его организовать.
Дворник отвернулся, ссутулился и стал снова свирепо мести окурки, пустые банки из-под пива и кока-колы, листовки, обертки, бульварные газеты, ругая под нос Петра Великого, птенцов его гнезда и весь петербургский период российской истории, и не заметил, как вслед за машиной Люппо отправилась другая. Придя домой, он перестелил постель больному, но весь день был мрачен, грубо сказал что-то Катерине и не улыбнулся даже детям.
– Что-нибудь случилось? – спросил наблюдательный Колдаев.
– Я повстречал одного знакомого, – ответил Илья Петрович нехотя.
– Разве у тебя тут есть знакомые?
– Оказывается, есть. Он, кстати, и тобой интересовался.
– Это он, – прошептал больной.
– Тебе мерещится!
– Розовый, гладколицый, с липучими глазами навыкате, высоким голосом, любит курить трубку?
– Пожалуй что, – согласился дворник.
– Это он! Мне он не сможет причинить уже никакого зла. Но заклинаю тебя, Илья, избегай этого человека. Не верь ни единому его слову и откажись от всего, что он тебе предложит. Он ненавидит людей – я точно это знаю. Ненавидит и хочет иметь над нами власть.
Меж тем блестящая машина, преследуемая вишневыми «Жигулями», продолжила путь по городу. Ее водитель, столь категорически охарактеризованный бывшим ваятелем, был необыкновенно задумчив. В тот день он побывал у нескольких важных лиц и имел неприятные разговоры, ему задавали множество вопросов, на которые он с трудом находил ответы, и теперь ему надо было предпринимать срочные действия. Проехав через Неву, машина свернула направо и вскоре остановилась возле дома, где жил академик Рогов.
– Мы, кажется, знакомы, прелестное дитя, – сказал Борис Филиппович, пристально взглянув на открывшую дверь девушку. Маша вздрогнула и попятилась.
– Кто там? – раздался недовольный голос из глубины квартиры. – Если ко мне, я занят!
– В прошлую нашу встречу, Виктор Владимирович, – сказал Люппо деловито, отстранив Машу и войдя в комнату, – я обещал, что подумаю над вашим предложением. Так вот, я готов его принять.
– Какого черта вам от меня надо?
– Видите ли, у нашей Церкви начались неприятности с властями, и мне бы хотелось, чтобы авторитетный ученый написал письмо в ее защиту.
– У меня нет времени писать письма.
– Письмо уже написано. Вам останется только поставить подпись.
Рогов хотел его прогнать, но прогнать не получалось – розоволицый Люппо как будто занял весь кабинет.
– Скажите мне, чего вы добиваетесь? – произнес ученый устало. – Денег, власти, славы?
– Ни того, ни другого, ни третьего, – ответил Борис Филиппович, откинувшись в кресле. – Ко мне приходят, простите за дерзость, труждающиеся и обремененные, психически неустойчивые, мечущиеся люди. Потенциальные маньяки, несостоявшиеся убийцы, закомплексованные, неуверенные в себе, неудачники, жертвы насилия и обмана и инвалиды. Я даю им деньги, крышу над головой, даю работу и еду. Я даю им смысл жизни, наконец.
– И превращаете в своих рабов?
– Эти люди все равно обречены. Не я, так кто-то или что-то другое их погубит – наркотики, алкоголь, кришнаиты. Я очищаю город и спасаю погибающих, до которых никому нет дела. Если посчитать, сколько убийств, самоубийств и изнасилований я предотвратил, то мне можно поставить памятник. Меня же обвиняют черт знает в чем, не зная и капли правды. Мои оппоненты не понимают, что всякие гонения и преследования бессмысленны. И тем делают только хуже. Нас вынуждают к тому, чтобы мы ушли куда-нибудь в тайгу, куда нет никаких дорог и где никто не будет вмешиваться в наши дела.
– И где вы будете иметь неограниченную власть и уже никто не сможет вас покинуть?
– Где начнется новая цивилизация, и я готов позвать вас в союзники.
– Неужели вы всерьез допускаете, что я за вами пойду?
Борис Филиппович зажег трубку.
– А почему бы и нет? Я предлагаю людям выход из тупика.
– Еще один рецепт спасения человечества. – От люпповского табака академику сделалось дурно. – Вы не могли бы воздержаться от курения?
– Странно, что вам не нравится этот запах. Отличный голландский табак. И еще более странно, что вам не нравится моя идея. Я практически у вас ее позаимствовал.
– Я терпеть не могу никакого табака! – ответил Рогов яростно. – Искалеченные судьбы и новоявленный лесной фюрер, провозглашающий себя Христом, – при чем здесь я?
– Но не ваша ли эта мысль, что чрезмерная свобода, то есть безграничность, вредна? Не вы ли писали о красоте иерархии, красоте служения, ограничения, отказа от удовольствий и необходимости добровольного подчинения одного человека другому ради общей цели? Не вы ли говорили о том, что культура существует там, где существуют границы? А теперь отворачиваетесь от меня, всего-навсего претворяющего ваши мысли на практике?
– Вы ничего не поняли! Я вовсе не имел в виду, что нужно подчинять всех воле одного!
– Ну, это как посмотреть.
– Я ищу истину и ей хочу служить. А всяческое насилие над личностью мне отвратительно, под какими бы лозунгами оно ни проводилось.
– Так то ж над личностью, – усмехнулся Божественный Искупитель. – Где вы сейчас таковую сыщете? Кроме нас с вами, никого не осталось.
– Я напишу статью, – сказал Рогов в бешенстве, – тогда у вас начнутся не просто неприятности – вы в тюрьму пойдете.
– А ваш сын опять колоться. И больше его не вытащит уже никто. Или вас он теперь не интересует? Вы себе дочку нашли. Но должен заметить, Виктор Владимирович, что вам катастрофически не везет на детей. Сын у вас наркоман, а, так сказать, дочка – вокзальная проститутка.
Рогов рванулся из-за стола, но учитель успел отскочить.
– Виктор Владимирович, мне отвратителен любой шантаж, но не позднее завтрашнего вечера я вам представлю наглядное доказательство своих слов.
– Убирайтесь вон!
– Посмотрим, что вы скажете завтра.
В коридоре Люппо поравнялся с Машей.
– Виктор Владимирович занят и просил его не тревожить. А ты, прелестное дитя, все хорошеешь. Скоро я тебя приглашу, и ты нам попозируешь в одном красивом спектакле.
– Нет! – отшатнулась она. Бровь у него дернулась, и в глазах появились отвращение и боль.
– Академик пока ничего о фотографиях не знает, но если узнает, то его сердце не выдержит.
Глава VI. Искушение
Уже много часов Колдаев лежал без движения и видел в окошко лишь краешек стены соседнего дома и ржавую крышу. Боль отпускала его только тогда, когда уставала сама. Отдохнув, она принималась терзать скульптора с новой силой. Он не соглашался ложиться в больницу и не принимал никаких лекарств. Вызвать участкового врача как лицу непрописанному ему не могли, и Илья Петрович пригласил частного.
– Может быть, нужно какое-нибудь лекарство?
– Только обезболивающее, – сказал меланхолично юный доктор, засовывая в карман плаща конверт с гонораром. – И посильнее.
Но скульптор отказывался даже от обезболивающего. Илья Петрович за ним ухаживал, но теперь дворник ушел на несколько часов, и Колдаев читал псалтырь. «Господи, да не яростию Твоею обличиши мене, ниже гневом Твоим накажеши мене, – шептали его пересохшие губы. – Яко стрелы твои унзоша во мне, и утвердил еси на мне руку Твою. Несть исцеления в плоти моей от лица гнева Твоего, несть мира в костех моих от лица грех моих. Яко беззакония моя превзыдоша главу мою, яко бремя тяжкое отягощеша на мне». – Так, Господи, так! – восклицал он, крестясь слабеющей рукой. «Возсмердеша и согниша раны моя от лица безумия моего. Пострадах и слякохся до конца, весь день сетуя хождах. Сердце мое смятеся, остави мя сила моя. Друзи моя и искреннии мои прямо мне приближишася и сташа, и ближнии мои отдалече меня сташа и нуждахуся ищущии злая мне глаголаху суетная и льстивным весь день поучахуся». Скрипнула дверь.
– Илья, ты? Колдаев повернулся, и в глазах у него помутнело. Перед ним стоял Божественный Искупитель.
– Ну вот, наконец-то я тебя нашел, – проговорил Борис Филиппович удовлетворенно.
– Уйдите! – прохрипел Колдаев. – Что вам нужно от умирающего человека?
– Считай, что я сентиментален. Я хочу посмотреть на тебя последний раз и утешить. Столько лет ты делал надгробия другим, кто же сделает тебе? Вряд ли у этого блаженного дворника хватит денег. Но не беспокойся, умирай спокойно. Я заботился о твоей душе, позабочусь и о теле. Ты получишь похороны по высшему разряду и, если только душа, как уверяет нынешняя наука, бессмертна, сможешь убедиться, что я не обманул. За это я попрошу всего-навсего об одной вещи.