355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Алексей Варламов » Лох » Текст книги (страница 9)
Лох
  • Текст добавлен: 31 октября 2016, 01:32

Текст книги "Лох"


Автор книги: Алексей Варламов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 13 страниц)

10

В конце зимы Ивана Сергеевича положили в Боткинскую больницу. Поначалу в семье значения этому не придали. Анна Александровна и сыновья поочередно его навещали и уносились прочь по своим делам до тех пор, пока однажды немного смущенный больной не передал жене, что ее или кого-то из родственников просит зайти заведующая отделением.

– Я боюсь, – сказала тогда Тезкину мать. И Саню снова, как в детстве, пронзило мучительное предчувствие беды и собственное бессилие перед ней. Сразу вспомнились мелочи, на которые он прежде не обращал внимания. Третьего дня, придя в больницу позже приемных часов, он не стал сдавать вещи в гардероб и, поднявшись на этаж, наткнулся на медсестру, и та закричала: «Вы к кому?», покрылась пятнами и поглядела на него чуть ли не с ненавистью, но, когда Тезкин назвал фамилию, вдруг опустила глаза и молча пропустила его в отделение. Вспомнилась заплаканная молодая женщина, сидевшая возле мужа в той же палате, ее безумные глаза и молчаливое сочувствие, с каким глядели друг на друга родственники всех больных, подростков и стариков, сочувствие, какого давно уже было не встретить на улицах и только здесь вернувшееся, – и ничего не говорившее ему прежде слово «гематология» окрасилось жутким цветом.

Назавтра они пришли вчетвером в маленький кабинет заведующей, мать и трое ее сыновей, притихшие, готовые к самому худшему, но в душе не допускающие и мысли о нем, ибо отец в их глазах был незыблемым и вечным и они легче поверили бы в то, что что-то случилось с любым из них, нежели с ним.

Заведующая поглядела на них удивленно, улыбнулась сперва: «Как вас много-то!» – и улыбка ее совсем не вязалась с тем, что она сказала:

– У Ивана Сергеевича лейкоз.

Они все еще молчали, не зная, что спросить, и не будучи до конца уверенными в том, что правильно понимают значение этого слова и нет ли здесь ошибки, а она так же мягко, убивая последнюю надежду, добавила:

– Болезнь его неизлечима.

Она стала говорить, как они будут проводить курс лечения, наступит временное улучшение, и его на несколько месяцев отпустят домой, а потом снова возьмут и тогда уже насовсем, что больного надо окружить заботой и лаской, ну да им всего этого объяснять не надо… Тезкин уже не слушал. Странная мысль промелькнула у него в голове: каково ей так работать и объявлять родственникам подобные вещи с этой мягкой, профессиональной или сердечной – Бог знает – улыбкой на лице. А потом он вдруг представил, как сейчас все четверо они выйдут в коридор, где сидит на кожаном диванчике отец, и, пряча глаза, станут ему что-то говорить, лгать, и он обо всем догадается. У Сани сдавило виски, и он услышал, как в тумане, чей-то голос:

– Может быть, нашатыря?

Но, кажется, это относилось не к нему, а к кому-то из братьев.

Отец ничего спрашивать не стал – догадался или нет, они так и не узнали, улыбнулся им только, рад был, что пришли они все вместе, как никогда уж теперь не собирались. И, глядя на его открытое и словно помолодевшее, почти детское в эту минуту лицо, Тезкин подумал с нестерпимой горечью: «Ему-то за что? Он-то чем провинился?».

Больничная палата на десятерых, спертый воздух, казенная еда, беспокойные соседи – весь этот маленький мир больного, едва помещавшийся в тумбочке у окна. Кипятильник, кружка, несколько книг, наушники, бритва… Все это настолько не вязалось в его сознании с отцом, что всякий раз, когда он приходил к нему, его охватывало ощущение нереальности. На мать было страшно смотреть, она вся сжалась, сомкнулась, не проронив за все это время ни слезинки и не говоря никому из знакомых и им велев скрывать, что случилось. Братья ходили пришибленные и погруженные в себя, а отец лежал, верно, ни о чем не подозревая, и говорил, что пора ему выписываться, что заждались на работе, и спрашивал у врача:

– Ну когда же?

А между тем ремиссия не наступала, состояние его день ото дня ухудшалось, и больная кровь не желала поддаваться действию ни одного из сильных химических соединений. Он слабел на глазах, начали выпадать волосы, осунулось лицо, и меньше чем за месяц из еще крепкого темноволосого с проседью шестидесятилетнего мужчины он превратился в изможденного старика.

Болезнь его убивала, но по-прежнему не мог Тезкин представить, что, когда на деревьях под окном больничного корпуса распустятся листья, отца не станет. И только теперь, сидя возле этого почти неподвижного человека, в котором он с трудом и нежностью узнавал своего родителя, Саня вдруг подумал, как много значит для него отец, проживший совсем иную жизнь, с одной и той же женщиной, на одной и той же работе, почти никуда не уезжавший из Москвы и ничего не знавший, кроме своих комнатных цветов и альбомов с марками.

Он лежал молчаливый, одинокий на своей кровати возле окна, не задавал никаких вопросов и не спрашивал уже, когда его выпишут. А Тезкин с его снова обострившимся весною кашлем и ознобом так мучительно ощущал одиночество отца и его покорность перед стоящей в палате смертью, как не чувствовал и в ту пору, когда был близок к ней сам в забайкальской степи девятью годами раньше, и с ужасом догадывался, что отец не хочет сопротивляться смерти. И подумалось ему тогда, что где-то там, за гранью видимого мира, которую он помнил своей кожей и узнал бы теперь на ощупь, его отца, некрещеного, убежденного атеиста, встретит светлый ангел и как не познанную на земле радость покажет небесный свет и проведет в горний мир. В это верил Саня со всею страстью своей души, и если бы кто-нибудь стал его разубеждать, говоря, что ни ангелы небесные, ни святые, ни сам Господь не в силах помочь тем, кто не обращался к ним при жизни, то назвал бы он того величайшим лжецом. И, как некогда ходила в храм Анна Александровна и молилась за своего заблудшего сына, так теперь Тезкин ходил и молил Бога за отца. Он силился порою вообразить, что почувствует отцовская душа, когда тот мир увидит, станет ли ей радостно или горько. Но в том, что все будет именно так, а не иначе, Тезкин был убежден, как и убежден был в том, что отец его куда ближе к этому царству, чем воротившая от всех нос неофитка-сноха.

Он умер в середине мая, две недели спустя после смерти патриарха Пимена. Хоронила его горстка родных и несколько человек с работы на огромном, едва на четверть заселенном Домодедовском кладбище. День был ветреный и солнечный. Над головой через каждые пять минут заходили на посадку огромные самолеты, а вокруг лежала земля, ожидающая новых усопших, и двое раздетых по пояс мужиков споро копали могилы. Как жутко смотрелось все это, наверное, сверху! И в Тезкина вдруг запала одна очень важная и странная мысль, которую он впоследствии долго носил в себе и через нее натворил множество неразумных дел. С какой-то невероятной, потрясающей отчетливостью он понял тогда, что священник в бисеровской церкви не лгал: не суждено будет этому кладбищу заполниться до конца, ибо гораздо раньше осиротевшая Земля устанет вершить круги и человеческая история пройдет последний предел, а все ныне живущие предстанут перед Божьим Судом, где откроются и будут судимы их дела, и тогда первые станут последними, а последние – первыми.

Часть четвертая

1

После смерти Ивана Сергеевича сблизившиеся было братья снова разбрелись. Встал вопрос о наследстве, и, хотя не Бог весть каким оно было – несколько альбомов с марками, книги и пачка облигаций, которые покойный копил не столько потому, что надеялся выиграть или считал удачным вложением денег, а потому, что тем самым поддерживал государство, – все это теперь надо было как-то делить. Мать сразу же отказалась от дачи, заявив, что ноги ее там не будет, и участок с домом забрали себе двое старших, чтобы себе на горе располовинить несчастный кусок земли в восемь соток и воздвигнуть забор. Тезкину-младшему достались облигации. После чего все отношения между сыновьями Ивана Сергеевича прервались – отныне каждый был за себя. Сам же Тезкин, как только дела его в городе были закончены и последний раз все собрались на сороковины, уволился с работы и исчез.

Несколько месяцев никто о нем ничего не знал, но слухи ходили самые разные. Одни говорили, что он подался на Онегу, организовал там кооператив по сбору ягод и очень выгодно продает их финнам, другие уверяли, что он постригся или вот-вот собирается постричься в монахи в какой-то недавно открывшийся монастырь с очень строгим уставом, третьи возражали, что совсем недавно июльским полднем его видели на улице Строителей недалеко от университета и он нес в авоське пиво, но было так жарко, что трудно было понять, то ли это сам Тезкин, то ли его взмыленный призрак. Но так или иначе, дурачка жалели и признавали, что, несмотря на дурь, была в нем какая-то прелесть и без таких людей жизнь была бы слишком пресна.

И только осенью узнали более или менее точную правду. Оказалось, все лето он провел в малопонятных странствиях по Руси, собирая вокруг толпы зевак, которым проповедовал второе пришествие Христа, призывал пока не поздно покаяться, отказаться от стремления к наживе и обратиться к Богу. Он выступал на рынках и площадях, на вокзалах и в больших магазинах, везде, где собиралось много народа. Несколько раз его забирала милиция, случалось, били сами слушатели, но самостийный пророк не унывал и проповедовал даже в психдиспансере, поразив тамошний персонал редким здравомыслием и адекватностью реакций, так что пришлось его выпустить. Он пробовал напечатать свои статьи и выдержки из философского труда, но в редакциях его уже запомнили и гнали прочь, едва он только появлялся на пороге. А потом как будто поехал он в Почаевскую лавру и долго беседовал там с одним монахом, после чего разом прекратил всю свою самозваную пастырскую деятельность. На оставшиеся крохи наследства купил почти задаром дом в медвежьем углу Тверской губернии с баней и гектаром земли и переселился туда насовсем. Собирались было к нему поехать, но раздумали – все были люди занятые, да и не очень-то хотелось встречаться со своим сбрендившим однокашником.

И был среди тезкинских знакомых лишь один человек, которого трудность дороги не расхолодила и не остановила, а все, что о Тезкине говорили, заинтересовало чрезвычайно. Этим человеком был старый Санин друг, вернувшийся весною из Америки и быстро ставший весьма известной в деловых и культурных кругах столицы личностью.

2

Странные шутки играет порою с людьми жизнь. Целый год проведя в нищете, отчаившийся и разочаровавшийся во всем человечестве, сперва возненавидевший, а потом полюбивший эту ни на что не похожую, великолепную и скучную страну, Голдовский достиг наконец почти всего, чего хотел. Он стоял на пороге женитьбы, его будущий тесть был достаточно влиятельным человеком, невеста по-американски расторопна и ленива. Сам Левушка научился мало-помалу разбираться в нехитрых тонкостях американской жизни со всеми видами ее налогов и страховок, привык и даже смирился с местным равнодушием, с тем, что люди заняты лишь собою, – все это ему было трын-трава. Он был свободен, и перед ним, как перед Наполеоном на Поклонной горе, лежал весь мир с его сокровищами, галереями, музеями, библиотеками, концертными залами и театрами. Он был готов к тому. чтобы пахать, как вол, он хотел, чтобы жена нарожала ему полдюжины крепких и здоровых детей, из которых он бы сумел воспитать настоящих русских и тем самым хоть чуть-чуть отблагодарить Америку за гостеприимство путем улучшения ее породы.

Но в тот самый момент, когда счастье было так близко и так возможно, Голдовский вдруг с ужасом понял, что ничего этого ему не нужно. Что нужно-то ему совсем другое – городок с дьявольским названием Электроугли, громыхание электрички, широколицые с настороженными глазами бабы и угрюмые мужики. И ради того, чтобы это понять и ни за чем другим, поехал он в Америку. А теперь, когда все, что должен он был увидеть, – увидел, понять – понял, пристала ему пора возвращаться, оставив эту страну жить так, как она хочет, и не указывать ей никаких русских путей. Она и без него разберется, куда ей плыть и какой устанавливать в мире порядок, и от русских ли, от евреев, от китайцев или итальянцев ее жующие жвачку бабы будут рожать стопроцентных американцев с энергичными улыбками на лице. Ничем эту страну не сдвинуть, она намертво вросла в свой материк, омытый двумя великими океанами и надежно защищающий от бредней старенькой Европы и России.

Бросив все, он бежал, совершив за несколько дней беспримерный перелет из Сан-Франциско в Нью-Йорк, а из Нью-Йорка в Москву, поразив заподозрившую неладное таможню своим безбагажием. Но какой ему теперь нужен был багаж? Багаж Левушка вез в своей душе. Из аэропорта, никуда не заезжая, он со всех ног бросился на Курский вокзал, вскочил в последний вагон уходившей электрички до Фрязева, и всю эту дорогу его колотил озноб при мысли, что он мог опоздать. В Купавне напряжение сделалось совсем невыносимым. Мелькнуло за деревьями Бисерово озеро, поезд останавливался везде и никуда не торопился, и вот наконец показались бесформенные, уродливые строения бывшего рабочего поселка Кудиново.

Анечка вешала белье во дворе. Она была в цветном ситцевом платье, раздуваемом ветром и заголявшем ноги. Рядом на скамеечках сидели бабки, несколько парней чинили мотоцикл и с интересом ожидали нового порыва ветра, а подслеповатый Лева никак не мог понять, какое белье она вешает. Ему чудилось, что там были мужские вещи. Похолодев от этой мысли, он подошел к ней со спины и, схватив за плечо, грубо и хищно спросил:

– Ты замужем?

Анечка обернулась, вскрикнула и рухнула без чувств. Наблюдательный Голдовский, отметив, что кольца на руке нет, а то, что он издали принимал за трусы, оказалось стираными и перелицованными кофточками, оттащил свою возлюбленную на лавочку и стал терпеливо ждать, когда женщина, к ногам которой он был готов положить весь североамериканский континент с его небоскребами, банками и кампусами, очнется и он сделает ей официальное предложение, после чего с легким сердцем завалится на сутки спать.

Два месяца спустя они были мужем и женой и отправились в свадебное путешествие по Европе. Этих двух месяцев Леве оказалось достаточно, чтобы разобраться в конъюнктуре нарождавшегося российского рынка и найти в нем свое место. Неунывающий, энергичный Лев, набравшийся изрядного опыта за океаном, смело пустился во все тяжкие отечественного предпринимательства. И кто бы теперь узнал в этом солидном и преуспевающем человеке бывшего идеалиста-романтика и несостоявшегося функционера-пиита с мятущейся душой и вечной неудовлетворенностью собою.

В отличие от университетских друзей Тезкина Голдовский был, что называется, предпринимателем милостью Божьей, если только Божья милость на людей этого рода распространяется. В ту пору, когда большинство молодых, деловых людей занимались либо откровенной фарцой, либо бессовестным надувательством доверчивых простаков, выманивая у них деньги под различные проекты и зная, что никакое наказание за их неисполнение не грозит, либо в лучшем случае выращиванием шампиньонов и цветов или прокатом видеофильмов, томимый творческими соками Лев создал, используя старые связи, литературно-художественное агентство при горкоме комсомола – дело, к коему всю жизнь лежала его душа и оказавшееся весьма успешным.

Он устраивал выставки, концерты, туры по стране и по миру, издавал книги, проявляя при этом безошибочный вкус и прекрасно чувствуя конъюнктуру, и в среде молодых талантов считалось большой удачей попасть в поле его внимания. Не гоняясь за звездами, он находил мало кому известных людей, делал на них ставку, субсидировал, воодушевлял, являясь в бедные художничьи кельи добрым ангелом. И дело было не в возможной прибыли – он никого не обманывал и ни на ком не наживался, – а в том, что для Левы это тоже было своего рода творчество и искупление своей нищей и униженной молодости. Вскоре он откупился от горкома, как крепостной от помещика, и зажил независимой жизнью. Но основной доход приносила ему все-таки не эта большей частью меценатская деятельность, а туристические вояжи по Руси для западных интеллектуалов, с которых брал он большие деньги. Они охотно эти деньги платили, ибо Лева пользовался уважением среди порядочных людей и программа его не имела ничего общего с обрыдшим всем «Интуристом». Голдовский показывал места, в которые без него они бы никогда не попали, и появившиеся впоследствии во множественном числе конкуренты тягаться с ним не могли. Теперь он ехал к Тезкину, отчасти подогретый проснувшимися воспоминаниями об их молодости, отчасти полагая, что Саня может оказаться ему чем-то полезен, но более всего потому, что почувствовал, хоть сам себе в этом и не признавался, – пришло ему время взять реванш и окончательно расквитаться с человеком, чья тень неумолимо преследовала его все эти годы.

Он долго ехал. На станции, куда привез его местный поезд, ему сказали, что автобус сломался, неделю уже не ходит, и когда станет ходить, неизвестно, и до Хорошей – так мило называлась тезкинская деревня – надо добираться своим ходом. Несчастная Россия! – глава агентства поморщился, вздохнул… закурил «Мальборо» и, поглядев по сторонам, пошел договариваться с мужиками, чтобы кто-нибудь довез его за любые деньги сегодня же, ибо через день ему нужно было вернуться в Москву.

Был вечер, на станции давно уже все перепились и раньше утра не о чем было говорить. Лева устал, продрог, но не в его характере было пасовать перед трудностями, и в конце концов ему удалось договориться с одним трактористом. В грязной телеге, где возили навоз, на груде соломы в своем белом австрийском плаще Голдовский трясся два с половиной часа по разбитой проселочной дороге. Стало уже совсем темно, лишь изредка вдали мелькали огни незнакомых деревень, предприниматель со смятенным чувством смотрел окрест, и не то чтоб душа его уязвлена страданиями стала, но, подобно лирическому герою известного стихотворения, он погрузился в печальные раздумья о Родине.

Он подумал вдруг, что в кругу его нынешних знакомых, людей, бесспорно, талантливых и умных, почти все отзываются о России презрительно, мечтают из нее уехать, зовут страной дураков и непуганых идиотов и, наверное, имеют право так говорить, ибо и в самом деле никому здесь теперь не нужны. Однако, не споря с этими людьми и не осуждая. Лева их никогда не поддерживал. Некогда сказав Тезкину, что он сентиментален, он сказал чистую правду. Кем бы он себя ни ощущал больше, русским или евреем, сколько бы ни обвиняли его иные в том, что пусть даже против воли, по одному лишь голосу сильной иудейской крови он желает этой стране зла и виновен в ее нынешнем состоянии, – Голдовский любил Россию. Он проклинал ее нищету, разбитые дороги, пьяные рожи ее опустившихся мужиков, ее барство и рабство, он не понимал тех, кто всему этому умиляется и толкует о ее особой избранности, но представить себя вне ее не мог.

И ему неожиданно вспомнилось, как он в первый раз оказался с Анной в Германии, некогда разбитой, побежденной его великой Родиной, но нынче в отличие от нее процветающей и сытой, – вспомнил, как плакала его молодая жена, когда они вернулись вечером в гостиницу, и кричала, что не хочет ехать обратно, в эту вонючую дыру, где у ее детей нет будущего. Так кричала она, русская, а он глядел на все мудрыми еврейскими глазами и думал, что не испытывает к своей земле ни капли ненависти и обиды. Скорее его чувство было чувством сына по отношению к обанкротившемуся и спившемуся отцу – хочешь не хочешь, а если ты порядочный человек и уважаешь самого себя, то надо принимать наследство, из одних долгов состоящее, и эти долги платить.

Трактор остановился, и, очнувшись, как ото сна, от своих мыслей, Лева увидел несколько домиков с мокрыми крышами, блестевшими при тусклом лунном свете, и мерцавшую впереди воду. Он отдал трактористу три бутылки водки, как они уговорились, и пошел разыскивать Тезкина.

3

Домик, купленный Саней, стоял на самом берегу речки Березайки на краю деревни. Был он довольно ветхим, но опрятным. Наружная дверь и сени разделяли избу на две половины, в каждой из которых имелось по русской печи, занимавших едва ли не треть комнаты и по причине своих размеров почти не использовавшихся по назначению, а кроме них, еще две каменки, служившие для отопления. Сзади к дому примыкал двор, где лежали дрова и хозяйственная утварь, оставшаяся от прежнего владельца: бочки, бадейки, корзины, два ткацких станка, плуг, оглобли, борона, хомуты и рассохшаяся лодка.

Голдовский некоторое время стоял на крыльце, не решаясь взойти, – он не был уверен в эту минуту, что Тезкин захочет его видеть, – а затем постучал в окошко. В сенях скрипнула дверь, и на крыльце показался заросший, бородатый, одетый в брезентовые штаны и грубый свитер хозяин.

– Здравствуй, брат, – сказал Лева кротко.

– Левка? – Тезкинские глаза расширились, потеплели, на лице у него заиграли давешняя простодушная улыбка и такая радость, что у Голдовского тотчас же отлегло на сердце, и в следующую секунду друзья бросились в объятия.

Они хлопали друг друга по плечам, смеялись, что-то восхищенно бормотали, восклицали, отыскивая в каждом следы прежних черт и перемен, – прошло столько лет с тех пор, как виделись они в последний раз, и каких лет! – так что жутковато было обоим, о чем станут они говорить и смогут ли вообще друг друга понять. Но опасения были напрасными – старые, даже давно заглохшие связи рвутся не так-то просто, а воспоминания юности отраднее любых иных воспоминаний.

Спать легли уже утром. Из-за тумана ничего не было видно вокруг. От выпитой водки, выкуренных сигарет и вызванных из тьмы веков преданий шумело в голове, и Голдовский подумал вдруг, что за всю свою жизнь с ее погоней за ускользающими приобретениями, стремлением утвердить самого себя и добиться успеха он не нажил ничего более ценного, чем дружба с этим странным, черт знает на кого похожим человеком. И еще подумалось ему, что Санька опять, как и несколько лет назад, обскакал его на каком-то вираже и превзошел в чем-то очень важном, но теперь обычного чувства ревности у него не возникло. Напротив, он утешился мыслью, что у каждого из них своя жизнь и глупо было бы пытаться их сравнивать и подгонять одну под другую. Он искренне, как никогда раньше, возлюбил в эту ночь Тезкина и почувствовал стыд, что позволял себе порою дурно о нем думать, радоваться его бедам и мысленно желать ему зла. Сердце молодого импресарио размягчилось, он говорил сентиментальные тосты, что-то жадно доказывал и убеждал Тезкина. что деньги – это ерунда, главное – духовная свобода, но она невозможна без свободы предпринимательской, что они еще увидят лучшие времена, просил не считать его грязным дельцом или спекулянтом. Поселянин слушал гостя молча, склонив голову, с ласковой улыбкой на устах. И лишь один раз лицо его омрачилось, когда Лева среди прочего случайно упомянул Катерину. «Неужели он все еще ее помнит?» – подумал Голдовский недоуменно, но спрашивать Тезкина ни о чем не решился.

В Саниной избе Лева прожил неделю. В Москве ждали его дела, но он начисто обо всем забыл и вместе с Тезкиным ходил в лес по грибы и на болото за клюквой, ловил рыбу в глухом лесном озерце. Они ночевали в охотничьей избушке на берегу вытекавшего из озера ручья, где был сложен простой очаг с дымоходом, сколочены грубые нары и стол, спрятаны запасы соли, чая и спичек. Сидя на порожке этой избушки и задумчиво глядя перед собой, Голдовский предавался философским грезам и думал о том, что мир, в сущности, устроен очень просто, он делится на две части: дом и остальную громаду с лесом и водой. Они ели уху из жирных озерных окуней и сорог, жарили грибы и почти не спали, потому что терять время здесь было еще жальче, чем в Москве, хотя каждая минута его рабочего времени там стоила кучу денег. И дело было даже не в этих грибах и рыбе, не в ягодах и прочих дарах щедрой осенней природы, а в том, что во всей этой жизни, в сырых росистых сумерках, в мокрой паутине, в утренниках и нежном сентябрьском солнце, нехотя поднимавшемся над молчаливым лесом, во всей этой тишине, никогда прежде им не слышанной, Голдовский ощущал такую благодать, что ему хотелось бухнуться на колени посреди этого мира и прошептать: «Как дивны дела твои. Господи!», – и только тезкинское присутствие удерживало его от этого прекрасного порыва души.

Саня был очень радушен, хотя немного посмеивался над своим восторженным другом. Говорил он по-прежнему мало, но иногда вечерами, перебрав ягоды или грибы, доставал толстую потрепанную тетрадь и зачитывал из нее отрывки. Теперь Лева и не думал ничего критиковать. Он слушал друга с величайшим вниманием, не хуже онежской Любушки, задавал вопросы, хотя мало что смыслил во всей этой абракадабре. Он и не имел большого желания в нее вникать – тезкинский голос завораживал его, как древний, давно исчезнувший язык, вышедший из тех же времен, что и избушка на берегу лесного ручья.

Однако ж недаром он был предназначен судьбою для перевода туманных символов в вещественную явь. Натура предпринимателя не дремала ни минуты, и, когда голова его вовсе ошалела от тезкинских пространных рассуждений о круговом движении русской цивилизации, мистическом смысле русской истории и ее глубочайшей связи с климатом и ландшафтом восточноевропейской равнины, Голдовского посетила великолепная идея. Он подумал, что одним из самых блестящих его туров станет посещение усадьбы подпольного русского философа Александра Ивановича Тезкина, чья концепция русского пути и русской души представляется особенно увлекательной и своеобразной и заинтересует любого европейского интеллектуала, жаждущего постичь загадочную славянскую страну, а путь к философу по разбитым дорогам Нечерноземья станет своего рода погружением в глубины русского духа.

Он, впрочем, сообразил, что самого Тезкина идея эта вряд ли вдохновит. Уже когда они расставались, он испросил разрешения приехать еще раз со своими друзьями-философами, желающими потолковать о России, Достоевском и юродивых. Большого энтузиазма Тезкин не проявил, но и не отказал, попросил Леву привезти ему кое-что для хозяйства, и весьма довольный проведенным временем Голдовский отправился в столицу. А Тезкин, забыв о своем опрометчивом согласии, в дальнейшем неожиданно резко повлиявшем на его судьбу, снова погрузился в хозяйственные дела.

Купленный им дом требовал срочного ремонта, нужно было чинить яму для картошки, подправить баню. За этими заботами прошел весь август. Новая жизнь отнимала у него столько сил, что он едва доползал до кровати, а с утра снова принимался за работу, чем вызывал восхищение трех оставшихся в деревне старух и единственного деда, одаривавшего Тезкина инструментом и бесценными советами. Ничем другим дед в силу преклонных лет помочь уже не мог, зато рассказывал истории про прежнюю жизнь и плакал горючими слезами, вспоминая, как товарищи отнимали землю. Память его хранила детские стихи и старые песни, он частенько приходил к Сане в гости и объяснял ему назначение множества вещей, коими был завален двор. Иногда они выпивали, дедушка оживлялся и жадно спрашивал своего соседа, что слышно в Москве, вернут ли землю или опять один сплошной обман, – Тезкин лишь разводил руками. И, когда высокий. негнущийся, похожий на журавля старик шел по заросшей травой дороге к дому, размахивая руками и продолжая говорить о чем-то сам с собою, Саню охватывало странное чувство, что этот человек, проживший всю свою жизнь единоличником, не вступивший в колхоз и не веривший ни одному слову, что приносило радио и газеты, таинственным и непостижимым образом похож на его отца. И если бы удалось вдруг этим людям сойтись, они бы, верно, стали друзьями и, быть может, тогда не таким жестоким оказался бы доставшийся Ивану Сергеевичу удар. И это не он, двадцатисемилетний Саня Тезкин, должен был жить в этой деревне, а его отец, и, хотя судьба распорядилась иначе, все чаще и чаще ощущал Тезкин незримое присутствие отца и обращался к нему в своем безмолвии после трудного дня.

Что же касается книг, писания научных трудов, то на все это времени теперь не было. Саня об этом не жалел, но искренне обрадовался приезду Голдовского и устроил себе недельный отдых.

Теперь же снова надо было вкалывать, пока не начались затяжные дожди, ходить в лес и рубить дрова, таскать их на себе домой. Труд этот пошел ему на пользу, Тезкин поправился, окреп, ни кашель, ни лихорадка его больше не мучили, занимавшиеся пряденьем бабки пользовали его травами, в чью чудодейственную силу он не слишком верил, но пил все равно с удовольствием и слушал их причитания, что нет у него хозяйки, а то жили б себе и жили, и им, глядишь, веселей да не так страшно было бы.

– Похоронил бы нас всех. А то каково последним-то будет оставаться?

Они сказали это столь же спокойно, сколь говорили о завтрашнем дожде. Но на тезкинском лице вдруг промелькнула тень, он торопливо вышел, а старухи, оставшись одни, зашептали нехорошее.

– Эх, малый, видать, гложет его какая болесть. И что за травка от нее нужна, кто знает?

– Один дак молодой живет, чего ж?

А Санечка, выйдя от них и даже зажмурившись от дневного света, ударившего по глазам после избяного сумрака, вдруг подумал, что, сколько ни тешься и ни отгоняй свои жуткие мысли, – никуда ты от них не денешься и то, чему суждено произойти, все равно произойдет. «Не хоронить мне вас, милые, – пробормотал он, пробираясь по грязи, – и никому вас не хоронить. Боже, Боже, неужели ж все так и будет? Но зачем он тогда меня остановил и велел молчать?»

Тихо было вокруг, как только и бывает осенью. Где-то в вышине безмолвный летел караван гусей, и Тезкин сам не мог понять, что чувствовало в эту минуту его сердце, но страха в нем не было, и, захватив дома топор, он снова отправился в лес доделывать последние дела в стоящем на пороге своей гибели мире.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю